Девочка из дождя

- -
- 100%
- +
Она улыбнулась, и в её глазах было то же спокойствие, что и раньше, когда она сидела с рисунком или слушала песню дождя.
– Не я. Мир делает это сам. Просто иногда нужно чуть приоткрыть глаза, чтобы увидеть.
Мы сидели рядом, глядя, как капли соединяются и исчезают. Ветер за окном усиливался, и звук дождя на подоконнике перекликался с тем, что происходило на столе. Всё совпадало – как если бы мир пытался что-то сказать тем, кто умеет слушать достаточно тихо.
Глаза Мириам вдруг погрустнели.
–Что-то случилось? – спросил я.
– Нет… просто, – она на минуту засомневалась, затем, решившись, продолжила, – Моя мама как-то недавно сказала, что хочет себе новое платье… Я бы очень хотела его ей подарить! Но я ещё маленькая и у меня на это нет денег.
– Я могу его заказать для тебя.
Она подняла глаза, не веря. – Правда?
– Конечно!
Её лицо засветилось. Она радовалась будущему подарку для своей мамы больше, чем радовалась бы любимой игрушке для самой себя!
– Тогда голубое. С рисунком!
– Хорошо, выберем его вместе.
Я улыбнулся. И в этот миг в сердце будто что-то сжалось – от простоты её желания, от той бескорыстной любви, которую взрослые часто не замечают, потому что ищут слова посложнее.
У детей действительно огромное сердце. Они часто переживают о других больше, чем о самих себе и стремятся порадовать своих близких тем максимумом, который им доступен. А мы, взрослые, зачастую, к моему великому сожалению, этого должным образом не ценим… Рисунок, который занял не один час? Новая ручная поделка, на которую ушло полдня? Красный осенний листок, который ребёнок тщательно отобрал среди тысячи? Подарок, на который пришлось собирать мелочь весь год?
Я понял, что пару часов полного 100%-ного родительского внимания – и есть настоящая валюта любви для ребёнка. Не подарки, не обещания, не большие жесты, а внимание – полное, неподдельное, без остатка.
И мне было до боли грустно, что я не имел возможности заплатить этой валютой своей дочери. Может, именно поэтому сейчас я так внимательно вслушиваюсь в дождь, в дыхание этой девочки, в каждый её взгляд.
Уберите в сторону телефон, выключите телевизор, отключите компьютер и радио – мысленно сконцентрируетесь лишь на одном человечке, не отвлекаясь от него ни на минуту, целиком погрузившись в его мир, стараясь поймать одну волну. Посвятите этому хотя бы два часа – это и будет та цена, которую платит ваш ребёнок платит стараниями за нашу родительскую улыбку. К сожалению, обмен не равноценен. Мы забываем, что 100% внимание – единственная валюта, которой мы способны отплатить нашим детям за их безграничную любовь. Наши зачерствевшие сердца перестают воспринимать их старания должным образом, не понимая сколько усилий и стараний было приложено для этого маленьким человечком. Ради чего? Ради всего одной улыбки любимого взрослого. Для родителя, который для ребёнка – целая вселенная! Весь мир и единственный проводник в человеческом обществе. Компас правильных суждений и мнений. Единственно верный ориентир.
Мириам, уходя, оставила за собой лёгкий запах свежей воды и присутствие, которое ещё долго не растворялось.
Когда она ушла, я остался сидеть, глядя на оставшуюся миску с водой. В ней отражалось окно, свет, я сам. Мир выглядел тихим, как будто кто-то выключил звук.
Я подумал, что за эти пару часов я снова научился быть внимательным. Не к звукам, не к словам – к живому движению рядом. К тому, как ребёнок, даже не подозревая, возвращает тебе способность слышать.
Теперь я видел следы дождя на улице иначе: каждая капля на асфальте была маленькой историей, которую можно прочитать, если только остановиться и посмотреть. И в этой тишине, наполненной тихими движениями дождя, мир казался чуть более живым, чем прежде. На асфальте под фонарём дождь рисовал новые линии. Они блестели и исчезали, как слова, сказанные шёпотом. Мне показалось, что в них есть смысл – просто нужно было остаться достаточно долго, чтобы понять и услышать.
Глава 5. Хранитель тишины
Мириам не появилась на следующий день. Не было её и на второй… Никаких вестей и записок под дверью. Впервые за долгое время тишина в моей квартире казалась нарушенной. Тишина, которую я так тщательно поддерживал, глубокий покой, который был моим самым ценным достоянием, стал тонким и хрупким. Это было похоже на маленькое, мерцающее пламя свечи перед лицом урагана, и надвигающаяся буря, казалось, намеревалась погасить её. Темнеющий дневной свет, который обычно смягчал очертания моего мира, теперь растягивал тени мебели в длинные скелетные пальцы, простиравшиеся по паркетному полу. Моё кресло, обычно оплот комфорта, казалось притаившимся в мраке, громоздким, незнакомым силуэтом. Мир снаружи растворялся в бурлящем хаосе воды и ветра, и впервые этот хаос казался не столько далеким зрелищем, сколько личным оскорблением.
Дождь передумал. То, что началось как задумчивое журчание, мягкое и ритмичное, которое служило нежной фоновой музыкой для многих визитов Мириам, теперь с нарастающей яростью обрушилось на город. Небо, которое большую часть дня было спокойным серым полотном, превратилось в сине—чёрное, как синяк. Ливень больше не был философским размышлением; он превратился в яростную тираду. Он стучал по большим окнам квартиры. Каждая капля была крошечным, настойчивым кулаком, требующим входа, требующим внимания. Ветер, новый и бурный участник дневной драмы, выл в карнизах, издавая печальный, пронзительный звук, который, казалось, проникал сквозь сам раствор старого здания.
Я стоял у окна, как обычно наблюдая за дождём, но моё внимание было сосредоточено не на его замысловатых узорах, не на том, как он превращал улицы в ленты отражённого неона. Мой взгляд был острым, тревожным и с механической регулярностью метался к безыскусственному циферблату часов на дальней стене. Стрелки, резко выделяющиеся черным цветом на кремовом фоне, казалось, двигались с мучительной вялостью, но при этом рассказывали историю нарастающего беспокойства. Четыре часа. Потом четверть часа. Теперь, что казалось невозможным, было уже почти пять. Мириам всё не было. Я сидел у окна, чувствуя, как внутри растёт глухая тревога.
Это была мелочь, незначительное отклонение от негласного графика, но оно казалось сейсмическим потрясением для хрупкой экосистемы наших совместных послеобеденных встреч. Наш ритм, сложившийся за несколько недель дождливых дней, был таким же предсказуемым и утешительным, как когда—то был сам дождь. Она приходила, мягко, почти задумчиво стучала в дверь, маленькая влажная фигурка у моей двери, и тишина окутывала её, приветствуя. Мы существовали в состоянии параллельного одиночества: она со своими салфетками и ручками, я со своими книгами и мыслями. Её присутствие стало неотъемлемой частью моего молчания, изящной ноткой, которая делала тишину богаче и глубже. Её отсутствие теперь не было отсутствием вовсе; оно было само по себе присутствием, громкой, кричащей пустотой, в которой отзывалось чувство, которое я не испытывал добровольно уже много лет: беспокойство. Острая, отцовская боль, которая казалась совершенно чуждой в тщательно изолированных покоях моего сердца.
Капли уже не рисовали узоры на стекле – они били, разрываясь в белую пену. Ветер стонал в щелях оконной рамы, заставляя стекло дрожать. Комната дышала напряжением, и каждая тень, казалось, была готова ожить.
Я поднялся, прошёл по комнате. Старые половицы, чей тихий скрип обычно успокаивал меня, как мурлыканье кошки, теперь стонали под моими ногами, и каждый звук был острым восклицанием моего собственного беспокойства. Я был человеком, построившим свою жизнь на фундаменте эмоциональной отстраненности, крепости одиночества, призванной выдержать непредсказуемые натиски человеческих связей.
У меня была дочь, быстро взрослеющая, живущая своей жизнью на другом конце планеты, и моя любовь к ней была устоявшейся, отдаленной вещью, созвездием, которое я мог наблюдать издалека, но больше не мог направлять. Это новое чувство, эта непосредственная и инстинктивная забота о маленькой девочке, которая, по сути, была мне чужой, —была трещиной в стенах моей крепости.
Мои шаги привели меня к низкому кофейному столику, эпицентру тихой деятельности Мириам. Он был покрыт её творениями, галереей маленьких, глубоких истин, изображенных на тонкой бумаге. Мои глаза пробежались по коллекции – рисунок птицы с человеческими глазами, лестница, уходящая в облака, чашка, переполненная звёздами. Я наклонился, мои пальцы на мгновение задержались, прежде чем взять одну конкретную салфетку. Это была та, которую она называла своим «компасом». В центре был маленький, нечёткий круг, от которого исходили четыре колеблющиеся линии, каждая из которых указывала на нарисованную от руки сторону света. Но вместо «Север», «Юг», «Восток» и «Запад» Мириам написала своим аккуратным, слегка неровным почерком: «Надежда». «Страх». «Любовь». «Одиночество».
Пальцем я провёл по слову страх. Чернила были чуть размазаны, как будто сама капля дождя коснулась бумаги. Как выглядел страх для ребенка, который мог выразить человеческое состояние на кусочке папиросной бумаги? Был ли это монстр под кроватью или что—то более аморфное, более взрослое? Был ли это звук «шума» из другой комнаты? Беспокойство в моей груди сжималось, обвиваясь, как холодная змея. Я стал хранителем её тишины, и в её отсутствие я не справлялся со своими обязанностями. Буря снаружи казалась насмешкой над ним, физическим проявлением тревог, от которых она сбежала. Я не заметил, как во мне родилось ощущение, что в мире что-то нарушено – невидимая связь, тонкая нить между мной и теми маленькими руками, которые рисовали этот компас.
Напряжение в комнате стало физической сущностью, давлением на мои барабанные перепонки, тяжестью на моих плечах. Ветер завыл особенно сильным порывом, заставляя окно в раме дребезжать со звуком, похожим на стук зубов. И в мгновении затишья, в тот момент, когда я уже решил выйти, – раздался стук. Не мягкий, не задумчивый. Этот стук был резкий, отчаянный. Несколько быстрых ударов подряд. Я замер, чувствуя, как сердце выбивает тот же ритм.
Это было неистовое, ритмичное стучание, серия сильных, резких ударов по дереву. Это был звук бури, которая больше не довольствовалась буйством снаружи и наконец нашла его дверь.
Я почти автоматически поставил чашку на подоконник. Секунда – и я уже на пороге открываю дверь, уверенный, что увижу её. Но это была не Мириам.
Женщина, стоящая в тусклом свете лестничной лампы имела красивые азиатские черты лица, подчёркнутую линию челюсти и небольшие ямочки на щеках. На мгновение мой разум пытался осмыслить этот образ, соотнести его с нежным призраком девочки, которую я ожидал увидеть. Это была не она. На пороге стояла взрослая женщина моего возраста. Её глаза были зеленоватого оттенка, скорее цвета хаки. Она удивитильно напоминала мне мать моей собственной дочери. Высокая и стройная, широкие бёдра подчёркнуто выделялись на границе с её тонкой талией, ростом примерно чуть выше ста семидесяти сантиметров. В её чертах безошибочно угадывалось родство: та же миндалевидная форма глаз, та же нота в выражении лица, как будто в нём жили две половины одной мелодии. Но у этой мелодии было слишком много пауз. Волосы, собранные в небрежный пучок, пальцы, нервно перебирающие ремешок сумки. Эта женщина была в чём—то и её полной противоположностью, воплощением безумной энергии и дикого, необузданного страха. Сейчас она стояла промокшей до нитки, но не лёгкой влагой ребенка, который задержался под дождём, а жестокой сыростью человека, который боролся с бурей и проиграл. Дождевая вода капала с концов её тёмных волос до плеч, прилипая к бокам лица. Она стекала ручейками по щекам, смешиваясь с тем, что, возможно, были слёзы. Её одежда, простая блузка и темные брюки, прилипла к телу, и она дрожала, хотя я не мог понять, от холода или от страха.
– Простите, – сказала она тихо. Голос был неуверенным, с надломом. – Моя дочь… – пауза. – Мириам. Она здесь?
Имя прозвучало как выстрел. Я моргнул, и время будто растянулось. Слова не сразу нашли дорогу.
– Я… я Джесси, – сказала она наконец. – Мать Мириам.
Я почувствовал, как внутри поднимается то странное, древнее чувство – когда чужая боль мгновенно находит отклик в твоей. Мой взгляд встретился с её, и был потрясён ярким интеллектом, который горел в её глазах, в данный момент борясь с волной чистой, неподдельной паники. Её черты лица были тонкими, и я уловил, отстраненной частью своего мозга, её черты лица имели азиатское происхождение, деталь, которая каким—то образом делала эфирную природу Мириам более приземленной, более реальной. Но моё внимание привлекло выражение её глаз. Это был универсальный, первобытный взгляд родителя, потерявшего ребенка, ужас, настолько глубокий, что затмевающий всё остальное.

Её первые слова были как задыхающийся, почти обвиняющий вздох, слова, вырывавшиеся на волне отчаяния.
Женщина смотрела не прямо, а чуть в сторону, за моё плечо, будто решиться на взгляд в глаза стоило ей усилий. Её тон был резким, с оттенком подозрения матери, столкнувшейся с незнакомым мужчиной, которого её ребёнок тайно посещал. Это была естественная реакция, паническая реакция испуганного родителя. Я почувствовал приступ защитной реакции, но она мгновенно угасла под грубой искренностью её страха. Я увидел не обвинителя, а соратника по беспокойству. Моё собственное беспокойство, которое было бесформенным, бурлящим чувством, теперь обрело фокус. Я не был одинок в своих опасениях.
Я начал говорить тихо и ровно, стараясь успокоить её бурные эмоции.
– Нет, – сказал я, и это простое слово было наполнено общим смыслом. – Я тоже ждал её и уже начал беспокоиться.
Честность в моём голосе, простая, не приукрашенная правда его собственной озабоченности, подействовала как бальзам. Я увидел, как её острые, сжавшиеся плечи почти незаметно смягчились. Подозрение в её глазах не исчезло, но оно было смягчено отблеском удивления и замешательства. Она пришла, готовая к конфронтации, а вместо этого нашла союзника.
– Я запретила ей приходить сюда, когда узнала. Пару дней она даже плакала, когда я не отпустила её из дома. Но думала, что она опять меня ослушалась!
Я задумался. Она даже не подозревала, что её дочь плакала от невозможности обсудить и сделать выбор подарка для неё самой, её горячо любимой матери, которая сейчас неосознанно лишила её возможности к детскому жесту проявления своей искренней любви. Её скорее обижало её беспомощное положение, в котором она оказалась, готовя сюрприз для своей мамы, и о котором ей не могла поведать, чтобы обосновать свой визит. Ведь сюрприз бы уже не был сюрпризом! Она плакала, потому что ощущала беспомощность, оказавшись в заложниках у такой ситуации.
Порой мы бываем несправедливо жестоки к нашим детям и их начинаниям, недооцениваем их инициативность и не делаем скидку на их большое сердце. Стараясь своей строгостью привить им порядок и благоразумие мы тем самым убиваем в них творчество, инициативу и бескрайнюю веру в добро.
Да, мир жесток… Но не лучше ли, чтоб дети узнали о его жестокости как можно позже, успев сохранить года тёплых воспоминаний о своём радостном и беззаботном детстве? Они всегда успеют повзрослеть и стать серьёзными. В мире слишком много серьёзных вещей, о которых им предстоит в будущем думать – не стоит их к ним приближать.
– Извините, что она, бывает, Вас беспокоит, – прервала мои размышления её мать.
– Её присутствие тут не вызывает у меня беспокойств. С недавних пор меня больше настораживает её отсутствие.
Ветер снова завыл, загнав в прихожую поток дождя. Она вздрогнула, обнимая себя руками. Глядя мимо неё на бурную мглу снаружи, а затем обратно на её дрожащую, промокшую до нитки фигуру, я поступил по инстинкту, о котором не подозревал.
– Вы можете подождать здесь, – сказал я. – Буря усиливается.
Это было не приглашение, рожденное любопытством, а приглашение, рожденное общей бедой. Я отошёл от двери, распахнув её пошире, повторив тот же жест и те же слова, которые впервые предложил её дочери несколько дней назад.
На мгновение Джесси засомневалась. Её глаза метнулись от моего лица к тёмному, тихому пространству за моей спиной, пространству, которое её дочь описывала только загадочными фрагментами. Инстинкт бегства, желание продолжить отчаянные поиски, боролся с первобытной потребностью в укрытии. Однако буря приняла решение за неё. Оглушительный раскат грома сотряс здание, и она, невольно вздрогнув, переступила порог. Тишина комнаты словно потянулась к ней, пробуя на вкус новое дыхание.
– Простите, – сказала она, глядя на следы на полу. – Я, наверное, выгляжу безумно. Просто… она часто убегает. Когда дома шумно. Я думала, что она снова прибежала сюда.
Я ничего не ответил. Только кивнул. Она капала дождевой водой на полированный пол, и маленькие лужи, образовавшиеся вокруг её ног, казались тёмными, распространяющимися пятнами на святости комнаты. Безумная, отчаянная энергия, которую она несла с собой, ощутимая аура шума и страха, казалось, спотыкалась, входя в квартиру. Как будто глубокая тишина этого пространства была самой по себе сущностью, плотной и поглощающей средой, которая сразу же начала заглушать острые частоты её паники. Её дыхание было неровным, грудь поднималась и опускалась резкими, неглубокими движениями. Однако её взгляд, который был диким и расфокусированным, начал смягчаться, становиться более острым. Он скользил по комнате, и я наблюдал, как она начала по—настоящему видеть мир, который её дочь выбрала в качестве убежища. Я молчал, интуитивно понимая, что сама комната доказывает мою правоту гораздо красноречивее, чем любые слова.
Её взгляд остановился на кофейном столике, и она сделала полшага вперёд, двигаясь медленно, почти как в трансе. Она увидела следы присутствия Мириам не как беспорядочный хаос, а как тщательно подобранную экспозицию. Салфетки, аккуратно сложенные в ряд, каждая из которых была окном в сложный ум её дочери. Её взгляд задержался на компасе, и я увидел, как по её лицу промелькнуло признание, болезненное понимание. Она увидела фарфорового кролика с треснутым ухом, стоящего на страже на книжной полке, символ дорогого несовершенства в мире, требующем безупречности. Она увидела высокие стопки книг, тихую, терпеливую компанию, выстроившуюся вдоль стен.
Затем её взгляд остановился на одном конкретном рисунке, который был прислонен к стопке книг в твердом переплете. Это был эскиз самой квартиры, детское изображение кресла, окна, лампы. А из окна выходил маленький пузырь с текстом, написанным аккуратным почерком Мириам: «Ты замечаешь мелочи. Это хорошо!»
Я увидел, как Джесси сглотнула. В этот момент я понял. Она была «шумом». Она была тем безумным, хаотичным миром, из которого Мириам порой искала спасения. И здесь, стоя в самом сердце его противоположности, она впервые испытала терапевтическую силу тишины. Тишина не была пустой, она была полной. Это было присутствие, бальзам, физическая сила, которая мягко разжимала сжатый кулак её страха. Я увидел, как напряжение в её челюсти начало спадать, безумный ужас в её глазах уступал место глубокой, резонирующей печали и пробуждающемуся, полному благоговения пониманию. Тишина успокаивала её, так же как успокаивала её дочь.
Она села на край дивана, держа спину прямой, словно любое расслабление было бы признанием своей вины. Я поставил чайник.
– Она часто убегает, – сказала Джесси. – Когда дома шумно. Иногда я даже не знаю, где она. Но она всегда возвращается. Сегодня я… – она запнулась. – Сегодня я решила прийти сама.
Я поставил перед ней кружку. Она взяла её двумя руками, как будто нуждалась не в чае, а в тепле от фарфора.
– Здесь тихо, – произнесла она после паузы. – Она говорила правду.
Мы сидели напротив друг друга. Несколько минут мы молчали. Чайник потрескивал на кухне, в окне бежали косые капли.
– Она хорошая девочка, – сказал я наконец. – И невероятно смышлёная!
Джесси чуть улыбнулась уголком губ.
– Она рассказывала мне про ваши разговоры. Знаете, что она сказала? «Он умеет слушать так, что даже дождь становится тише».
Я улыбнулся, но внутри что—то дрогнуло. Потом я кивнул, не говоря ничего лишнего. Она сделала глоток.
Мы сидели напротив друг друга. Никаких слов больше не требовалось. Только дыхание, звук дождя, редкие вспышки молний. Тишина снова ожила – не пустая, не холодная. Наполненная.
Это больше не было острой тревогой, а стало глубоким, гудящим резонансом двух незнакомцев, связанных общей любовью, стоящих на грани глубокого понимания. Тишина затянулась, наполненная невысказанными вопросами, тяжестью открытия Джесси.
И как раз когда это новое напряжение достигло пика, угрожая вылиться в неуклюжие и неадекватные слова, в дверь раздался стук. Он был мягким, знакомым, идеально синхронизированным. Три лёгких стука. Вопрос, а не требование. Мириам.
Я подошёл к двери и открыл её. Там стояла маленькая фигурка, закутанная в ярко—жёлтый плащ, с покрасневшим и сияющим лицом, совершенно не подозревая о буре взрослых эмоций, которую она только что прервала. В руках она сжимала большое, красочное и слегка влажное творение из цветной бумаги – коллаж с изображением городского горизонта на закате.
Она посмотрела на меня, её глаза горделиво сияли!
– Я должна была закончить свой проект, – объявила она, и в её голосе слышалась простая, декларативная гордость ребёнка. – Мистер Дэвисон сказал, что это лучший проект в классе.
Затем её взгляд переместился мимо меня, в комнату, и на её лице расцвела выражение чистого, неподдельного восторга. – Мама! Ты здесь! – воскликнула она, и в её голосе звучала искренняя радость. Она пробежала мимо меня и обняла мать за ноги, крепко прижимаясь к ней.
В её голосе не было страха, не было неловкости, не было даже намёка на то, что ребёнок оказался между двумя разными, противоречивыми мирами. Была только простая, прекрасная логика девочки, которая нашла двух своих любимых людей в своем любимом месте. Эта простая, радостная реакция была самым сильным свидетельством, которое Джесси могла когда—либо получить. Это было оправдание. Это было подтверждение. В сияющих глазах дочери Джесси увидела неоспоримую правду: это место и этот человек были безопасны. Они не были угрозой.
Внутри квартиры тишина обрела равновесие. Я стоял в стороне, наблюдая. Сцена казалась нереальной – как кадр, в котором свет медленно рассеивается.
Шторм за окном стихал. Капли теперь падали реже, мягче. В комнате запахло тёплым чаем и мокрой бумагой.
Остальная часть встречи прошла тихо, как спокойное успокоение после бури, вызванной приходом Джесси. Разговор, каким бы скудным он не был, был полностью сосредоточен на Мириам. Она подняла свой художественный проект, яркий городской пейзаж из несочетающихся бумаг и блесток, и с затаенным волнением объяснила каждую деталь. Она указала на здание, где, по её представлению, жил Майкл, высокий, задумчивый прямоугольник с единственным ярко освещенным окном. Я улыбнулся, моя улыбка была искренней, непринужденной, она достигла даже глаз. Джесси тем временем ушла в состояние тихого наблюдения.
Её роль полностью изменилась. Она больше не была обезумевшей, паникующей матерью. Она была свидетелем. Она опустилась на колени, её влажные брюки промокли до нитки, и слушала болтовню дочери, но её взгляд был прикован не к красочному коллажу. Он был прикован к взаимодействию между её дочерью и этим немногословным, одиноким мужчиной. Она наблюдала, как Мириам вела себя непринуждённо и беззаботно прислонилась к моей ноге, указывая на деталь в своей работе. Она видела, как я внимательно и мягко слушал, слегка наклонив голову и произнося небольшие ободряющие слова. Она была свидетелем лёгкости взаимопонимания, не обременённого историей или ожиданиями – динамики чистого, несложного доверия, которое, вероятно, резко и болезненно контрастировало с напряжённой, «шумной» атмосферой её собственного дома.
Шторм снаружи начал стихать, его ярость улеглась, превратившись в ровный, ритмичный стук. Как будто мир снаружи наконец пришёл в соответствие с новообретенным миром внутри комнаты. Джесси, казалось, осознала эту перемену. Она поднялась на ноги, её движения были скованными.
– Нам пора, – сказала она мягким голосом, лишённым прежней паники. Она пригладила и без того гладкие волосы Мириам. – Уже поздно.
Мириам, со своей стороны, не протестовала. Она просто кивнула, собрала свое произведение искусства и взяла мать за руку.
У двери Джесси остановилась. Она повернулась ко мне, её выражение лица было нечитаемым, за исключением глубокого, резонирующего спокойствия в её глазах. Формальные слова благодарности казались совершенно недостаточными для того, чтобы выразить всю важность того, что произошло за последние полчаса.