Убийство в поезде на Москву

- -
- 100%
- +
Анна сидела неподвижно, ее прекрасное лицо ничего не выражало. Но Воронцову показалось, что в глубине ее темных глаз, отражавших свет ламп, застыл холод вечной мерзлоты. Забельский пытался вставлять какие-то умиротворяющие фразы, но Хлудов его не слушал. Он был в своей стихии, в центре созданной им бури.
Воронцов медленно допил свой коньяк. Его мозг, отвыкший от подобной работы, вдруг заработал с прежней, пугающей ясностью. Он больше не был апатичным наблюдателем. Он был аналитиком, сопоставляющим факты.
Факт первый: Петр Забельский. Полностью разорен, находится в рабской зависимости от Хлудова, который только что публично пригрозил ему полным крахом. Мотив: деньги и избавление от тирана.
Факт второй: Княгиня Софья Трубецкая. Представительница древнего рода, униженная до предела нуворишем. Ее загнали в угол, посягнув на последнее – фамильную честь, воплощенную в драгоценностях. Мотив: отчаяние и месть за поруганное достоинство.
Факт третий: Дмитрий Разумов. Студент-идеалист, видящий в Хлудове квинтэссенцию мирового зла. Он не просто ненавидит, он считает своим долгом уничтожить подобного «кровопийцу» во имя высшей справедливости. Мотив: идеологическая ненависть, фанатизм.
Факт четвертый: Лидия Вертинская. Актриса со скандальной репутацией. Ее короткая, но выразительная реакция на сальность Хлудова говорила о какой-то старой истории, о затаенной обиде. Что их связывало в прошлом? Шантаж? Унижение? Мотив: пока неясен, но он, несомненно, есть. Это месть, поданная холодной.
И, наконец, факт пятый: Анна Хлудова. Жена-трофей. Ее молчание было громче любых проклятий. В ее неподвижности скрывалась колоссальная, спрессованная энергия ненависти. Она – жертва, но в глазах ее не было мольбы о спасении. Там был лед. Мотив: свобода. Абсолютная, безграничная свобода, которую может дать только смерть мужа-тюремщика и его огромное наследство.
Воронцов мысленно обвел взглядом вагон. Пять человек. Пять мощнейших мотивов, каждый из которых был способен довести до последней черты. И все они заперты в одном стальном саркофаге, несущемся сквозь ледяную ночь. Слишком много ненависти скопилось в этом тесном пространстве, и вся она была сфокусирована на одной грузной, хохочущей фигуре. Давление достигло критической точки.
Хлудов поднял свой бокал, уже, наверное, десятый. Шампанское пенилось, пузырьки лопались на поверхности.
«За жизнь! – проревел он, обращаясь ко всему залу. – За мою прекрасную, долгую жизнь!»
Он осушил бокал. Последний бокал шампанского.
Воронцов вдруг с абсолютной, леденящей душу ясностью понял, что это не просто фигура речи. Этот человек не доедет до Москвы. Он не мог этого знать, у него не было доказательств, только старый профессиональный инстинкт, помноженный на законы человеческой природы. Механизм был запущен. Спектакль, актеры которого только что так ярко представили себя, неумолимо двигался к своему первому, кровавому акту. А он, Константин Воронцов, волей-неволей оказался не просто в первом ряду. Он оказался на сцене.
Ветер снаружи завыл с новой силой, швырнув в окно пригоршню колючего снега. Поезд содрогнулся на стыке рельсов, и на мгновение Воронцову показалось, что он не едет вперед, а проваливается в бездонную, белую пропасть. Он оставил на столе несколько монет и поднялся. Ему захотелось вернуться в свое купе, запереться, снова стать просто сторонним зрителем. Но он знал, что уже поздно.слишком поздно.
Тишина в купе номер семь
Утро пришло в вагон не с рассветом, которого не было и в помине за молочной пеленой метели, а с ритуалами. Со слабым запахом кофе, доносившимся из вагона-ресторана, с приглушенным перестуком ложечек о фарфор, с тихими шагами проводника Архипа, разносящего стаканы с чаем в потемневших от времени мельхиоровых подстаканниках. Поезд, казалось, замедлил свой бег, увязнув в бесконечном снежном пространстве, и его мерное покачивание стало более вкрадчивым, убаюкивающим. Но сонное оцепенение было обманчивым; оно походило на затишье в больничной палате тяжелобольного, когда еще не ясно, кризис ли это или начало конца.
Проводник Архип, пожилой человек с лицом, выдубленным сквозняками и бессонными ночами, двигался по коридору с отработанной десятилетиями сноровкой. Его мир был ограничен этим вагоном, его законы – расписанием и субординацией. Пассажиры первого класса были для него не совсем людьми, скорее, капризными божествами, чьи желания следовало предугадывать, а покой – оберегать. Он дошел до купе номер семь, принадлежавшего промышленнику Хлудову. Поставив поднос на откидную полочку, он постучал. Костяшки его пальцев отбили по полированному дереву сухую, почтительную дробь, рассчитанную на то, чтобы разбудить, но не потревожить.
Ответа не последовало.
Архип подождал с минуту, прислушиваясь. За дверью стояла тишина, густая и неподвижная, словно вода в заброшенном колодце. Из соседних купе уже доносились приглушенные звуки пробуждения: покашливание, шелест газеты, тихий женский смех. Но из седьмого купе не доносилось ничего. Даже могучего, сотрясавшего вчера вагон-ресторан хлудовского храпа.
Проводник нахмурился. Афанасий Григорьевич был человеком шумным, и эта тишина была на него не похожа. Возможно, вчерашние возлияния оказались чрезмерными. Архип постучал снова, на этот раз громче, настойчивее.
– Ваше высокоблагородие! Афанасий Григорьевич! Утренний чай.
Снова молчание. Теперь оно казалось не просто отсутствием звука, а чем-то вещественным, плотным, что давило на дверь изнутри. Архип взялся за медную ручку. Она не поддалась. Он подергал раз, другой. Дверь была заперта. Не только на английский замок, который проводник мог открыть своим ключом, но и на внутренний засов. И, судя по полному отсутствию люфта, еще и на цепочку. Заперта наглухо.
Тревога, доселе бывшая лишь смутным предчувствием, обрела форму. Она была холодной и колючей, как иголки инея на стекле. Архип отошел от двери и растерянно огляделся. В коридоре показался Петр Игнатьевич Забельский. Он был уже одет в безупречный дорожный костюм, свежевыбрит и благоухал вербеной, но бледность лица и темные круги под глазами выдавали дурно проведенную ночь.
– Что-то случилось, любезный? – спросил он, заметив застывшего проводника. Его голос был чуть громче, чем нужно, словно он пытался перекричать собственное беспокойство.
– Не могу добудиться Афанасия Григорьевича, – понизив голос, ответил Архип. – Дверь заперта изнутри на все замки. Не отзываются.
Забельский нахмурился. Он подошел к двери и сам с силой постучал костяшками пальцев.
– Афанасий! Афанасий Григорьевич! Это я, Петр!
Ответом ему была та же вязкая, непроницаемая тишина. Забельский приложил ухо к двери, но тут же отпрянул, словно обжегся о холод дерева. Его лицо утратило остатки утренней бодрости.
– Странно… очень странно, – пробормотал он, теребя манжету сорочки. – Он никогда так крепко не спит. Даже после… – он осекся.
В этот момент из своего купе, как из норы, выскользнул студент Разумов. Он был без тужурки, в одной рубахе с расстегнутым воротом, волосы всклокочены. Его горящие глаза перебегали с бледного лица Забельского на озабоченное лицо проводника.
– Что за шум? Людям отдыхать не дают, – бросил он с вызывающей дерзостью, но в его голосе слышалось не столько раздражение, сколько жадное любопытство.
– Не ваше дело, молодой человек, – отрезал Забельский, нервно дернув плечом.
Из купе напротив, принадлежавшего Анне Хлудовой, послышался шорох. Дверь приоткрылась, и в щели показалось ее лицо. Она была в пеньюаре из тонкого шелка, наброшенном на плечи, и ее бледность казалась почти неземной в тусклом свете коридорных ламп.
– Что происходит, Петр Игнатьевич? – ее голос был ровным и холодным, как лед на зимней реке.
– Ничего, Анна Павловна, ничего серьезного, – засуетился Забельский. – Афанасий Григорьевич, видимо, слишком утомился вчера. Не можем достучаться.
Она смотрела на дверь мужа долгим, нечитаемым взглядом. В ее глазах не было ни тревоги, ни беспокойства. Лишь отстраненное, почти аналитическое любопытство.
Проводник Архип, поняв, что ситуация выходит из-под его контроля, принял единственно верное решение.
– Я схожу за начальником поезда, – проговорил он и, не дожидаясь ответа, поспешил прочь по качающемуся коридору.
Новость, подобно сквозняку, пронеслась по вагону. Двери купе стали приоткрываться одна за другой. Пассажиры, словно привлеченные невидимым магнитом, стекались в узкий коридор, образуя у купе номер семь живую, беспокойную пробку. Появилась княгиня Трубецкая, прямая, как аршин проглотила, с выражением брезгливого недоумения на лице, словно она стала свидетельницей неприличной уличной сцены. Из вагона-ресторана, привлеченная заминкой, пришла актриса Вертинская, закутанная в шаль с длинной бахромой. Ее глаза, драматично подведенные, блестели от предвкушения. Даже фрау Крюгер, немецкая гувернантка, выглянула из своего купе, ее лицо за стеклами пенсне было, как всегда, непроницаемо.
Воронцов тоже вышел. Он не спешил, наблюдая за сценой со своего места в конце коридора. Апатия, его верная спутница, отступила окончательно. На ее место пришло то старое, почти забытое чувство, смесь профессионального интереса и тяжелого предчувствия. Он видел не просто толпу обеспокоенных пассажиров. Он видел актеров, занявших свои места на сцене перед поднятием занавеса. Каждый из них играл свою роль: Забельский – роль верного партнера, снедаемого тревогой; Разумов – язвительного наблюдателя; княгиня – оскорбленной аристократки. И только две женщины, казалось, были вне игры. Вертинская, которая не скрывала, что видит в происходящем лишь спектакль, и Анна Хлудова, чье лицо было подобно чистой странице, на которой еще не написали ни одной эмоции.
Вернулся Архип, а с ним и начальник поезда, Семен Кузьмич Бобров. Это был плотный, усатый мужчина в форменном сюртуке с блестящими пуговицами, на его лице застыло выражение человека, которому доложили о серьезной поломке в самом сердце вверенного ему механизма.
– Что у нас тут? – спросил он властным, но слегка неуверенным баритоном.
Забельский, приняв на себя роль главного представителя общественности, торопливо обрисовал ситуацию.
– …заперся изнутри на все, что только можно. Не отзывается ни на стук, ни на крик. Мы опасаемся худшего, Семен Кузьмич. У него сердце… не совсем здоровое.
Начальник поезда нахмурился еще больше. Сердечный приступ у такого важного господина на его поезде – это скандал, неприятности, бесконечные объяснения в управлении.
– Попробуем еще раз. Все вместе, – распорядился он.
Он сам, Забельский и Архип принялись колотить в дверь кулаками и ногами. Грохот разносился по всему вагону, нарушая его сонную, размеренную жизнь. Казалось, сам поезд содрогнулся от этого грубого вторжения.
– Афанасий Григорьевич! Откройте! Это начальник поезда!
Но ответом была все та же мертвая, нерушимая тишина. Она словно сгустилась, стала тяжелее, превратившись в безмолвный вызов.
Семен Кузьмич вытер со лба испарину, несмотря на холод в вагоне.
– Ничего не поделаешь, – сказал он, его голос звучал глухо и окончательно. – Придется ломать. Архип, принеси инструмент. Лом и топор.
В коридоре повисло напряженное молчание, нарушаемое лишь воем вьюги за окном и скрипом обшивки. Слово «ломать» прозвучало как святотатство в этом мире полированного дерева и бархата. Оно означало, что все правила нарушены, что невидимая черта перейдена.
Пока Архип ходил за инструментом, пассажиры стояли молча, не решаясь разойтись. Их объединяло то особое, первобытное чувство – смесь страха и притяжения к чужой беде. Воронцов медленно подошел ближе. Он остановился в нескольких шагах от двери, рядом с Забельским. Тот нервно кусал губы, его взгляд был прикован к роковой двери.
– Вы давно знаете господина Хлудова? – негромко спросил Воронцов.
Забельский вздрогнул, оторвав взгляд от двери. Он посмотрел на Воронцова так, словно только сейчас заметил его существование.
– Десять лет, – выдавил он. – Мы… мы были больше чем партнеры. Друзья. – Последнее слово прозвучало неубедительно.
Вернулся Архип, неся тяжелый слесарный лом и небольшой топор. Вид этих грубых инструментов в роскошном коридоре был диким и пугающим.
– Отойдите все! Дайте место! – скомандовал начальник поезда.
Пассажиры неохотно попятились, уплотняя толпу в коридоре. Семен Кузьмич взял лом. Он вставил его в щель между дверью и косяком в районе замка. Навалился всем своим весом. Дерево заскрипело, застонало, но не поддалось. Обшивка из красного дерева была сделана на совесть, для господ.
– Не идет, – пропыхтел начальник. – Засов держит. Архип, помогай.
Они взялись за лом вдвоем. Мышцы на их руках вздулись от напряжения. По лицу Семена Кузьмича градом катился пот. В вагоне стояла такая тишина, что был слышен каждый скрип дерева, каждый тяжелый вздох. Воронцов смотрел не на их усилия, а на лица остальных. На княгиню Трубецкую, которая поджала губы с выражением крайнего неодобрения. На Разумова, в чьих глазах горел нездоровый, торжествующий огонь. На Анну Хлудову. Она стояла чуть поодаль, прислонившись к стене, и ее лицо было по-прежнему спокойно. Но Воронцов заметил, как ее пальцы вцепились в шелковую ткань пеньюара, сминая ее в тугой комок.
Раздался громкий треск. Это не выдержало дерево косяка. Щель стала шире.
– Еще раз! Навались! – рявкнул начальник поезда.
Они рванули лом на себя. Со звуком, похожим на выдох агонии, замок вырвало из рамы. Дверь подалась внутрь на несколько дюймов и остановилась, удерживаемая теперь лишь короткой медной цепочкой.
В образовавшуюся щель хлынул тяжелый, застоявшийся воздух. В нем смешались запахи дорогого табака, пролитого коньяка и еще чего-то – сладковатого, металлического, от чего неприятно заныло под ложечкой.
Семен Кузьмич заглянул в щель. То, что он там увидел, заставило его отшатнуться. Лицо его из красного от натуги стало пепельно-серым.
– Господи Иисусе… – прошептал он.
Забельский, оттолкнув его, тоже приник к щели. Его реакция была иной. Он издал сдавленный, булькающий звук и осел на пол, привалившись к стене. Его глаза закатились, а по подбородку потекла тонкая струйка слюны.
Начальник поезда, справившись с первым шоком, схватил топор. Одним коротким, яростным ударом он перерубил цепочку. Медные звенья со звоном разлетелись в стороны. Дверь распахнулась внутрь, ударившись о стену, и явила собравшимся картину, застывшую в полумраке зашторенного купе.
Афанасий Григорьевич Хлудов лежал на полу между диваном и столиком. Он лежал на спине, раскинув руки, в той неестественной позе, в которой застывают марионетки с обрезанными нитями. Его дорогая шелковая пижама была распахнута на груди, и на ней, в самом центре, расплылось огромное темное пятно, влажно поблескивающее в свете, проникавшем из коридора. Пятно было еще мокрым по краям, но в середине уже начало запекаться, превращаясь в уродливую черную коросту. Из самого его сердца, словно нелепый декоративный элемент, торчала перламутровая рукоять. Это был изящный нож для разрезания бумаг, который Воронцов видел вчера на столике в вагоне-ресторане.
Глаза Хлудова были широко открыты и смотрели в потолок с выражением крайнего, животного удивления, словно он до последней секунды не мог поверить в то, что с ним происходит. Его багровое, полнокровное лицо приобрело синюшный оттенок, а приоткрытый рот застыл в беззвучном крике. На небольшом столике стояла початая бутылка коньяка и опрокинутый бокал, из которого на брюссельский ковер натекла темная лужица, почти неотличимая по цвету от другой, куда более страшной лужи, расползавшейся под телом промышленника.
В коридоре раздался пронзительный женский визг. Это закричала актриса Вертинская, прижав руки к лицу, но ее глаза поверх пальцев продолжали жадно впитывать детали трагедии. Княгиня Трубецкая молча перекрестилась. Студент Разумов застыл, его лицо было белым как полотно, а в глазах застыло выражение, в котором ужас боролся с каким-то мрачным удовлетворением. Анна Хлудова не издала ни звука. Она медленно опустила взгляд, глядя на обмякшее тело Забельского у своих ног, затем снова подняла его и посмотрела на тело мужа. Ее лицо оставалось непроницаемым.
Начальник поезда, преодолевая тошноту, шагнул внутрь.
– Никому не входить! – крикнул он, сам не зная, кому адресует приказ. – Архип, запри вагон с обеих сторон! Никого не впускать и не выпускать!
Воронцов не сдвинулся с места. Он стоял на пороге, и его мозг, отвыкший от подобной работы, медленно, со скрипом, словно заржавевший механизм, приходил в движение. Он не видел ужаса. Он видел факты.
Тело. Орудие убийства. Запертая изнутри дверь – выломанный замок, перерубленная цепочка, засов, который все еще был выдвинут в разбитом косяке. Окно, как он успел заметить, было плотно закрыто и покрыто изнутри толстым слоем изморози, нетронутой и целой.
Это была классическая, невозможная задача, головоломка, брошенная кем-то в замкнутом пространстве стального ковчега, несущегося сквозь ледяную пустыню.
Спектакль начался. Занавес поднялся, явив на сцене мертвое тело. И он, Константин Воронцов, оказался не просто в первом ряду. Он стоял на самой сцене, и холодный свет рампы был направлен прямо на него.
Запертая комната и двенадцать незнакомцев
Воздух в коридоре сгустился, стал вязким и холодным, словно в него вылили содержимое склепа. Он был соткан из прерывистого дыхания, шелеста шелка и сукна, невысказанных вопросов и одного пронзительного, тонкого, как игла, женского визга, который, оборвавшись, оставил после себя звенящую пустоту. Спектакль, разыгранный накануне в вагоне-ресторане, обрел свой кровавый, предсказуемый финал, и теперь зрители, ставшие поневоле участниками, застыли в оцепенении, не зная, какую роль им предстоит играть дальше.
Семен Кузьмич Бобров, начальник поезда, человек, чей мир состоял из расписаний, инструкций и почтительного уважения к пассажирам первого класса, стоял посреди этого хаоса подобно капитану тонущего корабля, который внезапно обнаружил, что все морские карты лгут. Его лицо, обычно румяное и уверенное, приобрело цвет сырого теста. Он сделал шаг назад из проема двери, словно его толкнула невидимая сила, и наткнулся на Воронцова.
«Назад! Всем назад! – голос его сорвался, превратившись в хриплый полушепот. – Архип! Закрой дверь! Немедленно!»
Проводник, бледный как полотно, с трясущимися руками повиновался, притворив тяжелую дверь, которая, однако, не могла сдержать просочившуюся из купе ауру смерти. Она осталась в коридоре, смешиваясь с запахом духов и табака, оседая на бархатных портьерах и душах людей.
Забельский, лежавший у стены, застонал и сел, обхватив голову руками. Его безупречный костюм был помят, лицо искажено гримасой человека, заглянувшего в бездну и нашедшего там свое отражение. Анна Хлудова стояла над ним, как изваяние из слоновой кости, ее взгляд был устремлен на закрытую дверь купе номер семь. Она не плакала. Не кричала. Ее неподвижность была страшнее любой истерики.
Княгиня Трубецкая, прижав к губам кружевной платок, произнесла с ледяным высокомерием, в котором, впрочем, дребезжали новые, панические нотки: «Что за дикость! Необходимо немедленно вызвать полицию! Семен Кузьмич, вы должны остановить поезд на ближайшей станции!»
«Ближайшая станция…» – машинально повторил Бобров, глядя сквозь княгиню невидящим взором. Он вдруг встрепенулся, словно его ударило током. «Телеграф! Архип! Беги к телеграфисту! Пусть немедленно отстучит в Малую Вишеру! Убийство в поезде! Требуем жандармов!»
Архип, благодарный за ясный приказ, бросился исполнять поручение, его шаги гулко отдавались в напряженной тишине. Пассажиры, сбившиеся в кучу, начали тихо переговариваться. Слова «убили», «нож», «кровь» перелетали от одного к другому, как искры, грозящие разжечь пожар паники. Студент Разумов стоял, прислонившись к стене, его руки были сжаты в кулаки, а в глазах горел тот же фанатичный огонь, что и вчера, но теперь он был смешан с чем-то еще – с растерянностью, возможно, даже страхом. Возмездие, о котором он говорил, свершилось, но его явление оказалось не торжественным актом справедливости, а грязной, липкой бойней в замкнутом пространстве.
Воронцов наблюдал. Его мозг, годами дремавший под слоем апатии, теперь работал с холодной, почти болезненной ясностью. Он фиксировал каждую деталь: дрожащие пальцы Забельского, теребящие запонку; слишком прямой, почти военный стан гувернантки-немки, фрау Крюгер, которая единственная не проронила ни слова, лишь ее глаза за стеклами пенсне внимательно и методично сканировали лица окружающих; преувеличенно-трагическую позу актрисы Вертинской, которая, казалось, упивалась драмой, находя в ней профессиональное вдохновение. Они все были здесь, все двенадцать человек, запертые в стальном саркофаге, летящем сквозь снежное ничто. Двенадцать. Если не считать мертвого.
Вернулся Архип. Он бежал так быстро, что едва не сбил с ног начальника поезда. Лицо его было искажено неподдельным ужасом.
«Семен Кузьмич… беда… – просипел он. – Провода… Телеграфист говорит, провода оборваны. Буран. Уже несколько часов нет связи. И не будет. Говорит, обрыв серьезный, где-то на перегоне. Мы… мы одни».
Слово «одни» упало в тишину, как камень в глубокий колодец. Оно означало не просто отсутствие связи. Оно означало изоляцию. Беззащитность. Оно означало, что помощь не придет. Что закон, порядок, весь тот привычный мир, который остался там, за пеленой метели, больше не имел здесь власти. Они были отрезаны от мира. Поезд превратился в остров, в тюрьму на колесах, и среди них, среди этих двенадцати респектабельных господ, скрывался убийца.
Паника, доселе сдерживаемая остатками приличий, начала прорываться наружу. Кто-то ахнул. Княгиня Трубецкая пошатнулась, и ей пришлось опереться о стену. Забельский издал звук, похожий на всхлип.
«Что же делать? – его голос дрожал. – Боже мой, что же теперь делать? Убийца среди нас!»
Все взгляды невольно метнулись от одного лица к другому. Вчерашние соседи по ресторану, случайные попутчики, теперь смотрели друг на друга с подозрением, страхом и отвращением. Каждый видел в другом потенциальную угрозу, каждый чувствовал на себе десятки обвиняющих взглядов. Хрупкая ткань светского общения разорвалась в клочья, обнажив первобытный ужас.
Именно в этот момент Забельский, медленно приходя в себя, поднял глаза на Воронцова. Его взгляд был мутным, но в нем промелькнуло узнавание.
«Постойте… – пробормотал он, обращаясь скорее к начальнику поезда, чем к Воронцову. – Я вас знаю. Ваша фамилия Воронцов, не так ли? Константин Арсеньевич Воронцов. Вы… вы ведь служили в Судебной палате. Следователь по особо важным делам. Я помню ваше имя… дело банкира Полякова… о вас говорил весь Петербург».
Все головы повернулись к Воронцову. Он почувствовал себя так, словно с него сорвали плащ-невидимку, под которым он так уютно прятался последние годы. Его прошлое, которое он считал похороненным, вдруг восстало из небытия здесь, в заснеженной глуши, в вагоне, пахнущем кровью.
Начальник поезда Бобров уставился на него с отчаянной надеждой, как утопающий на брошенную в воду щепку. Он шагнул к Воронцову, его руки невольно сложились в умоляющем жесте.
«Господин Воронцов… Это правда? Вы… из полиции?»
«Я был, – ровным, безжизненным голосом ответил Воронцов. – Давно. Теперь я в отставке».
«В отставке… – Боброву было все равно. – Господин следователь! Умоляю вас! Богом прошу! Вы видите, что у нас творится! Мы в ловушке! До ближайшей станции, где есть жандармы, если метель не утихнет, нам ехать не меньше суток. За это время… он может убить снова! Он может замести следы! Мы не можем просто запереть тело и ждать! Вы… вы единственный, кто может что-то сделать. Кто понимает в этом».
Воронцов молчал, глядя на просительно-жалкое лицо начальника поезда. Он чувствовал, как внутри него поднимается волна глухого, застарелого раздражения. Вмешиваться. Снова погружаться в эту грязь, в эту паутину лжи, страха и низменных страстей. Он бежал от этого. Он заплатил карьерой, репутацией, душевным покоем, чтобы больше никогда не прикасаться к этому. Он хотел лишь одного – чтобы его оставили в покое.
«Я не у дел, – повторил он, и в его голосе прозвучал металл. – Я частное лицо. Это работа полиции».
«Но здесь нет полиции! – почти закричал Бобров, его лицо побагровело от отчаяния. – Есть только вы! Господин Воронцов, здесь дюжина перепуганных людей, женщина… дети в соседнем купе! И мертвец за дверью! И его убийца, который сейчас стоит здесь и смотрит на нас! Если вы не поможете, мы все сойдем с ума от страха до прибытия в Москву. Или того хуже. Я не прошу вас вершить суд. Я прошу вас найти правду! Навести порядок! Вы ведь служили закону и порядку, не так ли?»





