- -
- 100%
- +
Он так и сказал небрежно, как для пробы, не спуская глаз с императрицы: «прежним правителем». Удовлетворение У-хоу не осталось незамеченным не только канцлером, как и неподдельный интерес к представленному генералу с приятно суровым обветренным лицом, сохранявшим утонченные очертания. Внимательно следящие за каждым движением императрицы возбужденно переглянулись.
Правом восседать на мягких пристенных лавках обладали немногие; большая часть членов совета, тем более приглашенные, располагались на грубых циновках. Вместительный овальный зал был заполнен; взгляды устремлялись к подножию массивного трона из черного дерева с позолоченными драконами на подлокотниках. Императрица могла видеть всех, но чаще глядела в сторону генерала Хин-кяня.
– Ордосский старейшина Ашидэ, когда-то заручившийся благосклонностью прежнего правителя, благоволит к восставшим в Шаньюе, мы в ожидании неприятных вестей из Ордоса и Алашани, – скучно и монотонно закончил канцлер, не удержавшись от упрека в адрес бывшего повелителя Поднебесной.
– Ошибки правителя дорого стоят его терпеливому народу, – неприятно скрипуче произнесла императрица, снова задержавшись взглядом на генерале Хин-кяне. – Исправив многие прежние, исправим и эту. Повтори нам лучше легенду о принце Ашине и тюркской Праматери-Волчице, – подумав немного, произнесла она резче. – У диких народов и сочинительства из времен дикие.
– Солнцеподобная, я уступаю честь донести до твоего божественного слуха миф о далеком прошлом мужу более достойному в познании древности! – воскликнул канцлер, удовлетворенный, как прошел доклад. – Среди нас куда более искушенный в истории предков, твой летописец Цуй-юнь!
Источая преданностью, канцлер низко поклонился.
– Он старый и вздорный – этот историограф. В хрониках наших деяний он постоянно путает имена далеких народов, названия старых крепостей, количество наших побед и восхваляет вовсе не тех, кого следует. Нам приходится его поправлять, – недовольно произнесла У-хоу, вызвав испуг на лице канцлера. – Где он? Что скажешь, выживший из ума? – строго спросила она, взглядом отыскав крепкого старца-летописца, оказавшегося за спиной Хин-кяня.
– Я знаю не больше, чем знают другие, но больше каждого в отдельности, – сердито отозвался историк. – Как очевидец, я сообщаю будущему, что видели мои глаза и слышали уши. Мои хроники составляются не хитрым разумом, а совестью души. Историограф не может лишь услаждать, иногда его слова подобны полыни – так что из того, мудрая и справедливая? Прикажешь выжечь полынь?
– Не дерзи, твоя голова на шее не крепче других, – оборвала его императрица.
– Цуй-юнь – тень великих деяний твоего времени, дочь Справедливости! Чем ты опять недовольна? – старец поклонился императрице.
– Старческой болтливостью твоего усыхающего ума. Ты написал недавно, что силы Тибета огромны. Как ты их сосчитал, не покидая дворца?
– Слушая доклады твоих генералов, моя Справедливость. Побежденный недавно Жинь-гунь и государственный секретарь Линь Цзинь Сюань, едва не оказавшийся плененным, так утверждали в твоем присутствии, совет согласился.
– Он благоволит лишь воеводе старого императора Чан-чжи, Солнцеподобная, – обиженно воскликнул сияющий выспренно парадными одеждами генерал Жинь-гунь, упомянутый историком не с лучшей стороны.
– Чан-чжи? – императрица словно бы вздрогнула. – Что… этот Чан-чжи, он по-прежнему воевода? Ты его знаешь, историк?
– В молодости я ходил с императорской армией, в деле видел этого удальца, состоявшего постоянно при императоре, – горделиво произнес историограф.
– И ты его снова увидел в деле? – высокомерно спросила У-хоу.
– О нем сказано в докладе Военной канцелярии, расследовавшей последнее поражение генерала Линь Цзиня. Воевода с несколькими сотнями пробился к нему в окружение и вывел остатки гибнущей армии. Это не тот генерал, которого стоит внести в хроники? Недавно Чан-чжи с тысячью воинов, опять отличился.
– Уж не доверить ли ему сразу армию? – Императрица пренебрежительно усмехнулась, но любопытство в ее глазах не исчезло.
– Будет достойно воеводы, Солцеподобная, – не сдавался историк. – Когда-то Чан-чжи, если соизволишь напомнить, командовал во дворце корпусом телохранителей императорского семейства Ли, ты забыла?
Упрямство историка, неосторожное напоминание подлежащего забвению, могло вызвать невероятный гнев императрицы, многие испуганно переглянулись.
– В императорских хрониках Чан-чжи возвеличен совсем не по заслугам, – поспешно вмешался генерал-госсоветник Линь Цзинь. – В сражении всегда находится незначительный военачальник с удачной судьбой.
– Отвага старого воина-льва, господин генерал Линь Цзинь, спасшего тебе жизнь, сохранившего остатки твоей разбежавшейся армии, достойны памяти будущих поколений… Как и твое поражение, изучение которого полностью не завершилось, – упрямился гордый старик.
Императрица молчала.
– Солнцеподобная, поражение может постигнуть любого прославленного генерала, но разве ты это желаешь услышать? – подал голос военный министр. – Возмущение на Желтой реке было для нас неожиданным. Подумаешь, сместили немощного наместника! Инородцы вообще не могут быть наместниками!
– Возмущение подняли все двадцать четыре уезда, Солнцеподобная! – уточнил несговорчивый историк. – Кто утверждает, что возмутились только вожди, говорит оскорбительное царственному слуху!
– Тебя не спрашивают о тюркских вождях, – досадуя на старика и явно пытаясь привлечь внимание императрицы к собственной персоне, воскликнул генерал Жинь-гунь. – Говори, о чем просят.
– Да, говори о степных разбойниках, которым давно нет доверия! Пора хоть что-то услышать. – Взгляд У-хоу погас, черты, будто разом состарившегося лица, заострились.
И тучный монах Сянь Мынь, прячущийся за ширмами, но всегда готовый прийти на помощь своей госпоже, вмиг посерел.
– В свете интересов совета можно сказать много, и мало, – решительно, словно выиграл важное сражение на поле кровавой битвы, произнес летописец. – Зародившись вождями среди жужаней и сяньбийцев, назвавшись впоследствии тюрками, они не чтят эти народы, вечно сражаются, но чтят хуннов. История не может иметь начало, потому что всегда что-то есть, что было раньше и раньше. Мою науку можно уподобить старухе, которая помнит девочкой более древнюю старуху. Или струе воды, у которой начало все-таки есть – ее исток. Но это начало потока, не самой капли. А капля?.. Или так – струя зерна, в которой каждое семя – есть нечто законченное и среди многих течет в жернова. Так вот, если наши предшественники – зерна потока, тогда я расскажу о начале эпохи пяти варварских племен. Когда случилась Великая Засуха и Великая Степь сошлась в поединке за благодатные земли Срединной Равнины, погибли многие. Из уцелевших сяньбиец Туфа увел свое поколение в Тибет, другой, под именем Ашина, с отрядом в пятьсот семейств, скрылся в предгорьях Алтая. Так зародились Тибетская империя и Тюркский каганат, а равнина по обе стороны Желтой реки, успокоившись, возродила нашу тысячелетнюю державу. Нам известна древняя легенда о первоистоке и принце Ашине. Она повествует о событиях у Змеиной горы в Алтынских горах, где в жестокой битве было уничтожено воинственное племя. Уцелел только мальчик, спрятанный матерью под листьями в норе волчицы. Волчица заботилась о нем, и когда он возмужал, стала женой. Но юношу выследили другие воины и обезглавили: ведь он был последним хуннским принцем и законным владыкой Степи. Волчица скрылась в горах Гаочина и родила десять детей, старшему из которых дали имя Ашина. Пришло время, принцы взяли в жены лучших гаочинских девушек, заложив начало нового рода под именем ту-кю, то есть тюрк, дети волчицы. Собрав армию, Ашина вернулся на Алтай, под синим знаменем с пастью злобной волчицы, вышитой золотом, занял земли предков у Змеиной горы и на многие годы подчинил пространства Великой Степи от Согда и Мавераннахра до Маньчжурии. Первым правителем-каганом этой могучей и необъятной державы был Бумын с прозвищем Двурогий. Вскоре его брат Истеми, управлявший западной половиной державы и пожелавший сам стать каганом, расколол Степь по Иртышу. А последнего хана орхонских земель, Кат Иль-хана, тридцать лет назад усмирил, подчинив…
– Мы знаем, – не дав назвать имя победителя Кат-хана и своего первого повелителя, властно перебила У-хоу. – Эта легенда полна коварства.
– Можно грубо остричь овцу, но не прошлое, – возразил историк. – Оно, если не в хрониках, то в подобных легендах, остается навечно и пытается нас вразумить. Услышит – кто слушает!
Бунтарский дух старого историографа, без ума влюбленного в свою древнюю науку, и безрассудно стоящего на страже ее священных канонов, был хорошо известен членам совета. В порыве протеста он мог сказать немало опасных слов, и генерал Жинь-гунь поспешил вмешаться, бросив сердито:
– Прошлое подобно ветхим одеждам, живые живут будущим. – Красавец-генерал Жинь-гунь, в последнее время поощряемый особым вниманием императрицы, о чем знали, конечно же, все, высокомерно усмехнулся.
– Настоящее, господин генерал Жинь-гунь, с нашей смертью становится прошлым, – сердито нахмурился историк, гордо вскидывая седую голову.
– Пока мы его готовим и совершаем, оно с нами. Но как мы его совершаем? – снова заговорила императрица. – Вести о возмущении в Шаньюе пришли в прошлой луне. Где наша Северная армия? Где Маньчжурская армия? Из Орды Баз-кагана доносят: посланцы восставших скачут по всей Прибайгальской Степи, возмущая дикарей и призывая в Шаньюй и Ордос. Начальникам Северной линии Сы-цзу, Цзе-миню и Ю-цзину нужен генерал генералов? Что скажет военной министр?
– Стояла знойная пора, Черные пески у Желтой реки и Великой Стены непроходимы. Мы ожидаем осени, и с возмущением будет покончено, – поспешил заверить министр, напряженно поглядывая на молчаливого канцлера, сидящего на жесткой циновке рядом с генералом Жинь-гунем.
– Два десятка лет назад, ровно через десять лет после смерти того, чье имя ныне не пользуется заслуженным уважением, в тех же Орхонских местах, на Селенге, случилось уйгурское возмущение, забыли? – сердито воскликнул историк. – Подавляя его зимой, мы погубили две армии, а восставших было менее десяти тысяч!
– Их было сорок тысяч, Цуй-юнь, не так в твоих записях? – Рыжеволосый Жинь-гунь мстительно усмехался, смутив летописца. – Их было сорок, а тюрок? Много ли тюрок?
Восклицание генерала Жинь-гуня императрицу не удовлетворило – ведь эта коварная цифра в благих намерениях была исправлена по ее указанию, историк мог снова сорваться. Недовольно пошевелившись, сердито успокоив ожившего на мгновение Гаоцзуна и, не позволив заговорить, У-хоу произнесла раздраженно:
– Хватит упреков! Нас беспокоят более близкие земли, канцлер. Императора посетили посланцы знатных семейств Ордоса, высокородный князь-наместник просит незамедлительно ввести в провинцию полевые войска Шандуньского направления.
– Усмирить Шаньюй способен обычный карательный корпус тысяч в десять, – напористо заговорил генерал Жинь-гунь, высокомерно взглянув на канцлера.
– Способен! Конечно, способен! Тысяч в пятнадцать! Мы обсуждали, Жинь-гунь, ты изъявлял желание возглавить поход, – воскликнул канцлер, с надеждой взглянув на повелительницу.
– Нет-нет, – возразила мягко У-хоу, – Жинь-гунь нужен в совете.
– Среди нас генерал Хин-кянь, совершивший поход на тюргешского хана Дучжи. Почему доблестному победителю не сходить на тюрок? – предложил небрежно Жинь-гунь, вызвав новую поощрительную улыбку императрицы.
– Направить Хин-кяня? Так и поступим. – Легко разгадав смысл игры императрицы, канцлер мгновение стал решительным. – Великая сама пожелает с ним говорить?
Ответ канцлер не успел получить, вокруг него закричали возбужденно:
– Хана Дучжи! Великая, покажи нам плененного дикаря!
– Хин-кянь молодец!
– Направить генерала Хин-кяня на возмутителей-тюрок! Он им покажет!
– Награди Хин-кяня достойно, Великая! Ты ничем его не отметила!
Все словно забыли о безмолвном, ссутулившемся императоре, восхваляли только императрицу и генерала Хин-кяня, который явно привлек ее божественное внимание.
– Дикаря! Он тоже тюрк-ашина, У-хоу! Покажи дикаря!
– Пошли генерала Хин-кяня в Ордос!
Лесть вельмож не была для У-хоу непривычной или слишком уж тонкой, но доставила удовольствие; повелительница снисходительно улыбнулась.
– Да, сходи, генерал, потом отметим обе победы сразу, – дольше обычного задержавшись взглядом на воине, не избалованном вниманием высоких сановников, и дождавшись устойчивой тишины, произнесла императрица. Отодвинув бритоголового монаха с опахалом, она заботливо, со странным выражением лица склонилась к Гаоцзуну. – Император устал, закончим, а утром… Ах, генеральского пленника! Приведите, вынесем приговор.
– Смерть! Изменнику смерть! – взорвалась многолюдная зала, едва, сопровождаемый стражами, в цепях и колодках, с длинными грязными волосами, закрывающими глаза и лицо, показался пленный тюргешский хан Дучжи.
Он был толст, круглолиц, кривоног, в ханских изорванных одеяниях, истерзанный пытками.
Он был бос, оставлял следы грязи и крови на светлых коврах. Наполнил залу ужасной вонью, вынудившей сановников прикрыться платками.
Широкие мясистые ступни его, искусанные, должно быть, крысами, представляли собой кровоточащие раны.
На середине пути хан споткнулся, подняться не смог, и дальше вверх по ступеням его потащили волоком.
Длинные грязные волос закрывали его лицо, хан хрипел.
– Смерть предателю-тюрку! Слава генералу Хин-кяню! – старательно и неистово ревели вскочившие вельможи.
Госсекретарь, военный канцлер и военный министр, переглядываясь, упрямо молчали. Досадно молчали.
Хмурился, прикусив женственно-тоненькую губу, красавец Жинь-гунь, шумно отдувался, прячась за тяжелыми занавесями, раскрасневшийся от волнения Сянь Мынь, недовольными происходящим оставались генералы и высшие члены совета.
* * *
…Странное чувство испытывал генерал Хин-кянь, привлекший внимание. Высокомерные люди, совсем недавно не замечавшие в упор, теперь раскланивались перед ним, лебезили, заискивали…
3.В подземелье
Водворенный обратно в подземелье, хан Дучжи сидел на грубо тесанной каменной плите, рядом с потрескивающим факелом, освещающим невысокий закопченный свод, крючья, ремни для пыток, и стискивал длинноволосую голову короткопалыми руками.
Его крепкое тело, покрытое струпьями, сочилось кровью и гноем.
Изредка, забываясь, он облокачивался на мокрую стену, покрытую плесенью, стонал и снова выравнивался.
В темной нише-проеме напротив, старясь не наступить в темноте на снующих, повизгивающих крыс, бесшумно появилась тучная фигура в монашеском желто-красном одеянии, наблюдая за узником, замерла.
Разбежавшись и притихнув на время, крысы снова задвигались, засуетились в поисках пищи, с визгом дрались.
Рядом с босыми, толсто-широкими ногами узника, плитой – ложем для сна – и на плите, валялось их много раздавленных, с выпущенными кишками.
Поморщившись от вони, монах сделал еще один шаг, словно под ногами что-то мешало, перекрыл крысиное повизгивание тонким вкрадчивым голосом:
– Хан утомлен? Завтра он будет казнен и неприятности закончится.
Света на говорившего падало мало. Но достаточно, чтобы увидеть глубокий, шрам, тянущийся через его крупную обритую голову и массивный лоб.
Звякнули тяжелые цепи, железный ошейник. С трудом ворочая вспухшим языком, не в силах шире раздвинуть спекшиеся веки, узник спросил:
– Не вижу, кто здесь?
– Верный слуга Неба монах Сянь Мынь. Я, я, монах Сянь Мынь, пришел навестить отважного хана Дучжи, – раздался вкрадчивый голос.
Коварный голос посетителя был тюргешскому хану знаком хорошо. И не только – голос, они встречались несколько раз, прежде чем коварный советник императрицы согласился на его назначение наместником Кучи. Бывал хан Дучжи в Чаньани и позже, ничем особенным не привлекая служителя Будды и тайного советника повелительницы; монах практически не обращал на него внимания, и если вдруг появился, как предвестник смерти… Но – смерти ли, у монаха нет других важных дел?
По телу узника прошла нервная дрожь; трудом, приподнявшись и закрывая собой тусклый свет чадящего факела, хан мстительно закричал:
– А-аа, пришел Сянь Мынь, я думал, ко мне не придешь и не удостоишь! Монах, который служит Небу! Небу? У Неба единый слуга на земле – Огонь Возносящий! Что вам еще от несчастного хана Дучжи? За что ломать кости, живьем скармливать крысам – в чем я еще не покаялся?
Ноги его не держали, хан покачнулся. Тень, закрывавшая монаха, сместилась и сжалась. Монах улыбался холодно.
Жизнь хан Джунгарии и тюргешских степей прожил непростую. Он был из очень знатного рода, к власти пробивался сам. Как имперского наместника, тюрка по крови, соплеменники в Заиртышье не просто его не признавали, заставляя тайно страдать, но и презирали за службу Китаю. Кто бы знал, как он страдал и терзался своей неполноценностью! Подвернувшийся случай помог заключить выгодный союз с Тибетом, порвать с империей и выступить против нее. В течение лета, разорив и разграбив несколько крупных провинций, тибетские военачальник соединились с его стотысячным воинством, выбили китайцев из Кучи. Нуждаясь в поддержке, они настойчиво предлагали пойти на Чаньань и покончить с китайской зависимостью, обещая полную самостоятельность. Хан испугался, ему хватало Кучи, бескрайних пространств Заиртышья, где было вольно кочевать, безнаказанно править, определив дальнейшее. Лишившись поддержки, тибетцы оказались разбиты; на него, хана Дучжи, укрепившегося в междуречье Иртыша и Оби, был брошена армия генерала Хин-кянь. Пытаясь перехитрить судьбу, хан снова затеял переговоры о мире и, получив приглашение приехать на охоту – разве не знак примирения? – без опаски появился в Куче, где оказался в колодках. И вот конец хана Дучжи близок, монах помочь не захочет!
Собственный крик взбудоражил в нем кровь, железный ошейник сжал горло.
– Хан кричит, раскаиваясь? Хану не хочется умирать? Но хан Дучжи ничтожный предатель! – Монах торжествующе засмеялся, по лицу растекалось умиротворение, шрам его страшный в робком свете факела точно бы розовел.
– Ты лучше, монах? Нисколько не лучше; тебе нет разницы, кого казнить сегодня, кого – завтра! Ты и твоя… И Гаоцзун как слепец! Когда вы его придушите, как последнего…
Долгое ожидание смерти, истязания и пытки смирили дикий норов Дучжи, но удачливый служитель Будды, подмявший всех под себя, к тому же, не китаец, вызывал странную зависть. Зависть, возбуждающую протест и нарушающую психическую устойчивость, здравый смысл поступков и возможных последствий. Не веря в спасение, Дучжи яростно старался разозлить ненавистного монаха, разрушить его раздражающее высокомерное.
Сянь Мынь казался непоколебимым и вкрадчиво произнес, осиливая минутную неприязнь к узнику:
– Способный быть рассудительным и достойно возражать, когда его несправедливо унижают, тюргешский хан покорно ползал у ног великих правителей Поднебесной, выпрашивая мелочные вознаграждения. Он был подобен лисе, умеющей возбуждаться слабыми запахами. Почему заметался сейчас и бездумно кричишь? Это дает новые силы? Я тебе причинил неприятность или ты мне?
– У меня за спиной дыхание смерть, монах, и справедливое Небо! Да коварство генерала Хин-кяня, заманившего многих в ловушку, что еще большее бесчестие, чем совершенное мною! Я был и остаюсь воином и вправе выбирать достойного врага!
– Коварство не только – черное или белое. Хан Дучжи сам был коварен, генерал поступил разумно. Зная твою жадность на власть, он применил хитрость, сохранив немало голов твоему дикому народу.
– Между нами, монах, был договор.
– Ты первым его нарушил, Дучжи, слово твое утратило вес.
Мягкость и вкрадчивость монаха только усиливали гнев и презрение пленника, он в бешенстве закричал:
– Слово – не сабля, им голову не отрубишь!
– За слово не всегда рубят голову, чаще режут язык, – разгоняя застоявшуюся кровь, монах сильно потер голову. – Но ты, твоя конница – вовсе не глупые слова. Они доставляли нам беспокойство.
Сянь Мынь вел себя как управитель, обладающий неограниченной властью, в словах его было мало монашеского.
– Я умею сражаться, мог быть полезным, я ехал к Хин-кяню только за этим! Наш договор должен был сохраниться! – Железный ошейник впивался в набрякшую шею узника, хан захлебывался, рвал длинные мысли на части.
– Хан устал, в его памяти путаница. – Монах нахмурился. – Волею императора, правящего миром, ты попадешь не на Небо! Как изгой, ты последуешь в Черное царство вашего бога тьмы Бюрта. Жалкое тело твое минует огонь, оно станет пищей червей.
– Оскверняя тело кочевника-тюрка и непокорных степных вождей, монахи бессильны осквернить вольный дух, – заскрежетал зубами узник из далеких степей.
– Ханы обнищавших кочевий за Иртышем всегда были слабыми ханами, хан Дучжи самый глупый из тех, кого монах Сянь Мынь видел за последние тридцать лет. Хан только сердится, не желая хорошо подумать.
– Довольно! Я приезжал думать с Хянь-кинем! Зачем ты пришел?
Монах, только монах был сейчас исчадием ада, в котором хан оказался. Только монах, который… пришел говорить с ним последним.
Больше никто не придет, никто не услышит.
– Я – монах, – ответил Сянь Мынь, и ответ его прозвучал неожиданно мягко, многозначительно, по крайней мере, хану вдруг захотелось, чтобы так было.
Этот ответ, словно солнце, закрытое тучей, таил тепло и… надежду.
– Могло быть иначе, монах, сожалею, что не пошел с тибетским цэнпо на Чаньань.
– Зови меня Сянь Мынь. Сянь Мынь, удостоенный чести служить великому Гаоцзуну и дочери Будды, Солнцеподобной У-хоу.
– Разделившая ложе отца и сына – дочь Будды и Солнцеподобная? Требующая высокородных облизывать ее лотос, чему ты ее сам научил, как мужчина, не способный на большее? Настолько ничтожна твоя вера?
Проявляя недюжинное терпение и благорасположенность к дикарю, монах произнес:
– Верующий способен убить в себе смуту – в этом его настоящая сила.
– Сначала поддавшись ей, досыта насладившись? – гневался узник, громыхая железом.
– Хан меньше других услаждал свое жалкое грубое тело? – начиная раздражаться, хмуро спросил монах.
– Я не был монахом, я правил живыми.
– Хан управлял кучей мяса, костей, крови, не зная сути духа. Хан жаждал и брал, как дикарь, которому нет разницы, что схватить, отобрать у других. Дучжи привык брать грубо, принуждением. У тебя, хан Дучжи, пустая душа, наполненная страхом.
Способность людей, ощутивших безмерную власть мгновения, возвышаться над собственным ничтожеством не была хану чуждой; он умел самонадеянно возноситься над миром, окружавшим его, покорным его хмурому взгляду, движению руки, и не мог, не желал выносить и терпеть, не чувствуя выгоды, подобного отношение к себе. Падая на колени перед повелителями Китая, он знал, что будет вознагражден за добровольное унижение; он шел сознательно: унижай, но… заплати. Скучный, бесстрастный, имеющий скрытую власть голос монаха будил в узнике сладкие миражи, Дучжи воскликнул с кривой усмешкой:
– А ты не хочешь раскаяться, Сянь Мынь?
– Монах всегда среди живых, ищущих раскаяния. Он служит и учит искать всепрощения, – ровным голосом отдалившегося священнослужителя отозвалась бесчувственная пятнистая мгла.
Стихийный протест крайней озлобленности, охвативший хана, убивал в нем последнюю каплю здравой рассудочности, делая окончательно слепым и глухим в этой взъярившейся злобе, выспренне бестолковым. Упиваясь страстью ничтожно малого, лишь стремлением причинить любую досаду монаху, доставить беспокойство и разозлить, плохо понимая зачем, пленник гневно воскликнул:
– Кому монах служит, старой блуднице? Ты сам ее создал! Такие, как ты! Похожие на тебя! Оседлав трон Тайцзуна, скачешь верхом на его любимой наложнице, время от времени передавая другим. Или она сама вас меняет, как беспомощных и надоевших?! Как можно служить такому трону, Сянь Мынь?
В хане все жило концом, ощущением конца, он давно с ним смирился. Но жизнь упорствовала, жизнь в любом ее состоянии, до конца, до последнего часа бьется за право быть и дышать, наслаждаться и гневаться. Словно тайно забавляясь, монах равнодушно сказал:
– Служи императору, ты же воин. Попробуй им забавляться, если сумеешь.
– Не кощунствуй – ты все же монах! Не вали в одну кучу чистое белье и грязное. Величие Гаоцзуна лишь в том, что он жалок и слеп. Что для него инородцы, далекие земли, иная вера? Великим был его грозный отец, император Тайцзун.
– Князь-ашина, у нас это имя запретно.
Укоризненный голос монаха по-прежнему звучал мягко, даже участливо, будто хотел успокоить бывшего властелина Заиртышских пространств и дать новые силы. Но не в состоянии противиться гневу, минутному упоению кажущейся независимости, узник снова злобно и беспомощно закричал:




