Хроники Архипелага

- -
- 100%
- +
Мир, этот огромный, сложный организм, начинал медленно, но верно сам себя переваривать, а люди, его клетки, покорно, словно во сне, шли к своему заранее запланированному, предрешённому концу. И глядя на эту картину, я снова задал себе вопрос, который жёг мне мозг: что же всё-таки тогда, в этой отлаженной системе распада, создаёт такие большие, такие катастрофические помехи? Что внесла Айна в этот уравновешенный хаос?
Щелчок ключа в скрипучем замке, скрежет металла и я оказался в кромешной темноте, на скользком, холодном кафеле, в тюрьме, расположенной в другой, чужой вселенной.
Ирония судьбы, если бы у меня оставалось чувство юмора. Мне, агенту Империи, путешественнику между мирами, обладающему силой, способной разорвать ткань реальности, не составляло бы ни малейшего труда выбраться отсюда, превратить эти жалкие решётки в раскалённую пыль и выпытать у этих полумёртвых военных, где же Айна, и что именно она такого сделала, из-за чего история этого мира так сильно, так фатально меняется, выходя за рамки всех прогнозов. Я мог бы за секунду превратить этого тщедушного командира в кровавое месиво и вырвать информацию прямо из его нейронов. Однако я пассивно сидел на холодном полу, и причина была проста, как смерть, и сложна, как рождение вселенной.
Я боялся. Боялся не их, а временного вакуума, той непредсказуемой пустоты, что зияла в самом сердце причинности этого места. Причинности здесь уже совсем сбоили, шли вразнос, и Всеобъемлющий Ум, этот гигантский кристаллический мозг, не был способен просчитать даже базовую вероятность, когда же этот мир окончательно, бесповоротно умрёт, захлебнувшись в собственном гное.
Моя работа здесь была тоньше, глубже, чем просто грубая сила – найти не следы Айны, а сами причины этих сбоев, ту самую трещину, через которую хлынул их ядовитый свет свободы.
Столкнувшись с такой проблемой, с этой бездной неопределённости, я, как заученную мантру, как молитву отчаявшегося, стал мысленно, по слогам, вспоминать вырезки из учебников истории, которые нам вбивали в головы ещё в стенах Центра воспитания.
Нам часто, до тошноты, до ночных кошмаров, рассказывали о важности наших жизней, о том, что мы щит и меч человечества, и о том, что истребление других, чужих, непохожих, обязательно, необходимо, как дыхание. Ведь если не мы, не наши превентивные удары, то они, эти чужаки, эти варвары из иных реальностей, рано или поздно, обязательно придут за нами, чтобы отнять наше место под солнцем, нашу стабильность, нашу жизнь. Эта мысль была выжжена в нашем подсознании калёным железом.
Вопрос, который я задал себе тогда, в пыльном классе, и задаю сейчас, в этой вонючей камере: а зачем нам вообще путешествовать в другие измерения? Зачем тратить колоссальные ресурсы, рискуя собственными агентами? Всё также просто, как и ответы на предыдущие вопросы, и также сложно. Каждая галактика, каждый вид, каждое живое существо, от амёбы до сверхцивилизации, в самой своей основе стремится к одному – к продлению, к расширению своего бытия. Это закон вселенной, её первородный инстинкт.
Поэтому человек в нашей вселенной, в нашем ядре реальности, стал главной, единственной целью Всеобъемлющего Ума. Он, как любящий, но строгий отец, ведёт наш мир к светлому, сияющему будущему, не имеющему конца, к бессмертию и абсолютному порядку. Но при этом его взор, его вычислительная мощь, простирается далеко за пределы нашего дома. Он предсказывает, моделирует, просчитывает события и в других, смежных измерениях. И как раз-таки там, в этих диких, необузданных мирах, без нашего направляющего вмешательства, со временем, по законам вероятности, могут появиться свои собственные путешественники, свои первооткрыватели, свои гении, которые однажды, случайно или намеренно, нарушат хрупкую последовательность причин и следствий и запустят цепочку событий, что, как лавина, покатится через реальности и в конечном счёте приведёт к гибели нашего, единственно верного мира. Мы видели такие сценарии в симуляциях. Они всегда заканчиваются огнём.
Далее всё до примитивного просто, как аксиома: лучшая война та, что не начнётся, что будет выиграна до первого выстрела. Мы, Империя, устраняем саму возможность угрозы, саму почву для её роста, до того, как она успевает сформироваться, осознать саму себя. И основная, самая грязная и самая важная роль в этом превентивном процессе достаётся таким, как я, обладателям редкого, почти уникального гена, позволяющего перемещаться сквозь квантовую заслонку, тот барьер, что отделяет миры друг от друга. Благодаря этой способности и колоссальной, непостижимой вычислительной мощи Ума, мы можем произвести своеобразный, ювелирно точный аналог «эффекта бабочки»: вмешательство, начинающееся с незначительного, почти незаметного события: слова, пули, вируса, которое запускает лавину необратимых событий, цепную реакцию, которая в конечном итоге либо полностью уничтожит, либо отбросит на миллионы лет назад в развитии тот или иной аналог человечества, ту или иную потенциальную угрозу в параллельной вселенной.
Мы садовники, пропалывающие сорняки в гигантском саду мультивселенной. И сейчас мой собственный цветок, Айна, та, что была мне дороже всего, сама превратилась в самый опасный сорняк. И мне предстояло вырвать её с корнем.
Осматривая место, куда меня так грубо закинули за решётку, я обратил внимание, что нахожусь по другую сторону от основного входа в этот импровизированный карцер.
Взгляд, привыкший выхватывать детали в кромешной тьме, заметил узкий, почти незаметный проход в соседнее помещение, скрытый в глубине этого каменного мешка. Оттуда пробивался слабый, колеблющийся свет, как будто от одинокой свечи, отбрасывающий на сырые стены причудливые, пляшущие тени. И доносился постоянный, навязчивый звук, кто-то там за стеной методично, с почти маниакальным упорством, стучал склянками о стекло или металл, создавая странный, аккомпанемент в зловещей тишине тюрьмы.
Внутри этого своеобразного каземата, в который военные превратили бывшую кладовку, воздух был густым и спёртым, пахнущим, как в заброшенном мужском туалете. Едкая смесь мочи, пота, страха и чего-то ещё, солёного и отчаянного.
Свет с улицы, фильтруясь через грязные решётки и слои пыли на единственном забитом окне, еле-еле проникал внутрь, создавая полумрак, в котором было сложно разглядеть даже собственные руки. Мои глаза медленно адаптировались, выхватывая из тьмы контуры этого узилища.
Это был обычный, до безобразия стандартный подъезд панельной многоэтажки, только вот одну из кладовок под квартирами на первом этаже новые хозяева мира, эти военные, превратили в подобие карцера, приварив несколько толстых стальных прутьев прямо к несущим стенам. И я, как теперь понимал, был здесь далеко не первым и, увы, не последним посетителем.
Следы пребывания предыдущих гостей по неволе, их испражнения и рвотные массы, находились прямо на липком, холодном полу, там же, где им, несчастным, приходилось и спать, и есть, и ждать своего часа. Это было дно, самая низшая точка падения, и я сидел на нём, чувствуя, как холод кафеля проникает сквозь ткань униформы прямо в кости.
– Эй, тут есть кто? – тихо, но чётко спросил я в сторону того прохода, в сторону того невидимого человека, чьё присутствие выдавало себя лишь стуком склянок и мерцанием свечи.
Мой голос прозвучал глухо, упёршись в сырые стены.
И случилось ожидаемое. Звуки, тот самый навязчивый перезвон склянок, мгновенно прекратились, словно их перерезали. В наступившей тишине послышался нервный, торопливый топот босых ног по бетонному полу. И вот, из темноты прохода, осветлённый свечой, которую он дрожащей рукой придерживал в подсвечнике, вышел парень. Лет двадцати пяти, не больше. Его лицо, бледное и испуганное, было обрамлено тёмными, всклокоченными волосами.
Он не был похож ни на тюремщика с их огрубевшими, жестокими лицами, ни на сбежавшего, измождённого заключённого. Нет. Он находился здесь, в относительном тепле и безопасности, явно не просто так. Скорее всего, он был важен для этих людей, для этого лагеря. В нём была какая-то функция, какая-то польза, которая покупала ему жизнь в этом аду.
– Ты… что ты здесь делаешь? Ты тоже заключённый? – Спросил я его. Он же просто стоял, постоянно, нервным жестом поправляя свои очки, которые сползали на кончик носа.
– Ты… ты… это же ты заключённый, – он заговорил, запинаясь, и было ясно, что это заикание порождение чистого страха, а не какой-то врождённый дефект речи. – Здесь тюрьма, а там… – он кивнул в сторону прохода, – там моя лаборатория. – Он был одет в белый, но до безобразия заляпанный какими-то пятнами халат, на его лице красовались старомодные стеклянные очки, а на руках протертые до дыр химзащитные перчатки.
Выглядел он так, будто этот безумный, но безобидный учёный сошёл со страниц дешёвого романа, сошедший с ума от одиночества. А сама ситуация, когда тюрьма и лаборатория находятся буквально в двух шагах друг от друга, хоть и разделены этой жалкой решёткой от самоделкина, выглядела одновременно и пугающей, и до абсурда забавной.
Мне вдруг стало его искренне жаль, этого испуганного юношу. Перед ним, наверное, в другой жизни, должно было лежать столько открытий, столько научных свершений, но теперь ему уже не удастся их совершить. Совсем скоро, когда я закончу свою работу, здесь всё закончится. Навсегда.
– Я Архи, – сказал я как можно мягче, стараясь, чтобы мой голос не звучал как угроза. Мне показалось, что этот запуганный парнишка, этот последний интеллектуал в мире варваров, способен помочь мне сбежать отсюда, или, по крайней мере, дать нужную информацию. – А тебя как зовут? Не бойся меня, я не террорист, честно.
– Я… я знаю, – прошептал он, и снова его пальцы потянулись к дужкам очков.
Он явно не хотел идти со мной на зрительный контакт, его взгляд скользил по стенам, по полу, по чему угодно, только не по моим глазам. И он всем своим существом, каждой клеткой, рвался обратно, в свой проход, в свою лабораторию, как улитка в раковину.
В тусклом, дрожащем свете свечи я наконец разглядел детали. Те самые очки, которые он так старательно и часто поправлял, были не целыми, а жалкими, разбитыми. В одной глазнице вообще не было стекла, оно просто отсутствовало, а в другой оно было всё в паутине трещин, сквозь которую он, наверное, с трудом различал окружающий мир. Видимо, ему приходилось смотреть на мир одним глазом, когда он вглядывался в свои книги или проводил опыты. Или, что было более вероятно, эти очки были его талисманом, последним якорем связи с прошлой, учёной жизнью, тем без чего он просто не мог бы пережить весь этот ужас, этот кошмар наяву.
– Почему ты так спокойно со мной разговариваешь? – спросил я, и в голосе моём прозвучала неподдельная, не сыгранная искренность.
Я почему-то догадывался, что знал ответ, но мне нужно было, чтобы он это произнёс вслух, чтобы услышать это из чужих уст. Не хотелось бы мне, чтобы она, Айна, могла поступить настолько опрометчиво, настолько безрассудно. Это шло вразрез со всем, чему нас учили, со всем, во что мы так слепо, так фанатично верили.
– Она сказала, – прошептал он, сжимая руки на груди в таком нервном жесте, что костяшки его пальцев побелели. – Та девушка… со странным, красивым именем.
Он уже сделал шаг назад, в тень, собираясь уходить, растворяться в безопасности своей лаборатории, но я окликнул его, и он, словно заворожённый, замер на месте.
– Айна? – имя прозвучало у меня в горле, как раскалённый уголёк. – Что она сказала?
Нет, нет, нет. Я же надеюсь, я молюсь всем холодным богам Империи, что она не рассказала ему правду. Про миры, про путешественников, про Империю, про Великий Замысел, про всё!
– Что вы… что вы с небес, – выдавил он, и его глаза за стекляшками расширились от суеверного страха и надежды. – И что у вас есть… лекарство. От всего.
Учёный снова, машинально, поправил свои недоломанные, но такие важные для него очки и впервые за весь разговор пристально, почти гипнотически, взглянул на меня.
С небес? У неё, у Айны, всегда было прекрасное, ироничное чувство юмора, но не использовать же его в таком отчаянном, в таком опасном желании спасти этих людей? Или быть может…
Нет, такое маловероятно, хотя… Люди часто на грани гибели, на краю пропасти, начинают верить в самый отчаянный, самый нелепый бред, лишь бы в нём была хоть капля надежды.
«Оригинально, Айна, очень оригинально», – прошептал я про себя, чувствуя, как горькая усмешка кривит мои губы.
Люди в малоразвитых, примитивных мирах, погружённые в хаос и суеверия, привыкли гораздо больше верить во что-то божественное, сверхъестественное, нежели во что-то, что умнее и сложнее их.
Она сыграла на их слабости. Она дала им то, что они так хотели услышать. И в этом был её гениальный и ужасающий ход.
Сдвиги – это те самые трещины в идеальной мозаике предопределённой реальности, события, которые Всеобъемлющий Ум, при всей своей колоссальной мощи, не смог предсказать, не увидел в бесконечных ветвях вероятностей. И так как мы, путешественники, единственное его орудие, его щупальца и когти в этих чужих вселенных, нам приходится немедленно, по первому зову, перемещаться в эпицентр хаоса и исправлять эти недочёты, эти сбои в великом плане. Латать дыры в ткани мироздания. Обычно и чаще всего способами, которые не посчитали бы морально допустимыми ни в одном, даже самом испорченном из миров. Методами, от которых стынет кровь и сжимается сердце, если бы оно ещё могло что-то чувствовать. Как, например, здесь, в этом мире-скорлупе.
Видимо, придётся снова, в который раз, поработать серпом и молотом, выжигая чумные бациллы свободы калёным железом необходимости. Я хирург, оперирующий без анестезии, а мои инструменты: боль, страх и смерть.
– Лекарство? – мой вопрос, прозвучавший чуть громче и резче, чем я планировал, видимо, окончательно спугнул и без того напуганного паренька.
Он ахнул, словно его хлестнули по лицу, и, не проронив больше ни слова, бросился прочь, назад, в свою берлогу, в свою лабораторию-убежище. Я услышал, как захлопнулась какая-то дверь, и снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь моим собственным дыханием.
Последовать за ним не вышло: моё место пребывания было перегорожено кустарным, но прочным подобием решётки, сваренной из обрезков арматуры.
Да и что же, в сущности, я мог бы узнать от него сейчас, в этот момент, когда даже не представлял толком, что именно ищу, какую ниточку должна потянуть? Айна оставила после себя не материальные следы, а призрачные намёки, мифы, легенды, вплетённые в сознание этих обречённых.
Так, в размышлениях, в попытках проанализировать обрывки данных, которые успел загрузить мой Мойрарий, и прошла ночь. Долгая, холодная и влажная ночь в камере-кладовке.
Этот мир, П1-6, не был, конечно, первым, который я посетил за свою долгую и кровавую службу. Но он был одним из первых, где творился такой откровенный, такой обнажённый, почти интимный ужас, не прикрытый ширмой глобальных войн или зрелищных катаклизмов. Это был тихий, ползучий конец, разложение заживо.
Раньше, в стенах Центра, нам говорили, что в таких вселенных, отведённых под «коррекцию», люди приходят к своему логическому финалу быстро и, что важно, без лишних мучений, а само мироздание не страдает, плавно перетекая в иную фазу.
Конечно, что-то глубоко внутри, какой-то уцелевший осколок моей собственной, недобитой человечности, всегда подсказывал мне, что так, наверное, быть не может. Что принцип упреждающей атаки, возведённый в абсолют, не может быть идеалом, что слабым, заблудшим, но живым, надо пытаться помочь, а не добивать их, как бешеных собак, но… эти мысли были ересью, мыслепреступлением, за которое могли стереть в порошок. Их я всегда гнал прочь, как наваждение. Но сейчас, сидя в этой вонючей яме, они возвращались с новой, мучительной силой.
«Ох, милая, безумная, прекрасная Айна, что же ты натворила», – шёпотом выдохнул я в темноту, обращаясь к ней, к её призраку, который, я чувствовал, был где-то совсем рядом. – «Они ведь всё равно вымрут. Каждый из них. Этот мир будет списан, как бракованная страница в книге бытия, а затем, после тотальной стерилизации, заселён нашими агентами-колонистами для очистки и окончательного преобразования в очередную серую, безликую колонию, подвластную Великому Уму. Твои попытки, твоё милосердие – они тщетны. Ты лишь продлеваешь их агонию. И свою собственную.»
Под унылое, монотонное пение ночных птиц за решёткой и тихие, ленивые шаги часовых на улице, мне, на удивление, удалось провалиться в короткий, тревожный сон. И мне приснилась она. Как живая.
Во сне было как раньше, в те редкие, украденные у Империи дни, когда мы были дома, в нашем барраконе.
Мы стояли на маленьком балконе, заваленном контрабандными растениями Айны, и смотрели вниз, на бесконечный поток летающих машин и бурлящую, кипящую энергию жизнь нашего мегаполиса.
Наш мир был как идеально отлаженный часовой механизм, который работал без сбоев, без ошибок, без этих дурацких «сдвигов». Она, уставшая после миссии, облокотилась на моё плечо, её тепло проникало сквозь ткань униформы. Потом она поправила свои рыжие, как осенняя листва, волосы, откинув их с лица, и посмотрела снизу вверх в мои глаза. В её бездонных, океанских глазах тогда плескалась такая любовь, такая нежность, что мир вокруг переставал существовать. Любовь была так близко, так осязаема, а мы, глупцы, не ценили её, считая чем-то данным навеки, как воздух или гравитацию. Счастье было таким хрупким, таким недолгим…
И в какой-то момент сновидения небо над нашим городом резко потемнело, затянувшись чёрными, зловещими тучами, а лицо Айны, такое доброе и милое, исказилось, приобретя очертания невыразимого страдания и душевной боли. Она пошатнулась, её пальцы сорвались с перил, и она перелетела через них, в бездну, падая вниз, в чёрную пасть открывшегося под нами хаоса. В тот же самый момент весь город застыл, а затем начал рушиться, разламываясь на куски, как сломанный часовой механизм, из которого вырвали одну, но самую важную шестерёнку. Так и моя жизнь, похоже, разрушится навсегда без неё. Без её света, без её веры, без её безумия.
Ночь за стенами была на удивление тихой и, как я понял, безветренной. Даже почти бесшумное закуривание сигареты кем-то из часовых, едва уловимый треск тления табака, звучал в этой гробовой тишине оглушительно, как раскат грома среди летних сумерек.
Но утро, неизбежное и холодное, принесло свои краски в этот выцветший мир: бледные, серые и унылые. И эти краски безжалостно оборвали мои грёзы, полные тоски по утраченной простоте бытия, по тому времени, когда всё было ясно, когда мы были просто солдатами, а не палачами и жертвами в одном лице. Пора было просыпаться. Пора было действовать.
– Подъём, гниль! Спячка окончена!
Скрип ржавых петель разрезал утреннюю тишину, и дверь моей темницы с грохотом отворилась, впустив в спёртое пространство серый, безрадостный свет нового дня. В проёме, заполняя его собой, стоял командир в сопровождении двух своих охранников. Тех самых, что вчера так ловко заламывали мне руки.
Выглядели все трое нарочито сурово, их лица были искажены гримасами показной жестокости, но за этим фасадом я читал туповатую неуверенность и вечный, грызущий их изнутри страх.
– Сегодня, мой милый дезертир, ты познаешь всю прелесть утраты: либо своей жалкой жизни, либо одной из столь дорогих тебе выпирающих частей тела, – рявкнул командир, и его голос прозвучал фальшиво, как у плохого актёра в дешёвом театре, изображающего картонного злодея. Он играл роль, и играл отвратительно.
Со стороны прохода в лабораторию раздался торопливый, нервный топот, и на сцене появилось новое действующее лицо. На ходу надевая свой грязный, в многочисленных пятнах и подтёках халат, из своего убежища выскочил тот самый учёный-затворник. Его лицо было бледным, а глаза за разбитыми очками горели странной смесью страха и решимости.
– Командир, пожалуйста, стойте! – его голос дрожал, но он сделал шаг вперёд, вставая между мной и военными. – Он с ней! С той женщиной! – Учёный выбежал из своей каморки и растерянно глядел нас, словно ища защиты или одобрения. – Он… он с ней… а значит, он тоже знает! Знает про лекарство! Про спасение!
Командир, уже занёсший руку для «эффектного» удара по моему лицу, замедлился. Он несколько сузил свои маленькие, заплывшие глаза, смерив учёного долгим, тяжёлым взглядом. Затем, с театральной медлительностью, снял свою грязную, засаленную безкозырку, демонстрируя миру блестящую, покрытую потом лысину и редкие, жирные волосы, лежащие по её бокам.
Он пристально, изучающе посмотрел сначала на взволнованного парня, а затем на меня. И в этот момент с его лица спала маска карикатурного, наигранного злодея, уступив место чему-то гораздо более опасному: холодной, расчётливой жестокости. Его тон изменился, стал более приземлённым, грубым и оттого более реальным.
– Вы двое! – бросил он через плечо своим охранникам, не отводя от нас взгляда. – Слышали? Сегодня ваша задача охранять этих… учёных мужей. Не выпускать из виду. Понятно?
– Будет сделано, товарищ командир! – бойко ответил один из них, резко и неловко отдавая честь. Его интонации и жалкая, аккуратно подстриженная козлиная бородка кричали о недавнем, глубоко гражданском прошлом. Это был человек, который ещё не до конца свыкся с грязью, кровью и властью над другими, но уже изо всех сил старался играть по новым правилам.
Второй же охранник, стоявший чуть поодаль, выглядел куда более органично в этой роли и, следовательно, более угрожающе. Он не отличался какой-то внушающей комплекцией тела. Скорее, он был поджар и жилист, да и сам он был существенно ниже меня ростом. Но его взгляд… Его взгляд был плоским, холодным и оценивающим. Он скользнул по мне, изучая, взвешивая, как мясо на рынке, и я почувствовал в этом взгляде безмолвный вызов. Казалось, он уже в своей голове решал, как именно будет со мной расправляться, какие методы окажутся наиболее эффективны для унижения и ломки.
Все люди из этих недоразвитых, жестоких времён, я успел заметить, думают в первую очередь не о победе, а о том, как лучше, изощрённее унизить своего врага. Это их базовый, животный рефлекс, унаследованный от пещерных предков.
– Эй, Андрей, – первый охранник, «хипстер», обратился к учёному, но его взгляд тут же вернулся ко мне, полный любопытства и опаски. – Что ты, собственно, хочешь с ним делать? С этим типом?
Всё это время я молча наблюдал, впитывая каждую деталь, каждую мелочь, анализируя расстановку сил и слабые места. Я ждал, когда мой вживлённый Мойрарий, наконец, преодолеет помехи и включится, предоставив мне расчёт вероятностей, тактическую схему боя с ними, но причинности этого мира, видимо, продолжали бушевать, усиливаясь с каждым часом, и особенно после моего собственного внедрения в эту реальность.
Я был не просто наблюдателем; я сам стал частью сбоя.
– Для начала просто поговорить, – ответил учёный, и в его голосе послышалась твёрдая нота, которой я раньше не слышал. Он нервно провёл рукой по халату. – Ключи у меня есть. Если что… если будет нужно, я его выпущу.
– С этой грязью, с этой швалью, – прошипел второй охранник, так и не отводя от меня своего тяжёлого, ненавидящего взгляда, – надо говорить только на одном языке. На языке силы. Будешь его выпускать – зови. Я покажу, как надо с ними разговаривать. Сделаю пару аккуратных дырок, от которых все сразу становятся такими сговорчивыми…
Он говорил с таким сладострастным ожиданием, с такой уверенностью банального, примитивного мужчины этого неразвитого мира, для которого насилие было единственным способом самоутверждения.
– Уж поверь, Денис, я справлюсь, – проговорил учёный, которого звали, видимо, Андрей.
Он сделал шаг ближе ко второму охраннику, и только тогда, когда они оказались рядом, я смог заметить то, что раньше ускользало от моего внимания, сбитое маской очков и разницей в одежде. Они были поразительно похожи. Один и тот же разрез глаз, одна и та же линия подбородка, одинаковые родинки на шее. Они не были просто знакомы. Они были братьями. Близнецами. И эти проклятые очки одного из них скрыли их идентичность, сделали их разными, пока они не встали плечом к плечу.
– Уходите на улицу, – тихо, но настойчиво сказал Андрей, обращаясь к обоим охранникам. – Этот разговор вам всё равно не понять, а мне… а мне вы будете только мешать.
Денис, более жестокий из близнецов, нахмурился. Он не сразу ушёл, а сначала приблизил голову брата к своей, почти по-звериному соединив их лбы, и пристально, пронзительно посмотрел ему в глаза, словно пытаясь прочесть его самые потаённые мысли, проверить на предательство.
– Братан, – его голос стал тише, но в нём зазвучала неподдельная, грубая забота. – Смотри у меня… не натвори глупостей. Понял?
Резко, почти грубо, он отпустил его, развернулся на каблуках и, не сказав больше ни слова, направился к выходу, его спина была напряжённой и негодующей.





