Зимний склеп

- -
- 100%
- +

Посвящается Р. и Э.
Anne Michaels
THE WINTER VAULT
Copyright © 2009 by Anne Michaels
© А. С. Хромова, перевод, 2026
© Издание на русском языке. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Издательство Азбука®
Наверно, на собственной коже мы рисовали охрой и углем намного раньше, чем принялись рисовать на камне. Во всяком случае, сорок тысяч лет назад мы уже оставляли отпечатки ладоней на стенах пещер в Ласко, в Арденнах, в Шове.
Черный пигмент, который использовался для рисования животных в Ласко, изготовлялся из диоксида марганца и стертого в пыль кварца; и почти половину этой смеси составляла фосфорнокислая известь. Фосфорнокислая известь добывается нагреванием костей до четырехсот градусов по Цельсию, а затем растиранием их в порошок.
Мы делали свои краски из костей животных, которых рисовали.
Любой рисунок этого не забывает.
Будущее отбрасывает тень на прошлое. В этом смысле первые движения содержат в себе всё – нечто вроде карты. Первые дни военной оккупации; зачатие ребенка; семена и почва.
Горе есть желание в чистейшем, дистиллированном виде. С первой могилой – в первый раз, как чье-то имя было посеяно в почву, – изобрели память.
Любое слово этого не забывает.
I. Речное русло
Генераторы заливали храм светом. Сцена чудовищного разорения. Тела лежали на виду, конечности торчали под кошмарными углами. Все цари были обезглавлены, каждая величественная шея рассечена пилами с алмазным напылением, и горделивые торсы расчленены при помощи цепных пил, цепочек просверленных отверстий и проволоки. Широкие каменные лбы были укреплены стальными полосами и сцементированы эпоксидной смолой. Эйвери наблюдал, как люди исчезают в складке царского уха, теряют туфлю в фараоновой ноздре, засыпают в тени оттопыренной губы.
Рабочие трудились по восемь часов, три смены в сутки. Вечерами Эйвери сидел на палубе жилой баржи и заново пересчитывал растущее напряжение в оставшемся камне, оценивал разумность каждого распила, слабые места и новые напряжения по мере того, как храм исчезал, тонна за тонной.
Даже из своей постели на реке он видел отрубленные головы, безруких и безногих царедворцев, все сложенное и тщательно пронумерованное под светом прожекторов, в ожидании транспортировки. Тысяча сорок два песчаниковых блока, наименьший из них весом в двадцать тонн. Чудный каменный потолок, где птицы кружили среди звезд, лежал разобранным, под открытым небом, под настоящими звездами, под настоящей чернотой за пределами света прожекторов, такой густой, что казалось, она вот-вот разойдется, словно мокрая бумага. Для начала рабочие набросились на прилегающую скалу, сотни тысяч кубометров были тщательно размечены, надписаны и убраны пневматикой. А впереди – искусственные горы.
Чтобы избавиться от грохота техники, Эйвери приваливался головой к корпусу баржи и слушал реку, что струилась мимо их постели. Он представлял себе подхваченное темным ветром размеренное дыхание стеклодувов в городе за пятьсот километров к северу, возгласы водоносов и продавцов прохладительных напитков, пронзительные крики зимородков в бурунах древних пальм, и каждый звук растворялся в воздухе пустыни, никогда не стираясь полностью.
Нилу уже перехватили глотку в Садд-эль-Аали, его величественное течение и прежде отводили в сторону, чтобы увеличить производство хлопка в дельте, на потребу немыслимо далеким ланкаширским фабрикам.
Эйвери знал, что река, перекрытая плотиной, – уже не та, что прежде. И берега не те, и вода не та.
И пусть лучи восхода будут падать на великий храм все под тем же углом и все то же солнце станет заглядывать в святилище на рассвете, Эйвери понимал, что как только последний из камней храма будет выпилен и перенесен на шестьдесят метров выше, и каждый блок встанет на свое место, и каждый шов будет затерт песком, чтобы между блоками не осталось ни единого крошечного промежутка, который мог бы выдать, где они были рассечены, и каждое царственное лицо будет опущено на свое место, – само совершенство иллюзии, именно само совершенство и станет предательством.
Если человеку удастся внушить, будто бы он стоит на прежнем месте, к этому времени затопленном водами плотины, стало быть, все в этом храме обернется обманкой.
И когда наконец – спустя четыре с половиной года непосильного труда, после болезни, вызванной то ли непереносимой жарой и холодом, то ли непрерывным страхом ошибиться в расчетах, – когда он предстал наконец перед министрами культуры, и пятьюдесятью послами, и своими коллегами-инженерами, и тысяча семьюстами рабочими, завороженно взирающими на собственное свершение, он боялся сорваться – не от восторга, не от изнеможения, а от стыда.
Только жена понимала его: понимала, что святость каким-то образом развеялась под их бурами, была выкачана вместе с грунтовыми водами и вскоре будет раздавлена громадными бетонными куполами. Что к тому времени, как Абу-Симбел наконец будет возведен заново, он перестанет быть храмом.
Река катилась, медлительная и живая, катилась через пески, голубая жилка на бледном предплечье, ползущая от запястья к локтю. Рабочий стол Эйвери стоял на палубе; когда ему случалось заработаться допоздна, Джин просыпалась и приходила к нему. Он вставал, и она не разжимала рук, повисая на собственных объятиях.
– Посчитай меня! – говорила она.
Сумеречный свет сеялся мелким порошком, золотой пылью, оседающей на поверхность Нила. Эйвери доставал из деревянного ящичка краски, увесистые лепешечки акварели, и его жена укладывалась на все еще горячую палубу. Он церемонно расстегивал и спускал с плеч хлопчатобумажную блузку, каждый раз обращая внимание, как меняется цвет ее кожи: песчаник, терракота, охра… Промельк потаенных белых полосок под лямками, бледные овалы, точно сырость под камнями, нетронутая солнцем. Потаенная бледность, которой он коснется позже, в темноте. Потом Джин закатывала рукава и поворачивалась на бок, к нему спиной, в бархатном свете. В свете темноты, скорее вечернем, чем дневном.
Эйвери нагибался за борт, зачерпывал чашкой воды из реки, ставил рядом с собой водяной кружок. Выбирал краску и ждал, пока она вберется в мягкий волос кисточки, пропитанный речной водой. И бережно выпускал ее во всей полноте на сильную спину Джин. Иногда он рисовал ту сцену, что раскинулась перед ними: речные берега, разрушительную работу, которая не останавливалась ни на миг, растущую груду каменной физиогномики. Иногда рисовал по памяти Чилтернские холмы, пока слабеющая жара не начинала пахнуть маминым лавандовым мылом. Он рисовал начиная с детства, пока снова не становился взрослым. И тогда, уже почти закончив, он снова опускал чашку в реку и, набрав чистой воды, проводил мокрой кисточкой по полям, по деревьям, пока пейзаж не размывался, растекаясь по ее коже. Часть краски забивалась в поры и оставалась там, пока Джин не искупается, и египетская река принимала последние остатки Бэкингемшира в свои стирающие объятия. Разумеется, Джин никогда не видела его пейзажей и, слепая, вольна была воображать любые картины, какие ее душе угодно. Он привык думать о томности жены в этот сумеречный час – каждый вечер в течение тех месяцев 1964 года – как о своего рода свадебном подарке; и она, в свою очередь, чувствовала себя открытой под его кистью, как если бы он прослеживал некое течение у нее под кожей. В этот сумеречный час оба они дарили друг другу потаенный пейзаж. В обоих раскрывалась новая укромность. Каждый вечер в тот первый год их брака Эйвери размышлял о Бэкингемшире, о запахе матери, о пропасти времени, отделяющей тот сырой буковый лес от этой пустыни, о точках напряжения, трещинах и упругости, о карте давлений будущих бетонных куполов и о тяжкой смертной красоте своей жены, чье тело он лишь начинал познавать. Он думал о фараоне Рамзесе, чье тело выше колен недавно исчезло и теперь лежало разбросанным на песке, сложенным отдельно от конечностей его супруги и дочерей. Должно было пройти еще несколько месяцев, прежде чем они воссоединятся – семья, что не разлучалась три тысячи двести с лишним лет.
Он думал, что лишь любовь учит человека его смерти, что в одиночестве любви мы учимся тонуть.
Когда Эйвери лежал рядом с женой, ожидая прихода сна, слушая реку, казалось, будто весь большой Нил стал им постелью. Каждую ночь он плыл сюда из Александрии, сквозь дельту с ее финиковыми пальмами, мимо одиноких лодочек-дахабие с поникшими парусами, вытащенных на песчаные берега. Каждую ночь на сон грядущий, чтобы избавиться от дневных уравнений и графиков, он мысленно совершал это путешествие. Иногда, если Джин не спала, он проговаривал это путешествие вслух, пока не почувствует, как она уплывает в то полусонное состояние, когда человек думает, будто еще не спит, но уже ничего не слышит. Однако же Эйвери по-прежнему нашептывал ей, расцвечивая путешествие сотнями подробностей, в благодарность за тяжесть бедра, лежащего поперек его ноги. И чувствовал, что река слышит каждое слово, вплетает в себя каждый вздох, пока не наполнится сном, вобравшая последние вздохи царей и тяжкое дыхание тружеников от трехтысячелетней давности и по сей день. Он говорил с рекой, он слушал реку, рука его лежала на жене в том месте, где их ребенку предстояло в один прекрасный день разверзнуть ее, там, где его губы уже так часто говорили с нею, как будто бы он мог вобрать в себя имя ребенка ртом из ее тела. Ребекка, Клеопатра, Сара и все женщины пустыни, что знали цену воде.
Пока он разрисовывал ей спину, Джин вспоминала тот первый раз – тогда, в кинотеатре в Моррисберге, – когда они сидели рядом в темноте. Эйвери не прикасался к ней нигде, кроме запястья, в том месте, куда сходятся мелкие венки. Она чувствовала, как давление расползается вдоль руки, хотя его пальцы по-прежнему касались лишь одного дюйма кожи, и тогда она решила. Потом, в ярко освещенном фойе, она была выставлена на всеобщее обозрение в незримом раздрае: он исподтишка запустил ей под одежду тлеющий фитиль. Тогда она впервые узнала, как это бывает, когда кто-то пронизал тебя до костей за один вечер, и что любовь не копится мало-помалу, как капля на кончике ветки, что любовь – это вообще не тот момент, когда ты приносишь всю свою жизнь кому-то другому, – нет, скорее это когда оставляешь позади все, что было. До этого момента.
В тот самый вечер, в этот вечер, когда он коснулся в темноте всего одного дюйма ее тела, – как просто Эйвери смирился с этим фактом: что они очутились на пороге счастья длиною в жизнь и тем самым неизбежной грусти. Так, будто когда-то, давным-давно, внутри у него что-то обломилось, и вот теперь наконец он обнаружил этот опасный осколок, что блуждал у него в организме, время от времени причиняя боль. Как будто теперь он мог сказать об этой боли: «А, так это была ты».
* * *Эйвери часто терялся в дебрях математики, которой храм определяет свое пространство, пытаясь поверить ею не более не менее как святость. Выстроить план, где небеса сходятся с землей. Джин возражала, что эта встреча, скорее всего, происходит под открытым небом и истинный план, где божественная вертикаль вонзается в этот мир, – не что иное, как человек прямоходящий. Но для Эйвери человеческое тело и формирование пространства – человеческое исчисление пространства, способного принимать духов, – были совершенно разные вещи.
– Но ведь мы и свое внутреннее пространство формируем тоже! – возражала Джин. – Мы только и делаем, что ломаем голову и раскидываем мозгами. И если мы во что-то верим, думаю, это потому, что мы сами так решили.
– Да, конечно, – отвечал Эйвери, – но ведь тело – это данность. Мы появляемся на свет… готовыми к употреблению. Храм был первой в мире силовой установкой. Подумать только, сколько формул пришлось изобрести, сколько трудов пришлось приложить тысячам людей, чтобы сдвинуть с места гору, чтобы иссекать и передвигать камень, тонна за тонной, зачастую на сотни километров, на место с конкретными координатами – и все это в попытке уловить духов.
«Чтобы придать определенность пространству…» – продолжил было Эйвери – и запнулся. Нет. Не затем, чтобы придать форму пространству, а затем, чтобы придать форму… пустоте.
Тут Джин растрогалась и взяла мужа за руку. С палубы дома-баржи они наблюдали, как рабочие исчезают в недавно сваренной стальной трубе, идущей от ног Рамзеса во внутренние помещения большого храма. Труба проложила себе путь сквозь пять тысяч самосвалов песку, привезенного из пустыни затем, чтобы защитить фасады и подпереть сбоку склон. Сто лет тому назад первооткрывателю Абу-Симбела, Джованни Бельцони, потребовалось много дней, чтобы дорыться до храма сквозь наросшие кругом барханы; и вот теперь Эйвери и его люди погребли храм заново.
– Ты как будто человек, увиденный вдалеке, – сказала Джин, – кажется, будто он остановился, чтобы завязать шнурки, а он преклонил колени, чтобы помолиться.
– Но прежде чем нам придет в голову преклонить колени, нужно, чтобы шнурок развязался, – сказал Эйвери.
* * *В стране Бурунди, к северу от Бужумбуры, бьет из земли небольшой ручеек: Касумо. Ручеек этот сливается с прочими – Мукасеньи, Лувиронза, Рувуву, – образуя Кагеру, которая, в свою очередь, впадает в озеро Виктория. Этот верхний приток Кагеры – один исток Нила. Второй же его исток – река Руинди, которая несет ледниковые воды с великого хребта Рувензори – Лунных гор. Из джунглей внизу снежные пики казались солью, застывшим лунным светом, туманом. Никто и не думал о снеге в экваториальных джунглях, таких густых и пышных, что они источают чары гигантизма.
Почву там рыхлят земляные черви длиной в метр, белый вереск колышется в десяти метрах над головой. Цветы более трех метров высотой услаждают солнце, и аромат их сливается с благоуханием гвоздики из-за моря, с Занзибара. Трава вымахивает в человеческий рост, слой мха вырастает толщиной в древесный ствол. Бамбук взмывает в небеса точно в ускоренном воспроизведении: по пятьдесят сантиметров в сутки.
Там водится горная горилла – животное, которое способно одной рукой оторвать голову человеку, но при этом боится воды и ни за что не перейдет реку.
Экваториальные снега – этот замерзший лунный свет, эта соль, этот туман – тают и мчатся прочь, повинуясь земному тяготению, через шесть тысяч четыреста с лишним километров джунглей, болот и пустынь; они заставляют Нил разливаться и окрашивают его выжженные берега ярко-зеленым. Снега, что текут сквозь ландшафт, настолько раскаленный, что он вытягивает наружу человеческие сны, и они мерцают в воздухе миражами; такой раскаленный, что не дает человеку даже секундной передышки от его собственной тени или пота; такой раскаленный, что песку мерещится, будто он становится стеклом; такой раскаленный, что люди там умирают. Земли настолько засушливые, что за весь год осадков наберется едва-едва на четыре чайные ложки.
Пустыня оставляет всякого, кто ляжет. Едва только тело зароют в песок, ветер, словно память, принимается его откапывать. И потому бедуины и прочие племена пустыни своих женщин стараются хоронить поглубже, из целомудрия.
Быть может, это одна из причин громадности пустынных гробниц, чистого веса и объема камней, что приволокли и свалили грудой – очень тщательно и умело свалили, однако все равно это груда камней, – там, где погребали царей.
В пустыне мы пребываем недвижными, а земля движется под нами.
* * *По ночам температура падала до нуля, и рабочие начинали свой день с того, что собирались вокруг костров. Но уже с утра любое, даже малейшее, усилие обходилось недешево. Никто не был потным, потому что любая влага испарялась мгновенно. Люди прятали голову в любую тень, какую только могли отыскать, прятались за деревянными ящиками, за грузовиками. С завистью смотрели на другой берег Нила, на тень купола и финиковых пальм, акаций, тамарисков и сикаморов. Их лица жаждали северного ветра.
Каждое утро со своей баржи Джин провожала взглядом Эйвери, исчезающего в толпе. Вокруг лица цвета сырой земли; и Эйвери, бледный как песок. Вскоре она поднимется на плато, где был разбит сад, орошаемый теми же трубами, из которых поступала вода в плавательный бассейн в лагере, и продолжит свои уроки о плодах пустыни, которые давала ей жена одного из каирских инженеров, весьма любезный источник информации, – она рассказывала обо всем: от рецептов до растительных лекарств и косметики. Жена инженера приходила в сад в элегантном белом платье-рубашке, в белых босоножках, и ее волосы были тщательно уложены на шпильках под белой соломенной шляпкой. Она распоряжалась Джин, которая с удовольствием погружалась по локоть и по колено в работу.
Весь день камень храма вбирал в себя солнечный свет; любой просвет между каменных блоков дышал жаром, как глинобитная печь. А потом, каждый вечер, камень мало-помалу остывал. Гости приходили полюбоваться Абу-Симбелом на рассвете. Но Джин знала, что подлинное чудо храма раскрывается лишь в вечерних сумерках, когда на краткий час между светом и тьмою великие колоссы оживают, каменные губы и конечности остывают ровно до температуры человеческого тела.
* * *В один прекрасный день, триста тысяч лет тому назад, один из наших предков-гоминид на берегу озера Берехат-Рам наклонился и подобрал кусок вулканической скалы, очертания которого случайно напоминали женщину. Потом при помощи другого камня он углубил естественно возникшие борозды между «головой» и «шеей», между «рукой» и «торсом». Это самый ранний образчик камня, ставшего плотью.
В Британии времен палеолита некий охотник изготавливал кремневый топор, стараясь не повредить идеально сохранившегося ископаемого двустворчатого моллюска, вросшего в камень. От охотника, изготовлявшего первые орудия (впервые обнаружившего, что материал можно расколоть и получить острый край), и до расщепления атома – крохотный промежуток времени по меркам эволюции, всего каких-нибудь два с половиной миллиона лет. Но быть может, достаточно долго, чтобы задуматься о важности сохранения красивого моллюска в камне.
* * *Эйвери знал, что история народов – история не только земель, но и вод. Нубия, что вместе с Нилом перетекала через границу Египта в Судан, была страной без рубежей, без валюты и без правительства, и тем не менее это древняя страна. К востоку и западу простиралась Сахара. На юге, за городом Вади-Хальфа, лежала безжизненная пустыня Атмур. На протяжении веков армии приходили по реке за нубийским золотом, ладаном и эбеновым деревом. Они приходили и возводили свои крепости и гробницы, свои мечети и церкви в плодородном лоне Нила. Когда не хватает камня, это вернейший знак завоевания, так же как дерево – знак воды. Первые христиане жили среди фараоновых руин и строили свои церкви в фараоновых храмах. Потом, в восьмом веке, вверх по реке в Нубию явился ислам, и там, где прежде стояли церкви, поднялись мечети. И все же завоевание никогда не давалось легко, даже по реке. Печально знаменитые второй, третий и четвертый пороги Нила – а внутри порогов еще пороги: Кагбар, Даль, Тангур, Семна и Батн-эль-Хаджар, «каменное брюхо» – отпугивали незваных гостей. От Дары до Асуана караваны в сотню верблюдов пересекали пески, поскрипывая и позвякивая увесистыми мешками смолы из лесов Бахр-эль-Газаля, везя слоновую кость, страусовые перья и диких зверей. Они проходили через сухие ущелья и горы и наконец останавливались в оазисе Салима, прежде чем выйти к Нилу к югу от Вади-Хальфы, а потом отправиться вдоль западного берега реки на север, в Египет. Иные полагают, что нубийцы происходят из Сомали или же что они явились из Азии, перейдя Красное море, через порт Кусейр. На протяжении веков арабские и турецкие захватчики брали в жены нубийских женщин, и племена двадцати восьми разных родов селились вместе в деревнях, раскиданных вдоль Нила.
Поскольку полоса плодородной от природы, насыщенной илом почвы вдоль берега реки была всего несколько метров в ширину, нубийцы на протяжении тысячелетий использовали свои «эскалаи». Эскалай, как объяснял Эйвери Джин, светя фонариком на рисунок из дневника, который лежал раскрытым у него под боком на их речной постели, – это такой большой пустынный механизм. В действие его приводит запряжка быков. Бесчисленные поколения скота вытаптывали на песке круги, ковш за ковшом поднимая реку наверх, на поля, засеянные нутом и ячменем.
Пахотной земли было крайне мало, и при передаче наделов по наследству отдельные «фадданы» столько раз дробились на части на протяжении поколений, что, когда дело дошло до выплаты компенсаций во время строительства плотины, очумевшим чиновникам пришлось иметь дело с долями вплоть до половины квадратного метра. Наделы были такими крохотными, а права владения столь запутанными – все официально зарегистрированные землевладельцы скончались несколько сот лет тому назад, – что всякие надежды на то, что удастся обойтись обычными компенсациями, пришлось оставить. Выручил нубийский метод: совладение внутри общинной экономики.
В Нубии несколько семей распределяют между собой плоды одной пальмы, и уход за этим деревом также является их общей ответственностью. Одна корова принадлежит четверым хозяевам, каждому по ноге, и эти доли можно продавать и перепродавать. Животное можно взять напрокат. Тот, кто кормит и содержит корову, имеет право на ее молоко и телят. Каждый владелец обязан обеспечивать животное пищей и укрытием, когда оно работает на его эскалае. Разделение – но не разобщение, в противном случае это буквально убило бы все предприятие.
До того как в 1960-е годы началось строительство Высотной Асуанской плотины, была построена другая плотина, поменьше, которую еще дважды надстраивали, десять, потом двадцать лет спустя, и в итоге деревни нижней Нубии, плодородные острова и финиковые рощи оказались затоплены. Каждый раз жители деревень переселялись повыше и отстраивались заново. И так началась трудовая миграция нубийских мужчин: в Каир, в Хартум, в Лондон. Женщины в своих длинных черных гаргарах из неплотной ткани, волочащихся по песку, чтобы заметать следы, взяли на себя труд собирать урожаи и продавать их на рынке. Они опыляли финиковые пальмы, заботились о семейной собственности, ухаживали за скотом. Мужчины возвращались из города, чтобы жениться, побывать на похоронах, истребовать свою долю урожая. В 1964-м некоторые вернулись, чтобы присоединиться к семьям, когда при помощи сотен тысяч тонн цемента и стали и миллионов заклепок в пустыне строилось озеро. Нубия в своей целости: сто двадцать тысяч крестьян, их дома, земли, кропотливо возделываемые древние рощи и многие сотни археологических памятников – исчезла. Даже река может утонуть; и река тоже исчезла в водах озера Насер, река нубийцев, их родной Нил, который протекал сквозь каждый из ритуалов их повседневной жизни, который направлял их философскую мысль, который благословлял рождение каждого нубийского младенца на протяжении более пяти тысяч лет.
В недели, что предшествовали вынужденному переселению, мужчины, вернувшиеся из своего трудового изгнания, шли по деревням к своим домам, которых не видели лет двадцать, сорок, пятьдесят. И женщина, внезапно помолодев и так же внезапно постаревшая вновь, смотрела в лицо мужу, которого она едва и видела с тех пор, как была еще девушкой, и дети, люди средних лет, впервые в жизни видели отцов. На протяжении более чем трехсот километров река вбирала такие возгласы и молчания, потрясение не от смерти, но от жизни, когда мужчины, живые призраки, возвращались, чтобы в последний раз увидеть места, где они родились.
* * *Рабочие в Абу-Симбеле разбивались на небольшие землячества: итальянские камнерезы, marmisti, что за двадцать шагов чуяли любой огрех в камне; инженеры, египетские и европейские; повара и механики; рабочие, египетские и нубийские; и все их жены и дети. Эйвери ходил по площадке и видел сотню проблем и сотню уникальных решений. Видел хитроумные приспособления, изготовленные рабочими, которые не могли ждать три месяца, пока привезут из Европы заказанные запчасти. С глубоким удовлетворением, унаследованным от отца, он смотрел на все эти проволочки и пружинки, позаимствованные от других машин, пересаженные на новое место наподобие донорского органа.
Когда Эйвери впервые увидел технику «Букирус», рассевшуюся в пустыне под боком Абу-Симбела: все эти насосы, холодильные установки, генераторы, – у него прямо сердце заныло: именно эти машины его отец любил больше всего. Уильям Эшер очень много вложил в надежность техники «Растон-Букирус»: в их знаменитые экскаваторы и прочие машины для сжатия, вентиляции, откачки, подъема, нагрева, остужения, освещения… Он питал мальчишескую любовь к тяжелой технике, и «букирусы» обожал больше всех, за машины, родившиеся во Вторую мировую: сверхмалые подводные лодки, взрывозащищенные локомотивы, минные тральщики, десантные баржи, патрульные катера, танки «Матильда 400» и «Кавалер 220», бронетранспортеры и тоннелепроходческую машину, заказанную Уинстоном Черчиллем и построенную по его личному техзаданию: коробку с шестифутовым стальным плугом впереди и конвейером сзади, рассчитанную на рытье траншей со скоростью до трех миль в час.








