Красный ртутный след

- -
- 100%
- +

Шепот, рожденный в реторте закрытого города
Сырая октябрьская морось цеплялась за ветровое стекло «Волги», и дворники, скрипнув, лениво смахивали ее в стороны, оставляя мутные дуги. За окном проплывал уставший подмосковный пейзаж: почерневшие от влаги избы, скелеты березовых рощ, ржавые остовы какой-то сельскохозяйственной техники, брошенной в раскисшем поле. Ржавчина. Она была повсюду. Въелась в металл, в землю, казалось, даже в низкое, свинцовое небо. Цвет безнадежности.
Водитель, молчаливый сержант из гаража особого назначения, вел машину ровно и уверенно, не обращая внимания на колдобины, которые то и дело заставляли меня прикусывать язык. Он знал дорогу. Такие, как он, всегда знают дорогу в места, которых нет на карте. Мы ехали в Дубну-3. Почтовый ящик, закрытый город, наукоград. Место, где лучшие умы страны ковали невидимый щит Родины, а заодно, вероятно, и меч. Место, куда просто так не попадают. И откуда просто так не исчезают.
Телефонный звонок генерала Морозова выдернул меня из полузабытья в моей холостяцкой квартире на Профсоюзной два часа назад. Его голос в трубке был сухим и трескучим, как старый пергамент. «Волков, машина ждет. Дубна-три. НИИ-Семнадцать. Труп. Ведущий химик Арсентьев. Местные топчутся, ждут тебя. Официально – самоубийство на почве переутомления. Неофициально – разберешься». Короткие гудки. Генерал не любил лишних слов. Особенно по «вертушке».
«Самоубийство». Это слово всегда вызывало у меня привкус железа во рту. Удобное слово. Оно закрывает дела, успокаивает начальство, позволяет не копать слишком глубоко. Но когда ради «самоубийства» ведущего специалиста секретного НИИ срывают с места майора Пятого управления, это значит, что под тонкой корочкой официальной версии булькает что-то очень горячее и дурно пахнущее.
Машина сбавила ход. Впереди из тумана вырос бетонный забор с колючей проволокой поверху и стандартный КПП со шлагбаумом. Часовой в промокшей шинели, автомат на груди. Сержант протянул в окошко документы. Часовой долго всматривался в наши с водителем лица, сверяя их с фотографиями в предписании, потом козырнул и нажал кнопку. Шлагбаум нехотя пополз вверх, открывая въезд в город-призрак.
За периметром мир не изменился, просто стал более упорядоченным, геометрически правильным. Типовые пятиэтажки, выстроенные в строгие каре. Пустынные улицы, названные именами академиков и элементов таблицы Менделеева. Редкие прохожие в одинаковых серых плащах и шляпах, кутающиеся от ветра. Даже деревья здесь росли ровными рядами, словно по команде. Город-лаборатория, где люди были лишь частью большого эксперимента.
НИИ-17 оказалось длинным, приземистым зданием из силикатного кирпича, обнесенным собственным, внутренним забором. У входа нас уже ждали. Двое. Один – высокий, грузный мужчина в милицейской форме, капитан, судя по погонам. Лицо у него было красное, обветренное, глаза маленькие, беспокойные. Второй – щуплый, в очках с толстыми линзами и потертом драповом пальто, явно из гражданских. Директор института, не иначе.
Я вышел из машины. Ветер тут же попытался вырвать из рук папку и залезть под воротник плаща.
«Капитан Сидоров, районное управление», – представился милиционер, протягивая вялую, влажную руку.
«Директор института, Фомин Петр Сергеевич», – второй говорил тихо, почти шепотом, будто боялся, что стены услышат. Он руки не подал, лишь нервно потер ладони одна о другую.
«Волков, – я не стал уточнять ведомство. Они и так знали. – Где объект?»
«Сюда, товарищ майор», – засуетился Фомин, семеня впереди. – «Третий этаж. Лаборатория неорганического синтеза. Мы ничего не трогали, как только… как только обнаружили».
«Кто обнаружил?» – спросил я, поднимаясь по гулким бетонным ступеням. Внутри пахло хлоркой и озоном. Стерильный запах, который пытался перебить что-то еще, какой-то другой, более вязкий и сладковатый аромат.
«Лаборант. Звягинцев. Утром пришел, дверь была заперта изнутри. Постучал, ответа нет. Вызвали слесаря, вскрыли… а там…» – Фомин замолчал, подбирая слова.
«А там несчастный случай, – закончил за него капитан Сидоров. – Похоже, колба какая-то взорвалась. Он, видать, надышался чем-то… Сердце слабое. Врачи говорят, обширный инфаркт».
«Врачи из вашей районной поликлиники?» – уточнил я, не оборачиваясь.
Сидоров замялся. «Ну да. Скорую же вызвали…»
«Хорошо поработали, капитан. Оперативно».
Мой тон заставил его замолчать. Мы остановились перед дверью с табличкой «Лаборатория №3. Зав. – проф. Арсентьев И.С.». Дверь была опечатана грубой бумажной лентой с печатью районного УВД. Рядом, прислонившись к стене, стоял молодой парень в белом халате, наброшенном поверх свитера. Лицо его было цвета промокашки. Тот самый лаборант Звягинцев. Он отвел глаза, когда я на него посмотрел.
«Снимайте», – кивнул я Сидорову на печать.
Он сорвал бумагу. Я толкнул дверь.
Запах ударил в нос сразу. Смесь озона от работающей под потолком кварцевой лампы, резкой химии и того самого приторно-медного запаха, который уже ни с чем не спутаешь. Запах запекшейся крови.
Лаборатория была разгромлена. Не так, как бывает при взрыве – с эпицентром и расходящейся волной разрушений. Это был хаос иного рода. Целенаправленный. Перевернутые столы, разбитые реторты и колбы на полу, осколки стекла хрустели под ногами. Бумаги, исписанные формулами, были разбросаны повсюду, некоторые втоптаны в лужи каких-то реактивов, которые шипели и пузырились, разъедая линолеум. Вытяжной шкаф был разбит, его толстое стекло треснуло паутиной.
А посреди всего этого лежал он. Профессор Арсентьев.
Он лежал на спине, раскинув руки, словно пытался обнять потолок. Белый халат был распахнут и пропитан чем-то темно-бурым. Лица практически не было. То, что от него осталось, представляло собой багровую массу. Рядом валялись осколки большой стеклянной реторты. Версия Сидорова про «взорвавшуюся колбу» обретала плоть, но что-то было не так. Слишком много повреждений. И слишком много крови. Химические ожоги выглядят иначе. Это было похоже на работу мясника.
Я обошел тело кругом. Фомин и Сидоров остались в дверях, брезгливо заглядывая внутрь.
«Закрыто изнутри, говорите?» – спросил я, не отрывая взгляда от замка на двери. Обычный английский замок, с вертушкой с внутренней стороны.
«Да, – подтвердил Фомин. – Слесарь подтвердит. Пришлось высверливать».
Я присел на корточки. Осмотрел руки покойного. Пальцы были сбиты, ногти сломаны. Следы борьбы? Или он сам в агонии царапал пол? На полу, рядом с правой рукой, я заметил странные царапины на линолеуме, словно кто-то пытался что-то начертить. Но разобрать было невозможно.
Мой взгляд скользнул дальше, в угол лаборатории. Там стоял массивный несгораемый шкаф. Сейф. Дверца была приоткрыта. Внутри – пусто.
«Что он хранил в сейфе?» – спросил я, поднимаясь.
Фомин переступил с ноги на ногу. «Рабочие материалы. Журналы, расчеты. Личный архив. Игорь Степанович был очень… щепетилен. Все самое важное держал под замком».
«Личный архив пропал, а вы говорите – самоубийство от переутомления? Он что, перед смертью решил сжечь все труды своей жизни и аккуратно вынести пепел из запертой лаборатории?»
Директор побледнел еще сильнее. «Я не знаю… Может, он его сам куда-то переложил…»
«Может, – согласился я. – А может, ему помогли. И с архивом, и с инфарктом». Я подошел к столу, который уцелел. На нем стоял телефон. Обычный аппарат с диском. Я поднял трубку. Гудка не было. Проследил взглядом провод. Он был аккуратно перерезан у самой стены. Случайность? При таком погроме – вряд ли.
Я повернулся к директору и милиционеру. «Мне нужен список всех, кто работал с Арсентьевым. С кем он контактировал в последние дни. Друзья, враги, любовницы. Все. Капитан, обеспечьте охрану этажа. Никого не впускать, никого не выпускать. Мне нужен кабинет для работы. И вызовите из Москвы нашу экспертную группу. Ваших «врачей» попросите больше не беспокоиться».
Сидоров кивнул, обрадованный возможностью заняться чем-то понятным и убраться подальше от трупа. Фомин выглядел так, будто вот-вот потеряет сознание.
«Товарищ майор… Вы поймите, у нас учреждение особого режима… Скандал нам не нужен… Может, все-таки…»
«Может, все-таки вы дадите мне кабинет, Петр Сергеевич? – мой голос стал тихим и твердым. – Или вы хотите обсуждать режимность вашего учреждения с моим начальством на Лубянке?»
Фомин сглотнул и поспешил выполнить приказание.
Через час я сидел в его собственном просторном кабинете с портретом Брежнева на стене. Передо мной лежал список сотрудников лаборатории. Четыре фамилии. Двое старших научных сотрудников, один младший и лаборант Звягинцев. Я решил начать с тех, кто был по званию выше.
Первым вошел невысокий, сутулый мужчина лет пятидесяти, с залысинами и бегающими глазками. Лазарев, Семен Маркович. Он сел на краешек стула, положив на колени портфель, и вцепился в него так, словно там были все сокровища мира.
«Вы давно работали с профессором Арсентьевым?» – начал я стандартно.
«Двенадцать лет, – голос у Лазарева был тихий, с легкой хрипотцой. – Со дня основания лаборатории».
«Какие у вас были отношения?»
«Рабочие. Сугубо рабочие. Игорь Степанович был человек… в себе. Гений, безусловно. Но сложный».
«В чем это выражалось?»
«Он был одержим работой. Последние полгода почти не выходил из лаборатории. Спал здесь же, на диванчике. Говорил, что стоит на пороге великого открытия». Лазарев нервно облизнул губы.
«Какого открытия? Он делился с вами подробностями?»
«Нет. Что вы. Он ни с кем не делился. Работал один. Это было… его личное направление. Сверхсекретное. Даже я не знал сути. Он только отшучивался, цитировал алхимиков… Говорил, что создает философский камень двадцатого века».
«Философский камень? – я поднял бровь. – А具体нее?»
Лазарев поежился. Он оглянулся на дверь, словно проверяя, не подслушивают ли. Потом наклонился ко мне через стол. Его дыхание пахло валерьянкой.
«Он был гений, товарищ майор. Но в последнее время… странный. Все время говорил о какой-то новой материи. Невероятной плотности. Источник колоссальной энергии. Он верил, что сможет изменить мир».
«И как называлась эта материя?» – спросил я, чувствуя, как в воздухе нарастает напряжение. Это было оно. То, ради чего меня сюда прислали. То, что не вписывалось в протокол.
Лазарев замялся. Его пальцы побелели, так сильно он сжимал ручку своего портфеля.
«Семен Маркович, – мой голос стал мягче, почти доверительным. – Человек мертв. Его убили, и я почти уверен, что это связано с его работой. Если вы что-то знаете и промолчите, это может плохо кончиться. И для дела, и для вас».
Он снова сглотнул. Посмотрел мне в глаза, и я увидел в них не просто страх. Я увидел ужас. Тот животный ужас человека, который случайно заглянул за кулисы и увидел там нечто такое, чего видеть не должен был.
Он снова наклонился и прошептал так тихо, что я едва расслышал. Два слова, которые прозвучали в стерильной тишине директорского кабинета как пароль в другой, неведомый мир. Мир, где гениальные ученые создают философские камни и умирают за это страшной смертью.
«Красная ртуть».
Он произнес это и отшатнулся, словно обжегся. Словно само это словосочетание было ядовитым.
Красная ртуть. Я никогда раньше не слышал этих слов. Они ничего мне не говорили. Но по реакции Лазарева я понял – это не просто название. Это ключ. К пропавшему архиву, к жестокому убийству, ко всему этому делу.
«Что это такое?» – спросил я так же тихо.
«Я не знаю! – Лазарев почти взвизгнул, потом испуганно огляделся и снова перешел на шепот. – Это просто… название. Рабочее название. Он сам его придумал. Говорил, что это… алхимическая аллюзия. Я ничего не знаю, товарищ майор, честное слово! Я занимался своим проектом, совершенно другим!»
Он врал. Может, он и не знал формулы. Но он знал больше, чем говорил. Его страх был слишком велик для простого неведения.
«В последнее время к Арсентьеву кто-нибудь приходил? Посторонние?»
«Нет, к нам посторонних не пускают, вы же знаете. Только…» – он запнулся.
«Только?» – подтолкнул я его.
«Недели три назад был звонок. Из министерства. Я случайно услышал, как он разговаривал. Очень возбужденно. Даже кричал. Что-то про… про то, что они не понимают, с чем играют. Что это нельзя отдавать военным. Что это не оружие, а… нечто иное».
«С кем он говорил? Фамилию не знаете?»
«Нет. Он просто называл его «товарищ генерал». Потом бросил трубку. А на следующий день… на следующий день он заперся в лаборатории окончательно. И попросил меня достать ему кое-какие реактивы. Не по официальным каналам».
«Что за реактивы?»
«Редкие изотопы. Осмий-187. Еще кое-что. Я достал. Через старые связи в другом институте. Думал, для дела надо…» – Лазарев смотрел на меня умоляюще.
Я молчал, давая ему выговориться. Он был напуган. Он понимал, что его «помощь» теперь выглядит как соучастие.
«Он изменился после того звонка, – продолжал шептать Лазарев. – Стал… дерганым. Параноиком. Все время смотрел в окно. Говорил, что за ним следят. Что его работа… она притягивает стервятников. Я думал, это от переутомления. А теперь…»
Он не договорил. Но я понял. Теперь он так не думал.
Я отпустил его, взяв подписку о невыезде. Он выскочил из кабинета, как ошпаренный.
Я остался один. На столе передо мной лежал чистый лист бумаги. Я взял ручку и написал на нем два слова: «Красная ртуть».
Картина вырисовывалась уродливая. Гениальный ученый на пороге грандиозного открытия. Или грандиозного безумия. Секретный проект, который он ведет в одиночку. Конфликт с неким «товарищем генералом» из министерства. Паранойя, страх слежки. А потом – разгромленная лаборатория, изуродованный труп и пропавший архив. Официальная версия о самоубийстве рассыпалась в пыль. Это было убийство. Жестокое, показательное. Убили, чтобы забрать его работу. Или чтобы заставить его замолчать.
Я подошел к окну. Снаружи все так же висела серая хмарь. По пустынной аллее шли двое в одинаковых плащах. Сотрудники? Или те самые «стервятники», которых так боялся покойный профессор? В этом городе невозможно было отличить одно от другого.
Телефон на столе Фомина зазвонил. Резко, требовательно. Я поднял трубку.
«Волков».
«Олег, это Морозов. Ну, что там у тебя?» – голос генерала был нетерпеливым.
«Не самоубийство, товарищ генерал».
«Я так и думал, – в голосе не было удивления. – Что-то нарыл?»
«Пока только название. Красная ртуть. Вам о чем-нибудь говорит?»
На том конце провода повисла пауза. Долгая, тяжелая. Я слышал только треск в линии. Морозов молчал. Он никогда не молчал просто так. Его молчание было информативнее многих слов. Оно означало, что я попал. Попал в точку.
«Возвращайся в Москву. Немедленно, – наконец произнес он. Голос его изменился, стал жестким, как сталь. – Передай дело местным. Напишешь рапорт – бытовой конфликт на почве ревности, что-нибудь в этом духе. И забудь эти два слова. Ты их не слышал. Это приказ, Волков».
«Но, товарищ генерал, здесь убийство, пропал архив…»
«Это приказ! – рявкнул он так, что мембрана в трубке затрещала. – Машина ждет. Через два часа ты должен быть у меня. И ни слова никому. Понял?»
«Так точно», – выдавил я.
Он повесил трубку.
Я медленно положил свою. Приказ. Все ясно и понятно. Замести следы, закопать дело, сделать вид, что ничего не было. Обычная работа. Я делал это десятки раз. Но сейчас что-то внутри меня сопротивлялось. Может, усталость от бесконечной лжи. Может, взгляд перепуганного Лазарева. Или образ изуродованного тела гения, который верил, что может изменить мир.
Красная ртуть.
Шепот, рожденный в реторте закрытого города. Теперь этот шепот добрался до генеральских кабинетов на Лубянке. И они испугались. Очень испугались. А то, чего боятся генералы, обычно бывает смертельно опасным.
Я посмотрел на лист бумаги с двумя написанными на нем словами. Потом аккуратно сложил его вчетверо и убрал во внутренний карман плаща. Приказ есть приказ. Я вернусь в Москву. Я напишу лживый рапорт. Но я не забуду. Такие вещи я не забываю. Это дело теперь было моим. Вне зависимости от приказов. Я сам себе его только что назначил.
Холодный блеск генеральских звезд на сукне стола
Обратная дорога в Москву всегда казалась длиннее. Словно гравитация столицы искажала не только пространство, но и время, растягивая последние километры в вязкую, серую бесконечность. Машина пахла сырой шерстью шинели водителя, табачным дымом и казенной безнадегой. За окном умирал еще один октябрьский день. Морось сменилась полноценным дождем, который барабанил по крыше «Волги» с упорством следователя, выбивающего признание из упрямого молчуна.
Сержант за рулем был частью машины. Безликий, исполнительный механизм из плоти и костей, сросшийся с баранкой и педалями. Он не задавал вопросов, не смотрел в зеркало заднего вида. Он просто вел. Его задачей было доставить меня из точки А в точку Б. Что происходило в этих точках, его не касалось. Идеальный сотрудник. Система таких любила. Они не создавали проблем.
Я смотрел на проплывающие мимо огни редких деревень, на мокрый блеск асфальта, разрезаемый светом фар. В кармане плаща лежал сложенный вчетверо лист бумаги. На нем – два слова. «Красная ртуть». Они жгли сквозь ткань, как радиоактивная метка. Приказ генерала был предельно ясен: забыть. Списать на бытовуху, закрыть дело и не лезть. Стандартная процедура. Комитет не любит шума, особенно когда этот шум доносится из секретных НИИ. Шум означает, что где-то прогнила изоляция. А это уже вопрос государственной безопасности.
Но я не мог забыть. Не из-за жажды справедливости – это чувство атрофировалось у меня много лет назад, вместе с верой в светлое будущее и качественную колбасу. Дело было в другом. В выражении лица Лазарева. В том животном, первобытном ужасе, который не подделаешь. Люди так боятся не начальства и не тюрьмы. Так боятся неведомого, того, что заглянуло к ним из-за края привычного мира и помахало костлявой рукой. И еще – в жестокости, с которой убили Арсентьева. Это была не просто работа. Это было послание. Яростное, кровавое, выведенное на останках человека. Послание, адресованное всем, кто посмеет сунуться следом.
Приказ Морозова был ложью. Попытка замести мусор под ковер была настолько очевидной, что становилась оскорбительной. Генерал знал больше. Его долгое молчание в трубке было красноречивее любого приказа. Он знал, что такое «Красная ртуть», и он этого боялся. А раз боится генерал-майор КГБ, значит, дело пахнет не просто неприятностями. Оно пахнет братской могилой, в которой могут похоронить и правых, и виноватых, и случайных прохожих.
Машина въехала в Москву. Город встретил нас миллионами огней, отраженных в мокром асфальте. Он походил на гигантскую шкатулку с рассыпанными драгоценностями, гниющими изнутри. Здесь ложь была воздухом, которым все дышали. Она пропитывала стены кабинетов, страницы газет, кухонные разговоры. Я был ее частью. Профессиональным лжецом на службе у государства. Но даже в нашем ремесле есть градации. Одно дело – лгать врагу. Совсем другое – лгать самому себе. Приказ Морозова толкал меня ко второй категории.
Площадь Дзержинского. Монументальное здание Комитета нависало над проспектом, как гранитный айсберг. Сердце системы. Место, где частные страхи и надежды перемалывались в государственную целесообразность. Сержант остановил машину у служебного подъезда.
«Приехали, товарищ майор».
Я молча кивнул и вышел в холодную сырость. Дождь тут же вцепился в лицо тысячами ледяных иголок. Я поднял воротник плаща и пошел к массивным дверям.
Внутри царила своя, особенная атмосфера. Смесь запахов мастики, казенной бумаги и едва уловимого электрического потрескивания от аппаратуры в кабинетах. Воздух был плотным, тяжелым от невысказанных слов и затаенных подозрений. Здесь даже тишина была напряженной, звенящей. Коридоры, длинные и гулкие, расходились во все стороны, как артерии гигантского организма. Я шел по ним, и эхо моих шагов было единственным звуком. Люди, встречавшиеся на пути, двигались бесшумно, скользили вдоль стен, как тени. Здесь не принято было смотреть в глаза. Прямой взгляд – это вызов. Или допрос.
Кабинет Морозова находился на четвертом этаже. Его приемная была обставлена с той тяжеловесной, безликой роскошью, которая должна была символизировать стабильность и незыблемость власти. Секретарь, капитан лет тридцати с выправкой гвардейца и пустыми глазами манекена, поднялся мне навстречу.
«Генерал-майор ждет вас, Олег Дмитриевич».
Он не спросил, кто я. Здесь все всегда знали, кто ты и зачем пришел. Я кивнул и прошел к двустворчатой двери, отделанной мореным дубом. За этой дверью заканчивались предположения и начинались факты. Или новая, еще более изощренная ложь.
Морозов сидел за своим столом. Стол был огромен, как палуба авианосца, покрыт зеленым сукном, на котором сиротливо лежала одна папка и массивный письменный прибор из малахита. Сам генерал на фоне этого стола казался меньше, чем был на самом деле. Грузный, с одутловатым лицом, на котором застыло выражение усталой брезгливости ко всему сущему. Его глаза, маленькие и светлые, как два осколка мутного льда, впились в меня, едва я вошел. Он не предложил сесть.
«Волков». Голос у него был ровный, безэмоциональный. Голос человека, привыкшего отдавать приказы, которые не обсуждаются. «Рапорт по Дубне готов?»
«Практически, товарищ генерал. Бытовой конфликт на почве профессиональной ревности. Подозреваемый – старший научный сотрудник Лазарев. Мотив – зависть к успехам Арсентьева. В состоянии аффекта…»
Я говорил заученные слова, глядя куда-то мимо его плеча, на портрет Дзержинского на стене. Железный Феликс смотрел с портрета с укоризной. Или мне так казалось.
«Достаточно», – прервал меня Морозов. Он сделал едва заметный жест рукой, словно смахивая невидимую пыль со стола. «Этот рапорт можешь сжечь. Вместе со своими подозрениями».
Он выдержал паузу, оценивая мою реакцию. Я молчал. Игра началась.
«То, что ты там нарыл… название…» – он не произнес эти два слова вслух, словно боясь, что стены их услышат и запомнят. «Это государственная тайна высшей категории. Настолько высшей, что о ней не знает почти никто. И лучше бы так и оставалось».
Он открыл ту самую единственную папку на столе. Внутри она была пуста. Это тоже был жест. Символ.
«Пару месяцев назад по нашим каналам за рубежом начала проходить информация. Странная, обрывочная. О некоем проекте под кодовым названием "Красная ртуть". Вещество с невероятными свойствами. Компактный источник энергии. Детонатор для термоядерных боеприпасов нового поколения. Алхимическая мечта, философский камень двадцатого века. Наши западные "партнеры" проявили к этой сказке нездоровый интерес. Их резидентуры здесь встали на уши. Начали прощупывать оборонку, научные круги».
Морозов говорил медленно, отчеканивая каждое слово. Он не смотрел на меня, его взгляд был устремлен в пустоту за окном, где сгущались московские сумерки.
«Мы считали это дезинформацией. Провокацией. Попыткой заставить нас тратить ресурсы на поиски черной кошки в темной комнате. Особенно когда ее там нет. Но потом… потом всплыла фамилия Арсентьева. Гений. Одиночка. Человек с репутацией чудака, способного на что угодно. И вот теперь Арсентьев мертв. А его личный архив исчез».
Он наконец посмотрел на меня. Его ледяные глаза, казалось, пытались просверлить меня насквозь, заглянуть за сетчатку, прямо в мозг.
«Картина тебе ясна, Волков? Если слухи о "ртути" – правда, и разработки Арсентьева попадут не в те руки, последствия будут… катастрофическими. Если это блеф, но западные разведки поверят в него и решат, что мы скрываем новое сверхоружие, – это новый виток гонки вооружений. Карибский кризис покажется нам детской игрой в песочнице. В любом случае, мы сидим на пороховой бочке. А убийство в Дубне – это спичка, которую кто-то уже поднес к фитилю».
Я по-прежнему молчал. Теперь я понимал масштаб его страха. Это был не страх за свою карьеру. Это был страх государственного масштаба. Страх человека, заглянувшего в пропасть и увидевшего, что она заглядывает в него.





