- -
- 100%
- +
У Вильялона был звучный, несколько пронзительный голос, но между вторым и третьим стихотворением он словно вдруг охрип, глаза его расширились, и зрители с замиранием сердца увидели, что медальон Исиды, который Вильялон использовал для прорицаний, выпал из его руки. Повисла тревожная тишина, затем поэт глотнул воды, с трудом наклонился и поднял медальон. Все почувствовали облегчение, но не тетя Лолита. Прежде чем продолжить чтение, хозяин дома взглянул на нее словно в поисках объяснения.
Гостей несколько раз обнесли шампанским, после чего они стали расходиться, под конец осталась лишь развеселая компания из шести мужчин и одной женщины. Когда Лолита собралась уходить, Вильялон удержал ее.
– Мне было видение, и оно касается тебя, – прошептал он.
Повысив голос, чтобы слышали остальные, поэт описал образы, нахлынувшие на него во время чтения: он видел огонь и смерть, а еще Лолиту, которая шла среди руин, прижимая к груди книги, и ее глаза сверкали яростью.
– Ты спасешь от огня невидимую библиотеку, – сказал Вильялон.
– В твоем видении мы были вместе? – спросила моя тетя.
– Нет, дорогая. К тому моменту я буду уже мертв.
Сделав это заявление, от которого все присутствующие разом умолкли, поэт слабо улыбнулся – неважно, дескать. А затем представил Лолиту компании, в которую входили, по его словам, “избранные из избранных”. Единственная женщина назвалась Сойлой Аскасибар и оказалась хозяйкой мадридской типографии.
– Она печатает изумительные книги по искусству, – добавил мужчина неопределенного возраста; тетя запомнила его туманные, с поволокой глаза, но не имя.
С ним был молодой ученик, накрашенный и надушенный, как женщина. Накрашен, хотя не так ярко, был и некто Альваро Ретана[14], писатель, чьих книг тетя не читала.
– Тебе и не стоит их читать, дорогая, – отозвался Вильялон, – они в высшей степени порочны.
Остальные трое – высокий красавец со стеклянным глазом, еще один юноша с черными как смоль волосами, одетый в белоснежный костюм, и племянник филолога Менендеса Пидаля[15], Луис Менендес Пидаль, о котором тете Лолите сообщили, что он архитектор, спроектировавший Банк Испании.
Мужчина с туманными глазами заверил всех, что Вильялон – медиум, который может общаться с духами умерших писателей и на короткой ноге с призраками. Однажды они вызвали дух Антона Чехова.
– Но мы ни слова не поняли, потому что он говорил по-русски, – пожал плечами Вильялон.
Будто впав в транс и не обратив внимания на его замечание, мужчина с туманными глазами принялся излагать историю, полную загадок и тайн, похожую на лабиринт. Мол, с незапамятных времен существует тайное общество, защищающее произведения, которым угрожает цензура. Члены общества сберегали книги, рискуя жизнью, до лучших, более свободных времен. Сокрытые в тени, они спасали бесценное культурное достояние, а сами растворялись в истории. Невидимые. Словно их никогда и не было. Но спасенные ими тома расходились по миру, оседали в библиотеках и музеях – и ничто не указывало на то, сколько крови было пролито из-за них, на то, чего стоило сохранить эти книжные сокровища. Поговаривали, что не все спасенные книги успели извлечь из тайников и множество томов в неведомых хранилищах по-прежнему ждут, чтобы их нашли.
– Это наша семейная легенда. Мой дедушка, похоже, тоже имел к ней отношение, – продолжал рассказчик. – Перед смертью он говорил только о спасенных книгах и погибших товарищах. Они называли себя “Невидимая библиотека”, и каждый участник брал себе в качестве псевдонима название первой спасенной книги. Если предсказания Вильялона когда-нибудь сбудутся, возможно, нам придется перенять их опыт. В конце концов, история, к несчастью, имеет обыкновение повторяться.
– И как же нам тебя в таком случае называть, о спаситель книг? – насмешливо спросил юнец в белоснежном костюме.
– Мое имя Лунный Луч[16], а твое – Глупец (все расхохотались), в честь моих любимых книг нашего дорогого и несравненного друга Ретаны.
– Ты его книги ни от чего не спас! – завопил Глупец.
– Но я не раз кормил и поил их автора, так что, считай, я спас его самого, – ответил Лунный Луч.
– Особенно поил. – Ретана поднял бокал.
Фернандо Вильялон, казалось, всерьез увлекся идеей Невидимой библиотеки. Человек со стеклянным глазом поинтересовался, не знает ли кто-нибудь, где могут находиться тайники, но никто его не слушал. Собравшиеся внимали Лунному Лучу, который торжественно объявил о возрождении Невидимой библиотеки, после чего вручил всем запечатанные сургучом конверты – послание, призывающее спасти от опасности какую-нибудь книгу, своего рода крещение.
– Некоторые думают, что это просто развлечение для богатеев, забава для тех, у кого нет других забот, – завершила свой рассказ Лолита, – но я предчувствую, что Невидимая библиотека еще сыграет свою роль, и хочу, чтобы ты не осталась в стороне. Когда переедешь в Мадрид, первым делом найди дам из клуба “Лицеум” и присоединись к ним. Возможно, они устроят какое-нибудь вступительное испытание, им не чужды подобные игры, но поверь, все это очень серьезно, и это величайший секрет, какой я могу тебе доверить, – тетя прижала руку к сердцу, – и ты никому не должна о нем рассказывать. Пока секрет остается секретом, он в безопасности.
Затем тетя добавила, что человеку со стеклянным глазом верить нельзя. В письме, которое прислал ей Лунный Луч, ясно говорилось, что он отстранен от всех дел, связанных с Невидимой библиотекой, хотя и не объяснялось почему.
Несколько недель спустя я узнала, что успешно сдала экзамен и принята в университет. Дома этому никто особенно не обрадовался, поскольку все иного и не предполагали, похоже, одна я сомневалась в своих способностях. Я и не заметила, как подкралась осень и настал день отправляться в Мадрид. Время в пути тянулось бесконечно, поезд медленно полз к столице по Кастильскому плоскогорью – и это несмотря на то что состав был самый современный, принадлежащий железнодорожной компании “Мадрид – Сарагоса – Аликанте”. Поезд то и дело останавливался на станциях и полустанках. К счастью, я прихватила в дорогу роман “Четыре сестры”[17], вышедший в 1922 году в издательстве “Ева”, подарок тети Лолиты на последний день рождения. История жизни девушек из обедневшей семьи во время Гражданской войны в США произвела на меня глубокое впечатление, и в дальнейшем я покупала все новые издания этой книги, выходившей уже в новом переводе и под названием “Маленькие женщины”. Любопытно, как книги, впечатлившие тебя, связаны с твоей собственной судьбой: у сестер Марч имелась эксцентричная одинокая тетушка, на которую оказалась похожа моя тетя Франсиска.
В книге я хранила последнее письмо тети Лолиты. Та исправно присылала мне аккуратные голубые конверты с нарисованной фиалкой. Короткая записка сразу успокоила мою тревогу, вызванную предстоящей учебой в университете и кольцом, полностью изменившим мои отношения с Фелипе. Тетя желала мне удачи и напоминала, что тайна, которую она мне доверила, предназначена только мне – главному человеку в ее жизни.
Я не понимала, чем заслужила такое отношение, но то, что Лолита считала меня достойной хранительницей своих секретов, вдохновляло, и я улыбалась, глядя в разогретое солнцем окно вагона, что вез меня в будущее. Долго еще я продолжала думать о событиях в доме того поэта-мистика, гадать, что это – выдумка, сказка, добрая шутка, литературная игра? Даже если человек со стеклянным глазом, мужчина с туманными глазами, порочный писатель, архитектор, владелица мадридской типографии, накрашенный юнец, поэт-скотовод и аристократ, разрешавший именовать себя на званых вечерах Глупцом, – даже если все они и существовали, то больше походили на литературных персонажей, выдуманных тетей, чтобы Мадрид казался мне полным загадок. От этого я и в самом деле чувствовала себя особенной, а путешествие становилось еще интереснее.
После скромных деревенских станций с неуютными, открытыми всем ветрам перронами столичный Южный вокзал показался мне похожим на собор, расписанный клубами пара и разводами сажи. Высоченные своды, ажурные чугунные балки и аркады придавали зданию вид воистину грандиозный, внутри поместился бы целый ботанический сад с пальмами[18]. В роскошном здании, среди бурлящей толпы я почувствовала себя маленькой. Так я и стояла, не зная, как быть с багажом и где искать носильщика, и раскаивалась, что не попросила тетю Франсиску меня встретить. Мимо, распространяя запахи типографской краски и камфоры, проходили солидные и элегантные мужчины в круглых очках, под ручки их чемоданов были подсунуты свернутые газеты; проплывали, сияя улыбками, барышни в платьях по самой последней моде, почти открывающих колени; неспешно шествовали дамы в прелестных фетровых шляпках, глаза их были либо скромно потуплены, либо жадно выискивали кого-то в толпе – и у всех у них был такой вид, словно точно знают, куда идут.
На вокзалах никто ни на кого обычно не смотрит, а он смотрел на меня. Он стоял на перроне спиной к свету, напоминая бумажный силуэт, я не могла различить его лица. И все-таки он определенно смотрел на меня. Наблюдал за мной сквозь клубы пара и шумную толпу. Я нервно поправила шляпку и постаралась не пялиться, но это было не так-то просто – он стоял на одном месте, и лицо его было обращено точно в мою сторону. Я чуть не вскрикнула, когда он шагнул из тени, но тут увидела у него в руках лист бумаги со своим именем и глупо рассмеялась. Ответной улыбки не последовало.
– Агустина Вальехо? – сухо осведомился он.
– Вас прислала тетя Франсиска?
– Да, я здесь по просьбе доньи Паки.
– Как вы меня узнали?
– По обилию багажа. И по платью.
Я вдруг устыдилась своего наряда: голубое платье длиной почти до щиколоток, очень простое, но идеально сочетавшееся с туфлями, перчатками и шляпкой. Оно неуместно? Старомодно? Что сейчас носят столичные девушки?
– Очень провинциальное? – спросила я робко.
– Нет, очень дорогое.
Я залилась краской, жалея, что не могу спрятать лицо под узкими полями шляпки. Тем временем тетин посланец занялся моим багажом. Молодой человек был высок, хотя и пониже Фелипе. Лицо чистое и смуглое, нос прямой и крупный. Большие карие глаза смотрели чуть меланхолично, как у лошади. Волосы, насколько я могла судить, темные и непослушные, но тщательно зачесанные назад. Он был аккуратно, по американской моде, выбрит, но тени у рта свидетельствовали об упорной и обильной растительности.
Я вспомнила басню Эзопа о волке в овечьей шкуре и подумала, что этот парень (вероятно, лишь на пару лет старше меня) являет собой противоположный случай: его мягкие черты и добрый взгляд наводили на мысль, что это овечка, рядящаяся в темную шерсть, которая первой бросается в глаза. У него были сильные, но красивые руки, длинные пальцы с округлыми ногтями, деликатная, но четкая линия челюсти, одежда безупречно аккуратная, однако поношенная. Противоречия проявлялись и в отношении ко мне, вежливом и презрительном одновременно: он обращался на “вы” и не отказывал в помощи, при этом демонстрируя надменность, которая оскорбляла меня не меньше, чем его – стоимость моего наряда. Я недоумевала, почему тетин слуга ведет себя так, но не отваживалась спросить.
– Можешь называть меня Тина, – робко сказала я по дороге к такси.
– Меня зовут Карлос, – отозвался он, не глядя на меня, – донья Пака попросила вас встретить, поскольку у нее сегодня собрание Платоновского общества, а мне тут недалеко.
– Недалеко?
– От медицинского факультета. Тут рядом, за больницей.
Он неопределенно мотнул головой, а я улыбнулась и кивнула, словно поняла, о чем речь. И почувствовала себя дурой.
Так, значит, тетя каждую неделю ходит на лекции по философии (чем еще можно заниматься в Платоновском обществе?), а слуга оказался не слугой, а студентом-медиком, который, вероятно, живет у нее в пансионе. И студентом, без сомнения, бедным, потому что его раздражают наряды дочки богатых родителей и потому что вся его аккуратная и наглаженная одежда штопалась и перелицовывалась тысячу раз. Я спрашивала себя, какие еще сюрпризы ждут меня в первый день в столице, а Карлос вместе с таксистом грузил мой багаж в машину.
– Можешь называть меня на “ты”. – Я попыталась перекричать шум мотора.
– Полагаю, это неуместно, – ответил он.
Я подумала, что он дурно воспитан, а с таким человеком я никогда не полажу. Портит мне мой первый день в Мадриде, эгоист. Я не понимала, насколько он прав, считая меня всего лишь избалованной девочкой из провинции.
Пансион “Кольменарес” находился на одноименной улице рядом с проспектом Конде-де-Пеньяльвер, который в ту пору уже начали называть просто Большим проспектом, Гран-Виа, и занимал второй этаж четырехэтажного здания. На первом этаже, куда вели массивные деревянные двери, консьерж встречал всех улыбкой, не отрываясь от “Мадридского геральда”. Это был мужчина в годах и в форменном кителе, не лишенный некоторого лоска – очевидно, он знавал и лучшие времена, но не жалел о том, что они минули. Выложенный плиткой пол сиял на солнце, кованые перила и лестница, по которой взбирался Карлос с моими чемоданами, также сверкали.
Пансион был когда-то роскошной квартирой – светлой, с высокими потолками и хрустальными люстрами. Переступив порог, я оказалась в прихожей, где внимание привлекали лишь телефон-“подсвечник”, запертый в стеклянном шкафу, пожелтевшая карта Мадрида и изящная старинная свадебная фотография в серебряной рамке. Невеста была в черном платье, а жених, выглядевший много старше нее, в военной форме. А вдруг эта призрачная дама и есть загадочная тетя Франсиска, о которой я сохранила лишь туманные воспоминания?
Сразу по левую руку от прихожей располагалась кухня, просторная, смежная с обеденной залой, где вокруг стола стояли восемь стульев. В эту минуту со стола сметала крошки высокая мужеподобная женщина. Карлос представил ее как Ангустиас, единственную тетину помощницу по хозяйству.
– Помимо меня, – добавил он.
Направо от прихожей начинался длинный коридор с чередой деревянных дверей, над каждой дверью сиял цветной витраж. Две первые вели в комнаты Ангустиас и самого Карлоса. Дальше шла небольшая гостиная, использовавшаяся, по его словам, только для заседаний.
– Платоновского общества, – пояснил он.
Напротив располагалась ванная и несколько пустующих номеров. Мы повернули в коридор, за углом обнаружились еще комнаты. Карлос сообщил, что самые дальние принадлежат дону Марсьялю, дону Фермину, дону Габриэлю и дону Херманико – именно в таком порядке. Еще одна ванная, моя будущая комната, гостиная, столовая и чертоги тети Паки (куда, если верить Карлосу, никто не заходил) завершали перечень помещений пансиона “Кольменарес”.
Моя комната была просторная, но аскетично обставленная, и, несмотря на чистоту, чувствовалось, что в ней давно никто не жил. Там имелись только кровать, шкаф, письменный стол и зеркало над ним, зато был балкон и собственная небольшая ванная с туалетом. Карлос сложил мои вещи у изножья кровати и застыл, глядя на меня столь решительно, что я подумала, не ждет ли он чаевых. К счастью, я не попыталась проверить.
– Если хочешь, чтобы я познакомил тебя с остальными, пойдем в гостиную. Сейчас все, наверное, там, – произнес он наконец. – Хотя твоя тетя должна скоро прийти.
Карлос неожиданно обратился ко мне на “ты”, но ведь я сама это предложила.
– Я дождусь ее.
Он смотрел на меня взором неумолимого судьи:
– Как хочешь.
Когда дверь за ним закрылась, я с облегчением рухнула на свою новую кровать, пахнущую тальком и нафталином, и чуть не уснула, даже не сняв шляпки. Но вскоре дверь распахнулась и высокая женщина постучала по ней костяшками пальцев, скорее привлекая мое внимание, чем испрашивая позволения войти.
– Ах, дорогая! Как же мне хотелось тебя увидеть! Как ты выросла! Ты прелестна, совсем взрослая барышня. Мне уже говорили, что ты будешь красавицей, но некоторые вещи лучше увидеть самой, чтобы увериться, особенно если вспомнить твою худосочную мать.
Прежде чем я что-либо сообразила, на меня налетел вихрь в черном платье и стиснул в объятиях с такой силой, что я едва успела увидеть и осмыслить тетины черты, угадать в них тень сходства с отцом. Пока я убедилась только, что она костиста, потому что при каждом ее движении в меня вонзались то локоть, то ключица, то челюсть. Я не привыкла к таким изъявлениям чувств. Папа держался отчужденно и лишь изредка мог поцеловать, мама большую часть времени старалась не замечать меня, а тетя Лолита, самая ласковая из всех, предпочитала объятиям разговоры, потому папина сестра в первые же мгновения изменила все мои представления о родственных чувствах. Через тетино плечо я видела Карлоса и Ангустиас, они стояли на пороге и явно развлекались, словно тайком наблюдали забавный спектакль.
После потока бессвязных слов и многочисленных объятий я наконец смогла рассмотреть тетю, поскольку она тоже желала разглядеть меня.
– Дай же на тебя взглянуть! – Она отстранила меня, держа за плечи узловатыми сильными руками. – Как хорошо, что ты пошла в нашу родню!
У тети Франсиски были такие же темные пышные волосы, как у отца, а седые пряди будто специально расположили симметрично. В ней угадывалось крепкое сложение, совсем как у меня (обещавшее справиться с любыми напастями), но при этом в тетушкином теле, до самых пят заключенном в черное, не было ни единого плавного изгиба, и там, где у меня находились округлости, у нее торчали острые выступы, словно стремясь прорвать платье. На шее я заметила красивое распятие в стиле модерн, круглые очки служили подмогой глазам, таким же большим, как у меня, и такого же разреза, но только глубокого зеленого цвета, как у тартессийских быков. Квадратные зубы слегка выступали вперед, губы с трудом прикрывали их, отчего лицо, само по себе суровое, словно бы постоянно улыбалось – что-то вроде улыбающегося черепа.
Тетин возраст не поддавался определению, лишь немногочисленные морщины и несколько пятнышек на руках говорили о прожитых годах. Она мало отличалась от своей свадебной фотографии в прихожей. Я с удивлением узнала, что она на несколько лет старше отца, и с еще большим удивлением – что отец младший из семи детей, а мою тетю, единственную среди них девочку, выдали замуж за овдовевшего военного, человека в годах, но достаточно обеспеченного, чтобы тетя ни в чем не нуждалась после его смерти.
Насколько я могла понять из сумбурного рассказа, ее сын, с которым я так и не познакомилась, растратил значительную часть семейного состояния, а тете не удалось получить вспомоществование по вдовству и пришлось продать квартиру в Барселоне, мадридскую же переделать под пансион. Она повествовала об этих непростых обстоятельствах с таким трогательным жизнелюбием, что они выглядели скорее удачами, чем невзгодами. О моем двоюродном брате и тогда, и в дальнейшем тетя говорила мало и всегда с непонятной мне смесью материнской любви и стыда.
– Тебе нужно познакомиться с остальными, – сказала она, закончив рассказ. – И сними наконец шляпку, ты же не в церкви.
Я механически повиновалась и положила шляпу на кровать:
– Да, тетя Франсиска.
– Деточка, ради бога, зови меня Пака, как зовут все, кроме твоего отца.
– Хорошо, тетя Пака.
– Так-то лучше. Сейчас у нас только пожилые постояльцы, так что придется привыкнуть к старикам, они пробудут здесь сколько бог даст, – тетя перекрестилась, – то есть, я надеюсь, долго.
Энергично вскочив, она направилась к двери и на ходу попеняла Карлосу и Ангустиас за то, что те нахально подслушивали:
– Захотите посплетничать – соблюдайте приличия. – И тут же, причем тем же тоном, мне: – Так и будешь сидеть весь день? Нас, должно быть, заждались.
– Иду, тетя Пака.
Уже вскочив, я осознала, что невольно улыбаюсь – совсем как тетушка. Итак, первое, что я узнала о тете Паке, – ее пример заразителен.
Старинных постояльцев пансиона “Кольменарес” можно было с легкостью классифицировать по усам, которые явно составляли гордость четверых пожилых кабальеро, сидевших в гостиной и поспешно вставших, едва вошла тетя Пака.
У одного из них усы были по испанской моде – разделенные посередине, как театральный занавес. Вынимая изо рта причудливую пенковую трубку, он произнес свое имя, словно прожевал: “Дон Марсьяль”. Его усы с порыжевшими кончиками чуть-чуть не доставали до пышных бакенбард и подчеркивали сияющую морщинистую лысину, покрытую пятнами и пятнышками всевозможных форм и размеров.
– Не привыкайте к моему обществу, сеньорита, поскольку я не замедлю вернуться к себе домой, – добавил он, когда тетя, сжалившись над неудобной позой дона Марсьяля, не успевшего толком выпрямиться, предложила ему сесть.
– Не обращай внимания, он думает, что вернется на Филиппины, – объяснила она мне позже. – В девяносто восьмом году[19] дон Марсьяль потерял все, включая жену, поместье и рассудок. Что касается рассудка, это было не очевидно до недавнего времени, но в старости все проблемы обостряются. Он твердит, что вот-вот вернется на Филиппины, и вспоминает некую женщину. Любовницу, я думаю. Про жену, умершую от расстройства, когда мы потеряли колонии, и думать забыл, старый кобель.
У дона Фермина усы были современные, тонкие, словно нарисованные карандашом, как у звезды большого экрана. Вроде тех, что почти десять лет спустя вошли в моду с подачи Кларка Гейбла в роли Ретта Батлера. Не думаю, что в то время хоть одна душа знала, кто такой Кларк Гейбл, а дон Фермин уже щеголял своими усиками. Дешевый костюм, дополненный шейным платком и гвоздикой в петлице, сидел на нем безупречно. Цветок исчез с лацкана только с началом войны, в знак траура. Пацифист, вегетарианец и знаток эсперанто, дон Фермин когда-то преподавал в университете, а теперь, по собственному определению, стал “профессиональным бульвардье и независимым мыслителем”. Он единственный из четверых не был вдовцом, поскольку так и не женился, не считая себя вправе, как он говорил, заставлять женщину терпеть его до конца жизни. Тетя Пака возражала, что она-то его терпит, и сетовала, что полоумные старики, видимо, не замечают, что она женщина. Дон Фермин был моложе остальных и невинно флиртовал со всеми, кто попадался ему на глаза, включая мою тетю. Мне он поцеловал руку, когда нас представили, а Ангустиас назвал птичкой – трудно подобрать эпитет, менее подходящий к ее внешности.
У сервировочного столика, без очевидной надобности заставленного бокалами, приборами и солонками, поднялись с мест дон Габриэль и дон Херманико. У дона Габриэля было мышиное лицо, бесстрашный взгляд и впечатляющие французские усы, подкрученные и остроконечные, которые заботили его куда больше, чем катаракта, туманившая его взгляд. Вскоре я обнаружила, что он притворяется, будто у него прекрасное зрение. Когда-то дон Габриэль был военным, как супруг тети Паки и дон Херманико, и до неприличия обожал обсуждать сражения Большой войны[20], про которую, по его уверениям, знал все – от плана Жоффра до пяти наступлений Людендорфа[21].
Его оппонентом в диалектических столкновениях, где применялись все мыслимые виды словесного вооружения, был дон Херманико, первостатейный германофил во всем, начиная с имени. Дон Херманико был обладателем огромных усов, которые нависали над губами и приходили в движение, когда он говорил, словно танцевали сами по себе. У дона Херманико была широкая квадратная грудь и такой бас, что мебель вздрагивала, когда он ссорился с доном Габриэлем из-за какой-нибудь траншеи, неправильно обозначенной вилкой на скатерти, или истинных свойств некоего французского военачальника “со смешной фамилией, как у всех французов”. Покойная супруга дона Херманико была значительно моложе него и родила единственного сына, Гильермо[22], который изучал медицину в Германии.
– В Кельнском университете, давшем миру самых выдающихся врачей, – хвастался дон Херманико.
Дон Габриэль не придавал этому факту должного значения и заводил разговор о своих трех сыновьях: они были столь умны, что после окончания учебы в Париже остались там, женились на прелестных француженках и подарили ему внуков, которых он знал только по черно-белым фотографиям. Карточки в рамочках всех этих детей, которых он никогда не видел, поскольку они никогда к нему не приезжали, украшали его комнату. Дед с удовольствием и гордостью произносил французские имена: Жан-Батист, Марион, Камилла, Оливье, Катрин, Бенуа, указывая пальцем на лица, пусть даже, как мне думается, уже не мог их рассмотреть. Похоже, дона Херманико не раздражал его друг-соперник только в те минуты, когда тот говорил о своем многочисленном и далеком семействе.
– По крайней мере, дон Херманико может быть уверен, что его сын вернется, когда окончит учебу, – утверждала тетя. – Он не так любит Германию, как его отец.
Пятые достойные внимания усы в доме принадлежали Ангустиас – темный торчащий пушок над верхней губой гармонировал с таким же пушком между бровями, дополняя мужеподобное выражение ее лица.




