- -
- 100%
- +
А потом — рывок. Будто кто-то выдернул занозу. Темнота лопнула, и в глаза ударил свет — зелёный, живой, дробный, сквозь хвою.
Братья проснулись среди елей. Поднявшись, они осмотрелись: стояли посреди леса.
Лес стоял предивный: высоченные ели с зелёными хвойными макушками, укутанные в тёплый туман, будто застыли в летней дремоте. Только где-то впереди слышался мерный стук топора да низкий голос, выводящий одну и ту же строчку.
Свят схватил брата за рукав.
— Слышишь?
Гнат кивнул. Стук топора. И песня — та самая.
— Это Фома! — Свят улыбнулся впервые с ночи. — И дядька Федот! Слышишь? Та же песня!
И вправду: знакомый ритм, знакомый голос, знакомые слова. Будто и не было ни двери, ни темноты, ни сна про белое поле. Будто они просто заблудились в своём лесу и вышли на знакомую делянку.
Фома, налегая на топор, затянул:
— Эх, дубинушка, ухнем!
Дядька Федот, оббивая сучья, подхватил:
— Эх, зелёная, сама пойдёт!
— Подёрнем, подёрнем, да ухнем!
И снова удар, и снова припев. Ритм был тяжёлый, тягучий. Братья выдохнули — и пошли на звук.
Но земля под ногами пружинила мягко, влажно — не мёрзлая, не каменная, а живая, прогретая насквозь. И пахло не хвоей и стужей, а землёй, тёплой, сырой, как в огороде перед посадкой. И ели здесь были те же — и не те: выше, гуще, без единой белой крупинки на лапах, будто зима сюда не добралась. Или не захотела.
Свят не замечал. Гнат замечал, но молчал — не хотел ломать то облегчение, которое наконец-то увидел на лице брата.
Братья вышли из-за сосен. Глядя, как мужики дружно работают, Свят прокричал:
— До чего ж ладненько поёте… Только отчего же грустно.
Фома опустил топор. Вытер рукавицей лоб — но инея на нём не было. Пот был, а инея нет. Будто и не зима вовсе.
— Грустно, парень, потому что песня эта не про веселье. Она про то, как вместе силу брать.
Те же слова. Та же интонация. Гнат стоял чуть позади брата и смотрел на Фому — лицо в лицо, черта в черту. Та же борода, та же рукавица, тот же топор. Но что-то не сходилось, и Гнат не мог понять что.
Дядька Федот хмыкнул — так же, без злости, устало:
— А грустно оттого, что не про себя мы её поём, а про работу. Про то, что зима злая, дров надо много, а сил — всё меньше.
Гнат глянул под ноги. Трава. Зелёная, живая. «Зима злая». Какая зима?
Но Фома уже снова поднял топор, и песня пошла дальше — и тут братья замерли.
— А в лесу, в лесу — темным-темно, — выводил Фома, и голос его не менялся — тот же, ровный, тягучий.
— Эх, дубинушка, ухнем!
— Где топор стучит — там и стужа лежит, — подхватил Федот.
— Эх, зелёная, сама пойдёт!
Свят улыбался — ещё держалось. Знакомый мотив, знакомые голоса. Просто новые слова, вот и всё. Мужики всегда добавляют куплеты, когда работа долгая.
— Подёрнем, подёрнем, да ухнем!
Удар. Ещё удар. И Фома затянул снова — и голос его стал чуть ниже, чуть глуше, будто песня набирала вес:
— Двое в лес пошли, дрова рубить,
— Эх, дубинушка, ухнем!
— Один топор поднял — другой не успел,
— Эх, зелёная, сама пойдёт!
Свят перестал улыбаться. Перевёл взгляд на Гната. Тот стоял неподвижно, и лицо его побледнело — не как от мороза, а как от того, что внутри уже всё понял, но не хотел верить.
— А сосна рухнула — двоих придавила, — Фома рубил и пел, и топор падал ровно, будто бил не по дереву, а по чему-то другому.
— Эх, дубинушка, ухнем!
— Где были двое — там двое лежат,
— Эх, зелёная, сама пойдёт!
Свят шагнул назад. Дядька Федот оббивал сучья — те же сучья, тем же движением, с тем же хмыканьем. Будто не слышал, что поёт. Или слышал — и это было привычным, как для них — стук топора.
— А топор всё стучит — рука не дрожит, — Фома не смотрел на братьев. Смотрел на дерево, которое рубил. Или на то, что было за деревом.
— Эх, дубинушка, ухнем!
— Кто дерево валит — коли сам повален?
— Эх, зелёная, сама пойдёт!
Гнат схватил брата за руку. Рука была ледяная — хотя вокруг было тепло, зелено, и пахло землёй.
— Свят, — шепнул он. — Это не они.
— Тихо, — ответил Свят, хотя сам уже всё понимал.
Последний куплет Фома вывел тише — не крикнул, а проговорил, будто людям не рассказывал, а себе напоминал:
— А зима идёт — не с горы, не с ветру,
— Эх, дубинушка, ухнем!
— Из-под коры, из-под снега, из-под земли,
— Эх, зелёная, сама пойдёт!
— Подёрнем, подёрнем, да ухнем!
Топор ударил в последний раз — и дерево не рухнуло. Просто замолчало. И Фома замолчал. И Федот замолчал. И лес замолчал.
А потом Фома повернулся к братьям. Лицо его было то же — доброе, усталое, с морщинами у глаз. Но глаза не теплились. Не светились. Будто за ними кто-то задул свечу и забыл зажечь.
— Отчего ж не подходишь, парень? — сказал Фома тем же голосом. — Али топорика хочешь? Дадим, отчего не дать.
Дядька Федот кивнул — тем же движением, с тем же хмыканьем. И протянул топор — с локоть взрослого мужчины, перемотанный льняной тряпкой. Те же руки. Те же лица.
Свят не взял. Стоял и смотрел, как Фома улыбается — правильно, ровно, как на иконе: и не зло, и не добро, и не живое.
— Дядь Федот, — сказал Гнат, и голос его не дрогнул — потому что дрожать было уже некуда. — А помните нас?
Федот моргнул. Медленно, будто считал секунды между мигами.
— Помнить? — переспросил он. — А чего ж не помнить. Были близнецы. Или будут. Или есть. Да кто вас тут разберёт.
Фома улыбнулся шире — и от этой улыбки повеяло таким же теплом, как от всего леса: ровным, пустым, неживым. Потянулся за пазуху, пошарил в кафтане и протянул в сторону Свята руку.
— На, возьми пряник, скушай.
На ладони у него лежал кусок угля. Чёрный, тусклый, с мутным бликом — будто только что из печи. Фома держал его бережно, двумя пальцами, как держат настоящее угощение — и глаза его при этом не изменились, не моргнули, не дрогнули. Будто и правда думал, что это пряник.
Свят отшатнулся.
— Довольно, — сказал дядька Федот. И голос его стал другим — не усталым, не пустым, а тяжёлым, как земля после дождя. Это было сказано Фоме. Фома опустил руку, и уголь исчез в складках кафтана — будто его и не было.
Федот повернулся к братьям. Лицо его было то же — то же, да не то. Морщины те же, борода та же, хмыканья те же — но глаза вдруг стали ясными, будто кто-то за них всё-таки зажёг свечу. Только свеча эта горела не для братьев, а мимо них — куда-то сквозь, будто он смотрел на них, но видел другое.
— Выбираться вам надо, — сказал он. Тихо, просто, не пугая. Будто сказал: «Дорога туда». И кивнул — за спину братьям, обратно, в лес.
Братья обернулись.
Глава 4
Свят достал топор из пня. На вид — тот самый, которым он не смог и сучья отрубить. Но лёг в руки так ладно, будто ждал их — невесомый, тёплый, точно сам просился в работу.
— Ай да диво, — Свят повертел его, подбросил чуть, поймал. — Гнат, ты глянь.
Гнат не глянул. Хмурился, смотрел в ту сторону, куда кивнул лесоруб.
— Пошли отсюда.
Тропа была вытоптана — не ногами, а чем-то, что ходило здесь часто и одним путём. Сосны стояли высоченные, макушками в небо, конца-краю не видать. Лес зелёный, густой. На ветках пели соловьи. У старой коряги возились медвежата — лапами друг друга мяли, катались, рычали. Дятел выстукивал дробь по сухому стволу. Заяц сидел на пне, передними лапами по нему колотил — косой, уши торчком.
Свят улыбался. Лето пришло так внезапно, будто кто-то просто выгнал зиму взашей. Гнат молчал. Медвежата, соловьи, заяц — всё было как на картинке: красивое, тёплое и какое-то слишком правильное, будто кто-то расставил всё по местам и ушёл.
Вороний крик оборвал всё.
Братья поспешили на шум. Подходя ближе, услышали высокий, хриплый, чуть шепелявый голос:
— А ну брось, окаянная, брось! Кому говорю!
Стая ворон налетела на старичка — запутался в корнях, не мог выбраться. Ростом — едва до пояса взрослому.
Вороны поднялись шумно, с карканьем — неохота было бросать. Теперь можно было разглядеть, кого они зажали. Голова крупная, не в меру телу. Борода помятая, росшая клочьями. Волосы рыжие, взъерошенные, выцветшие от возраста. Лицо — морщинистое, похожее на кору дерева. Нос картошкой.
Старичок сидел в корнях, тяжело дышал и молчал. Смотрел на братьев исподлобья — не просил помощи, не благодарил. Просто смотрел. Взгляд был мутный, старый, будто он видел сквозь них.
— Э… вам помочь? — осторожно спросил Свят.
Старичок не ответил. Шевельнул плечом, будто пробуя, болит ли. Потом прохрипел, словно вороны выдавили из него голос:
— Помочь… А вы сами-то как тут?
Свят с Гнатом переглянулись.
— А что с нами? — спросил Гнат, щурясь.
Старичок снова замолчал. Отряхнул бороду от земли, выпрямился — насколько мог, — и уставился на топор в руках Свята. Глаза его вдруг прояснились.
— Откуда топор?
— Нашёл, — ответил Свят. — На пне лежал.
— На пне, — повторил старичок. Не спросил — повторил, будто пробовал слово на вкус. — На пне. Ну-ну.
Он тяжело вздохнул, выбрался из корней, отряхнулся. Был он мал, растрёпан и жалок, но в голосе, когда он заговорил снова, было не жалобное, а ворчливое:
— А ну вас. Я чуть не оклевали эти твари, а вы стоите, глаза пучите. Нет бы сперва помочь, а потом расспрашивать. Эх, люди…
— Так мы и помогли, — виновато сказал Свят. — Вон, вороны улетели.
— Вороны, — фыркнул старичок. — Это не вороны. Это здесь — вороны. А у вас — тоже вороны. Только здесь они… — он махнул рукой, — потолще будут. И поумнее.
Гнат нахмурился.
— Вы кто?
Старичок смерил его взглядом — сверху вниз, хотя ростом едва до пояса. Вытянул шею, выпятил грудь, будто готовился произнести речь:
— Кузьма. Сын Кузьмы. Потомственный домовой в седьмом поколении.
Он помолчал, выжидая впечатления. Братья молчали, но не от впечатления — от растерянности.
— Домовой? — переспросил Свят.
— Домовой, — подтвердил Кузьма с обидой. — А ты думал — кто? Изба у меня, хозяин у меня, печь у меня. Всё как у людей. Только вот… — он запнулся, махнул рукой, — неважно.
— А почему вас вороны… — начал было Свят.
— Я сказал: неважно! — отрезал Кузьма. Потом опять вздохнул, будто его собственная злость его и утомила. — Давно я из дому. Давно. А здесь… неуютно.
— Где — здесь? — спросил Гнат тихо.
Кузьма посмотрел на него — долго, внимательно. Будто прикидывал, стоит ли говорить. Потом отвёл взгляд, посмотрел на зелёный лес, на соловьёв, на медвежат у коряги — и лицо его стало не ворчливым, а усталым.
— Вы через дверь пришли?
Братья вздрогнули. Гнат — сильно, Свят — чуть, но оба.
— Откуда вы… — начал Гнат.
— Дверь стальная, — перебил Кузьма, — тяжёлая. И за ней синее светит. Так?
Молчание.
— Так, — сказал Кузьма и кивнул сам себе. — Ну. Значит, вы и не знаете, где вы.
Свят шагнул вперёд:
— А мы где?
Кузьма помолчал. Посмотрел вверх, на сосны, будто спрашивал у них разрешения. Потом поднял указательный палец:
— Навь, паря. Вы в Нави.
Братья переглянулись.
— На-ви-что? — протянул Свят.
— Не «что», а Навь, — поправил Кузьма с невозмутимым видом. — Ну… как бы вам объяснить. Это не ваш лес. Не ваша зима. Не ваш мир. Вы по ту сторону.
Гнат побледнел. Свят сжал рукоять топора так, что костяшки побелели.
— А… а как назад? — голос Свята дрогнул.
Кузьма не ответил. Сел на корень, достал из бороды какую-то былинку, пожевал. Лицо его снова стало ворчливым:
— Назад… Вы сперва разберитесь, куда пришли, а потом спрашивайте, как назад. Эх, люди… Нет бы сперва подумать, зачем дверь открывать, а потом открывать. Нет — открыли, вошли, а теперь «как назад». — Он сплюнул. — Ой, беда… Беда.
— А по что беда-то сразу? — Свят выпрямился. — Мы целы. Нас сестра ждёт. Да и кузнец же, наверное, сердиться будет.
— А чего ему сердиться? — Кузьма покосился на Свята с усмешкой. — От того-то и беда, что без вас теперь не вылезти.
Гнат вздрогнул:
— Как — без нас?
— А так. Тот тоже сюда залез, интересно ему было. А она не глупая, не любит, когда её обманывают. И наказала. — Кузьма щёлкнул зубами, будто откусил. — Заперла.
— Кто она? — выпалил Гнат. — Как обманули? Как наказала?
Кузьма смерил его взглядом — тем самым, усталым, сверху вниз, хотя ростом едва до пояса.
— Да чего мне вам объяснять, если я вам не объясню? — сказал он, как отрезал, и пошёл вперёд, бубня себе под нос:
— Пфу ты… Люди. Нет бы сначала узнать, а они полезли. Теперь: «по что», «по что». И удивляются. А этот тоже пришёл, важный. Говорит: знаю, знаю. Я ему: она цену попросит. Он: знаю, знаю. А как цену платить — так ко мне. Все ко мне. — Он сплюнул. — Пфу ты.
Пришли.
Поляна — ровная, круглая, будто её вырезали из леса ножом. Трава на ней росла, но не колыхалась — ни ветра, ни движения, ни единого шороха. Соловьи смолкли, медвежата исчезли, даже дятел перестал стучать. Будто лес затаил дыхание.
Посреди поляны стояла девочка.
Та, которую Гнат видел во сне.
Или не девочка.
Ростом — как сам Гнат, может, чуть ниже. Волосы светлые, почти белые, длинные, распущенные, и каждый волосок лежал ровно, будто её только что причесали и забыли. Кожа — белоснежно-бледная, без единой кровинки, будто из неё вытянули весь цвет. Не больная белизна — неживая. Такая бывает у того, кто долго лежал на морозе: кровь уходит внутрь, а снаружи остаётся только холод.
Лицо — маленькое, тонкое, с острым подбородком и высокими скулами. Красивое. Красивое той страшной красотой, которая бывает у икон: не живое, но живее живого. Глаза — большие, тёмные, и в них горел свет. Не отражённый, не солнечный — свой, внутренний, как у зверька, который притаился в тёмной норе и смотрит.
Она не двигалась. Стояла — руки вдоль тела, пальцы чуть растопырены, будто держала что-то невидимое и не выпускала. На ней было платье — простое, деревенское, льняное, но белое-белое, будто его вымыли в снегу. Босые ноги стояли на траве, и Гнат увидел: трава под ними не примята. Будто она не стояла — а висела, чуть-чуть, на незаметной высоте, и только казалось, что ступает на землю.
От неё шёл холод. Не ветер, не сквозняк — холод, который шёл от кожи, как от проруби. Гнат почувствовал его первым, ещё до того, как разглядел лицо. Тот самый холод — из сна. Тот, что впивался в кожу тысячами иголочек.
— Это она? — шёпотом спросил Свят. Пальцы его побелели на рукояти топора.
Кузьма не ответил. Снял шапку — грязную, рыжую, свалявшуюся — и сжал её в кулаке. Лицо его стало не ворчливым и не усталым — жалким. Он смотрел на девочку так, как смотрят на то, к чему привыкнуть невозможно, хотя видел уже не раз.
— Она, — тихо сказал Кузьма. — Курганна.
Гнат не понял слова. Но почувствовал — оно тяжёлое, старое, из тех, что не говорят в избе и не повторяют дважды.
— Она… это кто? — голос Свята дрогнул.
Кузьма посмотрел на братьев, потом на девочку, потом снова на братьев. Будто выбирал, что можно сказать, а от чего лучше отступиться. Потом сел прямо на землю, обхватил колени руками и заговорил — не ворчливо, не зло, а тихо, будто рассказывал то, что давно носил в себе:
— Хозяйка это. Навья хозяйка. Ей этот лес, ей этот мир, ей дверь та. Она впускает. Но не выпускает.
— А при чём тут мы? — Гнат стиснул зубы.
— При том, что вы через её дверь пришли. Без спроса. А она, я сказал, не глупая.
Свят шагнул вперёд:
— Так мы не знали! Мы просто…
— Она не разбирает — знали, не знали, — перебил Кузьма. — Дверь открыл — значит, плати.
— Чем? — Гнат посмотрел на свои руки — грязные, в угольной пыли. — У нас ничего нет.
Кузьма не ответил. Смотрел на девочку. И Гнат вдруг увидел: в руках у неё что-то было. Не топор, не палка — просто свечение, маленькое, тёплое, оранжевое, будто уголёк из печи. Оно пульсировало — еле заметно, как сердце, которое бьётся всё реже и реже.
Гнат узнал это свечение. Не видел — узнал. Так горит огонь в печи, когда мать только-только закрыла заслонку и дрова ещё не прогорели. Так теплеет изба, когда в ней кто-то живой.
— Это… чей? — спросил Гнат, и голос его стал чужим.
Кузьма помолчал. Потом сказал, глядя в землю:
— Был одного. Тоже, как вы, через дверь полез. Только он — взрослый, важный, думал, что справится. Думал, что умнее всех. Она ему цену назвала. Он не заплатил.
Свят побледнел:
— И что?
— А то. — Кузьма кивнул на девочку. — Она забрала. Самое дорогое. Чтобы помнил.
Гнат смотрел на девочку. На белое лицо. На тёмные глаза, в которых горел тот самый — неживой, но живее живого — свет. На платье, белое, будто снежное. На маленькие босые ноги, которые не касались земли.
И вдруг понял.
— Кузнец, — вырвалось у него. — Это его дочь.
Кузьма поднял на него глаза — медленно, тяжело. Не удивился. Только кивнул.
— Его. Всеволода. Та, что у него была, пока он не полез за дверь. Хозяйка забрала её и держит здесь. Не мёртвую — не живую. Вот так, как видите. Девочка стоит, а выйти не может. И кузнец ваш выйти не может. Потому что цена не заплачена. А платить — он не знает чем. Или знает, да не может.
Гнат вспомнил: кузнец в их избе, когда увидел Анюту. Как качнулся, будто его ударили. Как сказал «завтра приходите» — глядя в тёмный угол, мимо них. И как коснулся головы Анюты кончиками пальцев, будто боялся спугнуть.
Не Анюту он видел. Свою. Ту, что стояла сейчас на поляне, в белом платье, с угольком в руках.
— А что… что с ней будет? — спросил Свят, и голос его был тонким, детским, без той бравады, с которой он ещё утром крутил топор.
— Пока кузнец здесь — она здесь. Пока дверь стоит — она здесь. Пока цена не заплачена — она здесь. — Кузьма встал, отряхнул колени. — Вот и всё. Идите. Разговорили.
Но братья не двинулись. Гнат стоял и смотрел на девочку, и внутри него что-то рвалось — не страх, не жалость, а то самое, что заставило его поднять топор над курицей. Понимание, что в этом мире кто-то всегда платит за чужую ошибку.
Девочка повернула голову. Медленно — так медленно, что Гнат услышал, как хрустнула шея, будто заледеневшая. Посмотрела ему в глаза. Уголёк в её руках мигнул — ярче, на секунду, — и снова потух.
— Зима идёт, — сказала она.
Тот самый голос. Нечеловеческий. Как шелест метели в пустых полях.
Гнат не шелохнулся. Но Свят схватил его за рукав — рванул, потянул назад.
— Гнат. Уходим. Сейчас.
Гнат не услышал. Он смотрел в её глаза и думал: это та, которую кузнец потерял. Та, вспомнив о которой он коснулся головы Анюты так осторожно. Та, что стояла здесь, в чужом мире, одна, босая, неживая — и ждала.
— Мы вернёмся, — сказал Гнат. Не знал кому — ей, брату, себе. Просто сказал.
Девочка не ответила. Уголёк в её руках мигнул ещё раз — тихо, еле-еле — и погас.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




