Зимний склеп

- -
- 100%
- +
– Когда отец работал на фирму «Сэр Хэлкроу и компания», – рассказывал Эйвери Джин, – они строили большие плотины в Шотландии. А во время войны с ними консультировались по проекту «прыгающих бомб», и еще они рыли тоннели под Лондоном для почты и расширяли Уайтхолл по запросу Черчилля. Отца отправили в Северный Уэльс, чтобы оценить шиферный карьер на горе Манод – достаточно ли он прочен, чтобы укрыть там картины из Национальной галереи. Там-то он и узнал, что валлийский шифер называется по-разному в зависимости от размера: «леди», пошире и поуже, «герцогини» и «малые герцогини», «императрицы», «маркизы» и широкие «графини». Ему очень нравились всякие термины: стропило, притолока, прогон, лежень, штифт, подошва, ригель, архитрав, запор…
– Это могли бы быть названия растений, – заметила Джин. – Лежень душистый, ригель колючий, архитрав рассеченный…
– На первую работу, в пятнадцать лет, отец устроился в «Пневмопочту Лэмсона», – продолжал Эйвери. – И мы с ним, сколько я себя помню, всегда обожали пневмопочту: до того остроумное, практичное и необъяснимо забавное изобретение! Нам так нравилась мысль о том, что вот берут письмо, написанное от руки изящным почерком, может, даже любовную записку, запихивают в капсулу и запускают эту капсулу в трубу, где она мчится под давлением сжатого воздуха со скоростью тридцать пять миль в час или всасывается вакуумом на противоположном конце, все равно как жидкость через соломинку. Отец считал, что это самая несправедливо забытая технология века, и мы с ним постоянно придумывали, как еще можно было бы использовать эту систему пневмопроводов. Это была такая игра, которую он затеял в письмах во время войны, и потом мы уже никогда не переставали в нее играть. Он рисовал карты Лондона, сплошь оплетенного сотнями миль подземных пневмопроводов: маленькие составы капсул-вагонов для перевозки пассажиров; доставка продуктов из магазинов на дом, прямиком в кухонный ледник; цветы, прилетающие из цветочной лавки в вазу на рояле; доставка медикаментов в больницы и санатории; пневматические школьные автобусы, пневматические аттракционы, пневматические духовые оркестры… Отец был превосходный чертежник, – рассказывал Эйвери. – Я никогда не видел, чтобы кто-то чертил механизмы, как он. Бывало, прямо за ужином отодвинет тарелку и давай у меня на глазах набрасывать внутреннее устройство какой-нибудь машины четкими тонкими линиями. И бумага вдруг оживала, и каждая деталь обретала свое место в движущемся, работающем устройстве… Как раз благодаря черчению-то мои родители и познакомились. Моя мама сидела напротив него в поезде. На его костлявых коленях лежал раскрытый планшет, и мама похвалила его работу.
Эйвери сел, выпрямившись, на их кровати в трюме баржи и привалился к Джин, как будто они сидят в купе.
– «Спасибо, – ответил папа. – Но только, к вашему сведению, это вовсе не кровеносная система, а вакуумный насос высокого давления. Хотя, пожалуй, – вежливо добавил папа, – если перевернуть вверх ногами, и в самом деле похоже на сердце». И он развернул чертеж и посмотрел на него. «Да, вижу», – сказал он. «Теперь и я вижу, – сказала моя мама. И добавила: – Как красиво!» – «Да, – сказал папа, – что может быть красивее грамотно спроектированной машины?» Мама рассказывала, что тут он посмотрел на нее внимательней, вгляделся в лицо… «Ну это да, – сказала мама, – но я имела в виду скорее сам чертеж, вот этот нажим и скольжение карандаша…» – «А-а! – сказал папа и покраснел. – Спасибо».
– Постой, постой! – воскликнула Джин; вот эта беззаботная болтовня перед сном была для нее одной из самых больших и неожиданных радостей брака. – Что, твой папа покраснел в самом деле?
– О да! – ответил Эйвери. – Краснел папа чисто автоматически.
* * *Джин обнаружила, что финиковая пальма дает два плода: не только сами финики, но еще и тень. Их выращивают по всей Нубии, но в Аргине и Дибейре, в Ашкейте и Дегхейме финиковые пальмы растут вдоль берегов так часто, что самого Нила за ними и не видно. И тень там зеленая, и ветер превращает все дерево в огромное опахало. Даже южный ветер залетает туда, чтобы поостыть среди крон.
Пальма бартамоуда дает самые сладкие плоды, мешочки, лопающиеся от темного сока, пухлая мякоть с крохотной косточкой, которую язык находит на ощупь, точно женскую сережку, когда рот наполняется сладостью. Финики гондейла намного крупнее всех прочих, но куда менее сладкие, в самый раз для сиропа. Баракави почти совсем не сладкие, поэтому их можно лопать горстями. А гау – тонкий слой мякоти, еле прикрывающий массивную косточку, – идеально подходят для уксуса и джина «араки».
В районе Вади-Хальфа больше половины пальмовых деревьев были как раз гау, огромные «хуры», древние рощи, разросшиеся вокруг дерева-прародительницы, воспроизводящиеся на протяжении поколений. Когда наступало время опыления, нубийцы взбирались наверх, сжимая коленями изящный ствол, и срезали мужской цветок еще не распустившимся. Потом бутоны стирали в порошок и рассыпали его по бумажным кулечкам. И когда, один за другим, распускались женские цветки, верхолаз снова взбирался наверх, набив за пазуху эти кулечки с пыльцой, и рассыпал их над раскрывшимися цветами. Из цветков, оставшихся неопыленными, вырастали крохотные финички, «рыбки», «сис», которые шли на корм животным.
Когда Джин с Эйвери только приехали в Египет, финики были еще зелеными, но вскоре пальмы были уже увешаны гроздьями тяжелых желто-алых плодов. К августу плоды потемнели и сморщились от спелости, а потом стали еще темнее. И когда наконец плоды принялись сохнуть прямо на ветках, тут-то их и начали поспешно убирать: в это время они становятся слаще всего. Мужчины взбирались наверх, взмахивали серпами, и гроздья фиников падали вниз, где женщины и дети собирали плоды в мешки и корзины. Гроздь за гроздью валились на землю, мешок за мешком уносили в деревню и рассыпали вялиться.
Долю владения финиковой пальмой можно было продать, заложить, передать как свадебный дар или приданое. В пищу шли не только плоды, но и сердцевина поваленных стволов, «гольголь». Плоды продавались на рынке, из них делали джем и алкогольные напитки, пекли лепешки, готовили специальную кашу для рожениц. Из листьев плели канаты для водяного колеса, «сагийя», веревки, из которых делали коврики и корзины; их использовали как губки для мытья, на корм скоту и на топливо. Из черенков вязали метелки. Из ветвей делали балки, мебель и сундуки, гробы и могильные знаки. И когда поезд, увозящий последних жителей Нубии, покидал Вади-Хальфу перед самым затоплением, локомотив его был украшен пальмовыми ветвями с тех самых финиковых пальм, которым предстояло вот-вот уйти под воду. Казалось, будто целый лес вырос из-под земли и прокладывает себе путь сквозь пустыню, если бы не стенания локомотивного гудка, звук несомненно человеческий.
* * *Какую часть земли составляет плоть?
Нет, не метафорически. Сколько всего людей было «предано земле»? С каких пор можно начинать считать мертвых: с появления Homo erectus, с Homo habilis или только с Homo sapiens? С самых ранних погребений, насчет которых мы можем быть уверены, с богатой могилы в Сунгире или сорокатысячелетней давности места упокоения мужчины Мунго в Новом Южном Уэльсе? Чтобы ответить на этот вопрос, потребуется помощь антропологов, палеопатологов, палеонтологов, биологов, эпидемиологов, географов… Насколько многочисленны были эти ранние популяции и когда именно начался отсчет поколений? Может быть, начать считать с эпохи последнего оледенения – хотя о людях того времени известно очень мало – или же с кроманьонцев, периода, от которого до нас дошла уйма археологических данных, хотя, конечно, никакой статистики. Или, может, чисто ради статистической «надежности» стоит начать считать умерших на два века назад, когда впервые стали вести последовательную перепись населения?
Если поставить это как вопрос, проблема чересчур расплывчата; быть может, стоит оставить это утверждением: часть земли составляет плоть.
* * *Много-много дней люди великого фараона Рамзеса поднимались вверх по реке, миновали пенистую теснину Второго Порога, где каждый корабельщик возносит благодарность за благополучный исход. И после, на тихой воде, где столь немногие бывали прежде них, когда их парус рассекал небо подобно лезвию солнечных часов, внезапно увидели они высокие утесы Абу-Симбела, и это заставило их повернуть к берегу. Там они ждали до восхода, и в это время, следуя направлению солнечного луча, они начертали на скале линию белой краской, отметив таким образом место разреза, то место, где они отворят скалу, чтобы открыть путь солнцу.
Эти люди построили два храма: колоссальный храм Рамзеса и другой, поменьше, в честь Нефертари, его жены. Они задумали грандиозные пропорции храма, его расписные святилища и коридоры, уставленные изваяниями, и четырех колоссов на фасаде, где каждый Рамзес весил более тысячи двухсот тонн и сидя, с руками на коленях, был более двадцати метров в высоту. Внутреннее святилище храма уходило на шестьдесят метров вглубь скалы. И в середине октября и в середине февраля они направили солнце таким образом, чтобы оно пронизывало весь храм вплоть до этого самого дальнего зала, озаряя лики богов.
И как и инженеры Рамзеса тридцатью веками ранее, так и инженеры президента Насера провели на берегах Нила белую линию, отмечая то место, где построен будет его монумент: Высотная Асуанская плотина. Египетские советники серьезно возражали против этого проекта и предлагали лучше проложить каналы, которые свяжут африканские озера с резервуаром в Вади-Раджане – уже существующим природным водоемом. Однако Насера отговорить не удалось. В октябре 1958-го, после того как Британия отказалась от участия в строительстве плотины в возмездие за суэцкий конфликт, Насер подписал соглашение с Советским Союзом, который должен был предоставить проект, кадры и технику.
С того момента, как Советы пригнали свои экскаваторы в пустыню в Асуане, сама земля восстала. Острый гранит пустыни рвал советские покрышки на ленты, буры и зубья ковшей тупились и стачивались, моторы их самосвалов не тянули на крутых склонах, а всего за один день в реке советские шины на хлопчатобумажной основе сгнивали напрочь. И даже большой экскаватор Уланшева – гордость советских инженеров, – ковш которого вмещал шесть тонн и который мог за две минуты наполнить двадцатипятитонный самосвал, то и дело ломался, и каждый раз приходилось ждать привоза запчастей из Советского Союза; пока наконец египтяне, потерпев поражение в битве с рекой, которая так долго была их союзником, не были вынуждены заказать из Британии технику «Букирус» и шины «Данлоп».
Каждый день в каждое из двенадцати отверстий запихивали двадцатитонный заряд динамита, точно гвоздику в кусок мяса, и взрывали его в три часа ночи. Отзвуки взрыва разносились на тысячи километров. И каждый день на закате, в тот момент, когда ненавистное солнце скрывалось за холмом, армия рабочих – тысяча восемьсот советских специалистов и тридцать четыре тысячи египтян – выходила на стройплощадку, чтобы продолжить прорубать водоотводный канал. Берега реки кишели орущими людьми, грохочущими машинами, визжащими бурами и экскаваторами, вгрызающимися в почву. И только Нил был нем.
На церемонии в честь первого перекрытия Нила Насер стоял на краю плотины, точно капитан корабля, и рядом Хрущев, адмирал. Нажали на кнопку – и затопление началось. Рабочие цеплялись за крутой рукотворный обрыв, муравьи, ползущие на борт океанского лайнера, скользящие и срывающиеся в реку.
Плотине предстояло оставить травму столь глубокую и долгую, что земля не оправится от нее никогда. Вода должна была собраться в кровавый волдырь озера. Ране предстояло загнить, распространяя заразу: шистомоз, малярию, – а в новых городах должны были воцариться современное одиночество и всевозможное разложение. И рыбам предстояло умирать от жажды – быстрее, чем кто-либо ожидал.
За сотни тысяч лет до того, как Насер распорядился о строительстве высотной плотины, до того, как Рамзес повелел высечь в Абу-Симбеле свои подобия, эти утесы над Нилом, в сердце Нубии, почитались священными. На каменной вершине высоко над рекой было высечено иное подобие: одинокий доисторический отпечаток человеческой ступни. И озеру Насер предстояло смыть эту святую землю.
* * *По вечерам, в эти первые месяцы в Египте, Эйвери и Джин часто сидели вместе в холмах над лагерем, глядя вниз, на сцену деятельности, смысл которой был для Джин пока что неочевиден. И если бы пустыня вдруг погрузилась во тьму, казалось ей, то и все присутствующие люди тотчас бы испарились, словно непрестанное движение в лагере приводилось в действие самими генераторами, люди же служили им, а не наоборот.
Для спасения храмов Абу-Симбела от подступающих вод Высотной Асуанской плотины предлагали немало вариантов. То, что спасти Абу-Симбел необходимо, понимали все – особенно среди разрушений, причиненных войной.
Французы предлагали построить еще одну плотину, из камня и песка, чтобы оградить храмы от водохранилища, которое образуется вокруг них, – но подобное сооружение потребовало бы непрерывной откачки, к тому же постоянно сохранялась бы опасность просачивания. Итальянцы рекомендовали отделить храмы от скалы и целиком приподнять на титанических домкратах, рассчитанных на вес в триста тысяч тонн. Американцы советовали поставить храмы на два понтона и перевезти их на более высокое место. Британцы и поляки считали, что храмы лучше оставить там, где они есть, и оборудовать вокруг них большую подводную галерею для обозрения, построенную из бетона и снабженную лифтами.
Но наконец, когда ходить вокруг да около стало уже некогда, было решено, в качестве крайней меры, разобрать Абу-Симбел на отдельные блоки и возвести заново на шестьдесят метров выше. Предполагалось, что каждый третий блок разрушится.
Запустили международную кампанию по сбору средств. По всему миру дети разбивали свои копилки, и школы собирали мешки мелочи ради спасения Абу-Симбела и прочих памятников Нубии. Когда в ЮНЕСКО вскрывали конверты, монеты всех стран мира раскатывались по столам и падали на пол. Одна женщина из Бордо целый год не ужинала, надеясь, что зато ее внуки когда-нибудь своими глазами смогут увидеть эти спасенные храмы. Один филателист продал свою коллекцию марок. Школьники отдавали деньги, заработанные разноской газет, мытьем собак и уборкой снега. Университеты организовывали экспедиции и отправляли в пустыню сотни археологов, инженеров и фотографов.
Когда Джин с Эйвери приехали в Абу-Симбел в марте шестьдесят четвертого, для проведения вибрографических испытаний, которые должны были позволить более избирательно определить ломкость камня и методы распилки, первый этап уже шел вовсю: строительство гигантской перемычки и ее сложной дренажной системы – 380 000 кубометров камня и песка и 2800 тонн стальной шпунтовой стенки, – чтобы Рамзес не замочил ног. Отводные тоннели и глубокие каналы понизили уровень воды, чтобы река не нашла путь в мягкий песчаник храмов. Перемычка была спроектирована и построена в короткие сроки – как нельзя более вовремя. В ноябре Эйвери уже наблюдал, как вода лижет края преграды. Нетрудно было представить, как колоссы тают в воде, один палец ноги за другим, как вода медленно растворяет мускулистые голени и бедра и как фараон с бесстрастным мужеством наблюдает, как Нил, его Нил, вбирает его в себя.
Поселка тогда еще не было, перемычку строили в спешке, и рабочие ютились в палатках и на баржах, тысячи людей в хлипких, сооруженных на скорую руку жилищах. Хотя нубийцы на протяжении многих тысяч лет совсем неплохо существовали в этой пустыне благодаря накопленному опыту, иностранцы в Абу-Симбеле пользовались европейским оснащением, собранным с бору по сосенке, и условия, в которых они жили, нельзя было назвать иначе как первобытными. Однако, когда перемычка была достроена, рядом стремительно вырос поселок: жилье на три тысячи человек, конторские помещения, мечеть, полицейский участок, два магазина, теннисный корт, плавательный бассейн… Поселок наемных специалистов, поселок для местного начальства, деревня для рабочих. Были построены две гавани для речных барж, на которых прибывали припасы, и взлетная полоса для доставки почты и специалистов. Технику и продукты доставляли по воде, вверх по Нилу от самого Асуана, либо же джипами и караванами верблюдов через пустыню. Были вырыты гравийный и песчаный карьеры, проложено десять километров шоссе, исключительно для транспортировки храмовых блоков – единственная мощеная дорога на тысячи километров.
Лагерь был живым существом, рожденным от противоположностей: реки и пустыни, времени людей и геологического времени. Там царило такое вавилонское смешение народов, что школу на сорок шесть детей открывать даже и не пытались: почти все говорили на разных языках.
Каждый распил, каждый из тысяч распилов, необходимых для того, чтобы отделить храм от скалы, нужно было рассчитать заранее и включить в общий план работ, в текучую паутину сил, постоянно меняющуюся по мере того, как исчезал утес. Лица статуй надлежало сохранить нетронутыми, насколько это возможно, резьбу не разделять там, где она особенно хрупка. Следовало принять в расчет также вибрации, создаваемые режущим инструментом и грузовиками при транспортировке. Потолки святилища, которые на протяжении поколений оставались целыми и невредимыми благодаря основополагающему принципу арки, предстояло медленно распилить на кусочки и сложить штабелями, нарушив тем самым эффект арочного свода. Горизонтальное давление усилится, следовательно, потребуются стальные леса с подпорками, чтобы распределить давление. Эйвери работал с Даубом Арбабом, каирским инженером, который каждое утро сходил со своей баржи в безупречно отутюженной голубой рубашке с коротким рукавом и чьи руки – с блестящими ногтями и тонкими пальцами, – казалось, были скроены так же безупречно. С Даубом было легко, и на Эйвери производили большое впечатление как его элегантные рубашки, так и энтузиазм, с каким Дауб их пачкал. Дауб никогда не боялся замарать руки, был постоянно готов плюхнуться на колени, куда-то вскарабкаться, что-то донести, протиснуться в узкий проход, чтобы проверить датчики. И каждый день они вместе, стремясь опередить меняющиеся обстоятельства, проверяли крепления и отслеживали распилы скалы, призванные снять давление. Любой промах или неверный расчет изменившихся сил – и катастрофа!
Эйвери наблюдал, как люди вгрызаются в камень. Все ближе и ближе, на какие-то восемь миллиметров от волос на голове Рамзеса. Рабочие стискивали зубы, затаив дыхание. Стальные леса удерживали залы изнутри, пока стены храмов распиливали на двадцатитонные блоки. Титанические колонны, подобные каменным деревьям, пустынные дровосеки разделяли на чурбаки по тридцать тонн каждый.
Поскольку подъемным механизмам было запрещено касаться скульптурного фасада, в каждом из блоков сверху сверлили отверстия, и рым-болты вмуровывали внутрь. В блоки вгоняли стальные стержни и скрепляли эпоксидной смолой (специального состава, рассчитанной на высокие температуры) трещины в желтом крупнозернистом песчанике. Медленно переносили блоки кранами на песчаную подложку в кузовах грузовиков и везли наверх, на плато. На площадке для хранения блоки снабжались стальными анкерными стержнями, и их поверхность обрабатывали смолой для защиты от влаги. А тем временем готовили новое место. Был вырыт фундамент, выстроены опорные конструкции для фасадов, которые следовало установить на место и заделать в бетон. А потом над ними предстояло построить бетонные купола, над каждым храмом свой, которые должны были держать на себе вес возведенного над ними утеса.
Самая тонкая работа, внутри залов, была возложена на итальянских marmisti, непревзойденных знатоков всех тонкостей работы по камню. Им одним доверили взрезать расписные потолки – важно было, чтобы блоки встали на место с точностью до шести миллиметров, – то была максимально допустимая небрежность. Итальянцы работали с какой-то отчаянной беззаботностью – то, что по-итальянски называется scavezzacollo, инстинкт настолько отточенный, что возможность ошибки точно вычислялась, принималась в расчет – и сбрасывалась со счетов. Обвязав голову платком, чтобы пот не стекал в глаза, мастера оглаживали поверхность камня, точно любовники, считывая на ощупь каждую трещинку, а потом вонзали в камень зубья пилы.
* * *Джованни Бельцони разглядывал макушку головы Рамзеса: несколько сантиметров скульптуры, выступающих из-под груд нанесенного песка. Он видел, что расчистить проход будет все равно что «выкопать яму в воде».
Джованни Баттиста Бельцони родился в Падуе в 1778 году и был сыном цирюльника. Поскольку он вымахал ростом больше шести футов шести дюймов и способен был поднять на себе двадцать два человека, в юности он работал в цирке под именем Патагонского Самсона. Но, помимо этого, Бельцони также был инженером-гидравликом, археологом-любителем и неутомимым путешественником. Они с женой Сарой все двадцать лет своего брака блуждали по пустыне в поисках сокровищ.
В три часа дня 16 июля 1817 года Бельцони поднялся на бархан в Абу-Симбеле, стащил рубашку и принялся рыть песок голыми руками. Он вставал до рассвета, работал при свете фонарей, и до девяти утра, когда солнце начинало печь совсем уж убийственно; потом делал перерыв на шесть часов и снова работал до ночи. Бельцони копал шестнадцать дней. Ночной холод подгонял его. Неизбывный холод песка, ветра и тьмы; честолюбие, крах, отчаяние.
И вот наконец там, куда едва добивал свет фонаря, рука провалилась в пустоту, и узкий лаз, только-только пролезть человеку, открылся под карнизом храма.
На миг Бельцони застыл неподвижно – ему показалось было, что рука, ушедшая в пустоту, уже не привязана к его телу. Но тут что-то изменилось в ночи, сама пустыня изменилась, он чувствовал, он слышал это: древний воздух внутри храма, стенающий новым открывшимся зевом. Бельцони понимал, что надо бы обождать до рассвета, но он не мог. Он медленно вынул руку из проема (как тот мальчик, затыкавший дыру в дамбе) и ощутил могучую силу, что вырвалась на волю, как если бы открылась громадная печь с пылающей внутри святостью и жар веры излился вовне. Непривычная, пугающая сила. Позднее Бельцони вспоминал, что говорил ему исследователь Иоганн Буркхардт: «Мы так давно забыли, что такое близость к беспредельному». Ему показалось, будто черный жар прожег его насквозь, оставя рану, куда теперь задувал ледяной ветер пустыни, – и в самом деле, немного придя в себя, он осознал, что ветер, дующий из храма, нестерпимо горяч, горячей, чем в бане, такой жаркий, что пот стекал у него по руке на блокнот, и Бельцони вынужден был прекратить зарисовки. Но теперь он понимал, что придется ждать до утра. Когда он выбирался из ямы, его овеяло ночным ветром – и пот в мгновение ока застыл на коже.
Он присел на корточки на песке и стал смотреть в сторону реки, которая сделалась уже почти видима, – из-за края холмов вот-вот должно было показаться солнце. Был рассвет 1 августа 1817 года.
Скоро, скоро солнце должно было озарить огромный расписной зал Абу-Симбела впервые за более чем тысячу лет.
В маленькой дыре у него за спиной оглушительно ревела тишина.
* * *Однажды в пустыне появился слепой. Его черная кожа гладко обтягивала кости, и, каким бы старым он ни казался, на самом деле он, наверно, был еще старше. Он носил европейские штаны и рубашку, но не говорил ни на одном из европейских языков, лишь шептал на арабском, словно боялся быть разбуженным звуками собственного голоса.
По просьбе слепого рабочие осторожно провели его вдоль очертаний мощных голеней Рамзеса к могучим коленям царя, каждое размером с валун. Старик не желал, чтобы его таскали, и старательно заучил дорогу на память. После нескольких подъемов и спусков он запомнил путь наизусть, и с тех пор его пускали забираться на колено Рамзеса без посторонней помощи. Его слепые глаза смотрели так твердо и заинтересованно, что незнающий человек мог предположить, что старик то ли высматривает что-то в реке, то ли сидит на страже. Все иностранные специалисты страшно нервничали, видя, как слепой сидит на такой высоте, но рабочие после первого дня уже не обращали на него внимания.
Слепой завораживал камнерезов. Marmisti смотрели, как его пальцы с профессиональной уверенностью нащупывают ориентиры на камне. Они видели, что он ни разу не споткнулся, что он двигается медленно, но четко и сосредоточенно. Если он двигался, значит знал, что делает. Когда Джин впервые увидела его на коленях Рамзеса, она ахнула. Как неподвижно он сидел, какое точеное было у него лицо! Он выглядел ожившим Гором, богом с птичьей головой. Однажды ночью она увидела его: его рубашка сияла белизной и он пел. Грохотала техника; певца было не слышно, его рот открывался беззвучно. Но Джин поняла, что слепец поет, потому что он зажмурил глаза.
* * *У каждой реки – свой особый рецепт воды, свои химические тонкости. Ил, испражнения животных, краска с бортов, почва, принесенная на коже, одежде и перьях, человеческие плевки, человеческие волосы… Глядя на Нил, который поначалу поразил Эйвери тем, какой же он маленький – великая река казалась ему тонкой, словно женская рука, бесспорно женственной, – Эйвери больно было воображать себе силу, с которой он вскоре будет скован, его грядущую покорность. Каждый год на протяжении тысячелетий великая река разбухала от вод Эфиопии и дарила пустыне свое могучее плодородие. И вот теперь этому древнему циклу внезапно будет положен конец. Придет конец и вековым празднованиям ежегодного разлива, неотделимым от богов, цивилизации и возрождения, изобилия, что придавало смысл самому вращению Земли.








