- -
- 100%
- +
Звуки сторожевого колокола доносились из старой китайской крепости, веками охранявшей от любого вторжения Ордосскую провинцию с западного направления, отделенную от самого Китая Великой Стеной, а от Черных песков и северной дикой Степи – могучей Желтой рекой. Монотонный глухой рокот, разбудивший тутуна, слетая с высокой башни главных ворот в Стене, уже всполошил городище.
– Что, что? Где? – кричали во дворе. – Тюрки?
– Кто бы еще! Вам говорили: взбесятся, вот и взбесились.
– Наместник? Что-то случилось с наместником? – спрашивали тревожно под навесом для лошадей.
– Причем тут наместник, дурья башка! Коней седлай скорее, вырежут солдат в крепости, возьмутся за поселение!
– Ехать-то куда – говорят, проходы в Стене перекрыты? Куда ехать – они по всему Ордосу!
– С принцессой? Что-то с нашей принцессой? Из-за нее такой переполох? Сама У-хоу выбирала князю принцессу; должна была вот-вот родить, – переговаривались озабоченно по ту сторону кривобоких, плетеных ворот местные жители и с тревогой оглядывали улицу.
В колокол били и били. Не зная, что происходит в крепости, Гудулу мгновенно, едва открыл глаза, догадался о главном: началось и в Ордосе. Испытывая желание вскочить немедля в седло, он заставил себя успокоиться, утишить взбесившееся сердце. В жизнь врывалось не просто привычная и знакомая лавина опасностей, будоражащая дух воина, всегда дерзко жаждущего битвы. Теперь было иначе. Тяжелей, непривычней. Словно зверь перед прыжком, он замер и тут же расслабился: враг близко, но еще не рядом – что ж раньше времени напрягаться, надо ждать. Ему стало легко, сомнения, путаные мысли в глубине беспокойных снов отступили. Злобный недруг обозначил себя, сейчас нападет, мир завертится в кровавом хороводе. Он, тюркский воин, сам выбрал последний свой путь, прибыл, чтобы начать… многое не понимая. Но в самом истоке изначальное понять трудно.
Ночь стонала горячей, знакомой тяжестью, ночь надрывалась близкими и дальними криками. Они были полны отчаяния и вскипающей в глотках ярости, хорошо знакомых тутуну. Смерть безумна не только протестом, но и восторгом.
Обычно визгливо дико, на последнем пределе кричат, умирая или убивая, – больше настолько душераздирающих воплей нигде не услышать.
Подавляя волнение, одевался Гудулу не спеша. Затянув потуже ремешки кожаного нагрудника, вышел во двор, пригнувшись, ступил под низкий навес. Почувствовав хозяина, конь возбужденно заржал.
– Ну, ну! – привычно сказал Гудулу, задумчиво развязывая ременный узел повода. – Отдохнул? Хочешь пить? Сейчас, не дергайся. Не дергайся, говорю!
Не внимая увещеванию хозяина, конь продолжал беспокоиться, рвался на волю; он увлекал Гудулу из-под навеса.
Течение дня заглатывает безрассудно тысячи мелочей; к вечеру от них, в большинстве, не остается следа: было и кончилось, что-то сводит концы, завершается, предвещая короткий покой и забвение, а что-то скоро снова начнется, никак пока не возбуждая. Жить ожиданием трудней, в напряжении – нетленная власть миражей, вечная святость надежды и неизбывный обман. Таких дней Гудулу прожил много, не задумываясь, для чего они выпали. Промелькнули и ладно, что напрягаться? Но этот первый день в Ордосе с самого начала наполнил его тревожным ожиданием рассвета, россыпью мятущихся мыслей, похожих на феерию горячих искр. Навязчиво повторяясь смутными картинами, остро впиваясь в самое сердце, они будто бы возвращали его к чему-то недоделанному.
Но что и где осталось недоделанным?
Скрипел ворот колодца, в колоду лилась вода, конь пил ее звучно. Гудулу слушал тревожную ночь, пытаясь понять, что с беснующимся колоколом, заведомо предвещающим НЕЧТО, и – дальше, в самом поселении.
Стройный поджарый жеребчик мотнул головой и обдал мелкими брызгами, слетевшими с влажной морды. Вернувшись под навес и взгромоздив на спину коня скрипучее деревянное седло, тутун без желания и не с первого раза – дважды не попав в стремя – поднялся в него. Попытавшись сесть поудобнее, привычно проверил, где пояс и насколько свободна сабля в ножнах. Было как надо, но… не все, не было четкой цели, куда и зачем поехать. У него не было даже слуги, чтобы приказать что-нибудь выведать. Он словно ждал пробуждения в себе чего-то необычного, что происходит не каждый день, и оставался в сомнениях.
Ждал и боялся, отчетливо понимая, что, еще шаг в сторону дувала, ворот ночлежки, и возврата к старому больше не будет.
Чувствуя, как напрягается одеревеневшее тело, выравниваются мысли, переставая метаться стаей перепуганных птиц, завидевших тень парящего коршуна, словно бы медленнее и размереннее, начинает пульсировать кровь в набухающих венах, рука тутуна, словно на пробу, сама по себе тронула несколько раз саблю и накрепко стиснула рукоять.
Не отдавая полного отчета, он был готов к любой неожиданности и мысленно сделал шаг, казавшийся только что невозможным.
Рассвет после южной ночи выдалось тихим, звуки слышались громче обычного. Со стен крепости, брызгая искрами, падали факелы. Доносился зовущий звон сабель; они зло скрежетали, скользя одна по жалу другой, без труда позволяя определять, на чьей стороне преимущество и победа. Этот магический шум яростной битвы – не надо видеть, достаточно слышать и воображать!.. Падали воины, обрывая последние вскрики глухим ударом тела о землю, похожим на шлепок ладони о холку коня.
От реки, из тюркских поселений, накатывалась волна еще более дикого и страшного рева, ликующего и мстительного. В полумраке она накрыла взбудораженную китайскую часть городища, раздирая уплотнившийся душный воздух предсмертным ужасом, стонами и проклятьями.
– Что вам надо, в чем наша вина? Пощадите! За что?
– О, Небо, где мои дети? – отчаянно кричала полуодетая, растрепанная женщина на сносях, размахивая руками. – Где мои девочки? Их затоптали конями?.. Кто видел двух рыженьких толстеньких девочек?
Конь тутуна отпрянул от этой женщины, огненно-рыжей, с обнаженным толстым плечом и вывалившейся грудью. Тутун укоротил повод, склонившись, успокаивающе пошлепал коня по морде.
– Но, но, стоять! – сказал он при этом строго и грустно, и снова прислушался к дальним шумам.
Конь подрагивал, перебирал тонкими ногами.
– Успеешь, успеешь! – успокаивал его тутун, пытаясь успокоиться сам, что было не просто, не понимая сути происходящего, их цель и задачи, которые он понимал, как четко спланированные, имеющие свою власть и предназначение на кого нападать и кого побеждать.
– Что вы делаете? Идите в крепость и бейтесь! Здесь дети, мирные люди! – кричали за воротами постоялого двора, вслед скачущим всадникам с обнаженными саблями и бегающими с пиками.
– Где мои девочки? Рыженькие, как я! – безумно завыла за спиной женщина, и Гудулу оглянулся невольно – настолько жутким был вой.
Но женщины, которую Гудулу готов был снова увидеть, не оказалось; у ног его жеребца билось и корчилось от боли бесформенное месиво окровавленных лохмотьев. Заметней лезли в глаза босые грязные ступни – за долгую жизнь растоптанные и бесформенные, странно шевелящиеся, как в судороге. Изредка дергаясь, цепляя одна другую, они будто бы старались спрятаться, зарыться в бесформенный ком тряпья с выпирающим животом и развалившейся на две половины грудью.
Женщина лежала в луже рядом с колодцем, из которого тутун только что доставал воду, и жалобно стонала:
– Помогите мне! Я! Я! О, Небо…
Из-под нее медленно растекалось темное пятно, напитывая сухую желтую землю…
– Вы с ума посходили, братья? – по-китайски стенали и умоляли испуганные голоса за воротами.
Над крышами летел ветер. Шуршал камышом. И был он горячим, дышал близким пожаром.
Слепо безумствующая стихия подобного бунта ужасна и непредсказуема даже для тех, кто ее возглавляет. Ярость ее не имеет границ воздержания, она беспощадна в неизбежной и одурманивающей слепоте к неповинным.
– Бей! Руби желтокожих! – перекрывая испуганную китайскую речь, дружно ликовали безумствующие тюркские глотки.
– Слава князю Ашидэ!
– Наш час пришел!
– По-мо-гиите! – корчилась, заходилась в истерике женщина у колодца.
Ее обегали, через нее перепрыгивали, но никто не склонялся, не пытался помочь или услышать.
Тутун соскочил с коня, взяв женщину на руки, решительно пошел навстречу толпе, ощущая, как по запястью течет теплая, липкая кровь.
Перед ним расступились или просто шарахнулись в разные стороны. Пнув ногой камышовую дверь, Гудулу опустил женщину на циновку.
– Помогите, – сказал хриплым, чужим голосом.
В обнаженном плече женщины, рядом с набрякшей грудью в синих жилах, полной материнского молока, торчала боевая белохвостая стрела.
Никто из присутствующих не шелохнулся; десятки глаз, устремленных на воина-тюрка, были наполнены ужасом.
– Я сказал: помогите. – Гудулу нагнулся, осторожно, но сильно раздвинул края опасной раны, не обращая внимания на истерические крики женщины, наклоняя стрелу в одну сторону, потом в другую, резко вырвал ее и возвысил голос: – Кажется, она, ко всему, вот-вот родит.
И вышел стремительней, чем вошел.
Мир встал перед ним вверх тормашками.
Он был дик и ужасен в отупляющей несправедливости – Гудулу задыхался.
Добежав до коня, взлетел на одном дыхании в седло, не успев, как следует подобрать поводья, послал его тычком пяток под ребра через дувал.
Вспыхнувшие пожары высвечивали новые и новые сцены убийств. Люди просто убивали людей. Одни были счастливы, заливая пыльную землю невинной кровью, оглашая округу дружными тюркскими призывами-уранами, другие, мало понимая в происходящем, содрогались в ужасе, подставляя под сабли вскинутые к Небу руки.
Такой насильственная смерть и бывает: насильнику она упоительна до безрассудства, тому, кого убивают – страшна и безысходна.
Предупрежденный загодя под Стеной, как бы, между прочим, на всякий случай, без труда догадываясь, что цель восставших – крепость, тутун ехал среди мечущихся людей, с трудом угадывая, китайцы они или его соплеменники. Полный, казалось бы, праведного гнева, остро желая скорей влиться вместе с сородичами в штурм крепости, он еще не совсем осознавал, зачем туда едет.
Выхватить саблю и начать рубить?
Зачем и кого – эту жалкую, беспомощную толпу?
Просто китайцев, потому что они китайцы?
«И все же они – китайцы, – сердился в нем незнакомый прежде голос. – Жалкие, немощные сейчас, но всегда ненавидящие… тюрка Гудулу».
Они всегда его ненавидели, злобно презирали, пусть получают свое. Не его сабля станет сносить им головы, он пока никого не тронет; это делать людям, жившим рядом и познавшие унижение. Свершается справедливость!
«Но так же нельзя, – возмутилось что-то в ответ, – так можно убить любого!»
«А как тогда можно?» – гневался другой голос, злобный в опьяняющем недомыслии.
В дымной мгле проступили зубцы крепости, встроенной в Стену. Освещенные всполохами факелами, они показались тутуну двигающимися в его сторону…
Из ворот вырвалась легкая конница. Едва не смяв замершего тутуна, верховые почти пронеслись мимо, когда кто-то заметил его.
– Тюрк! – раздался гневный возглас. – Убейте паршивого тюрка!
Не успев испытать страх, тутун выдернул саблю.
И вовремя – вокруг, вздернутые поводьями, скалились лошадиные головы.
Тутун отразил удар, еще и еще. Все шло удачно: он чувствовал руку, знающую, что ей делать, саблю, уверенно врубающуюся во тьму, наполненную тенями, усилия коня, выполняющего его команды.
Конь и сам всадник пока не ощутили настоящего боевого задора, они защищались.
И никакой в нем не было злобы на тех, кто напал. Хорошо, что не он, первым… Защищаться, когда нападают, должен каждый… Ну и что, если – самообман, и он этой встречи искал?.. Ну, не этой, подобной. Ну и что, все равно лучше, чем… если бы он.
Рука тутуна, наливаясь привычной силой, стала разборчивей в движениях, и сабля, наконец, настигла первую цель. Потом снова нашла желанную жертву, с хрустом разрубив шейные позвонки.
– А-аа! – вырвалось из груди, и Гудулу привстал в стременах, полный давно не испытываемого ликования.
Конь, неожиданно споткнувшись, дико заржал, сабля тутуна пронзила лишь пустоту и, будто в яму, потянула за собой. Сердце Гудулу обнял холод. В предчувствии неизбежного, он пытался удержаться в седле, опереться на… тьму, как опытный воин, хорошо понимая, что с ним случится через мгновение.
Рука… Он перестал ее слышать: она и сабля будто остались в глухой, вязкой ночи. В глазах потемнело: кажется, начали гаснуть один за другим ближние и дальние факелы. Не ржали, не скалились больше вокруг злобные чужие кони – в одно мгновение он ослеп и оглох.
Этот конь! Насколько случайны во всяком лихом сражении губительные мгновения, обвальный страх и непредсказуемы последствия! Как много раз прежде, смерть, лишь напугав томительным вязким ужасом, возвращала надежду! Ничего страшного вновь не случилось: конь удержался на ногах, вскинулся, испуганно фыркнув. Чужая сабля знакомо просвистела близко и мимо, но наткнулась на встречную, принявшую удар на себя и помешавшую снова взлететь над ним – Гудулу отчетливо уловил звон встречной сабли, поспешившей на помощь.
– Ты что? – Перед Гудулу возвышался длинноволосый и бородатый незнакомец, скалил белые зубы. – Кто такой?
– Тутун Гудулу. Ночью приехал. Я из Маньчжурии.
– А я с Байгала почти. Кули-Чур.
– Жакши, Кули-Чур, буду в долгу.
– Когда-нибудь!.. Ну, я поехал.
Спаситель тутуна растаял в ночи.
Неожиданно начавшись, все неожиданно и завершилось: в городище и крепости. Тюркские воины гарнизона были напористы и жестоки – так действует сплотившаяся стая, сознающая краем ослепленного сознания, что не во всем права, но вынуждена быть заодно с неудержимыми сородичами. Гудулу почувствовал оглушающую неудовлетворенность и крайнее опустошение.
«Не так! Не так! Зачем? Он так не хочет… Убивать так не хочет!» – тонко звенело в ушах.
Ни вражды, ни злобы – одуряющая холодная пустота.
«Вот и начал, чего ты так жаждала, тутун Гудулу! Вот и свершилось… непонятное что. Тебе это нужно?»
Недавно взорвавшаяся в нем неудержимая ярость медленно утихала, и ему стало вроде бы неудобно, за все, что случилось, за мысли и действия За презрения к одним и сочувствие к другим. К себе, наконец.
Побросавшие оружие, поникшие, словно преступники, китайские стражи, военачальники, административные чиновники сгонялись в подземные темницы. Они не убивали, по сути, лишь защищались, но держались как виноватые, удивляя тутуна. Но вину ли он видел на их лицах, ставших бесчувственными, хмурыми, тяжелыми? Вину или обреченность, как бывает в любой завершившейся битве, где побежденный заранее смиряется с будущей участью? Тупую вину, давящую на живой еще разум, или вынужденное повиновение горькое равнодушие, которые делают самого сильного покорным судьбе только потому, что в нем недостаточно силы?
Неприятно и жутко было видеть этих людей, уступивших более напористым и злобным; ужас тутуна был глубоким, как стыд, заставляющий покраснеть, он отвернулся.
– Они сдались! – ликовали тюрки, но что их так возбуждало, Гудулу не мог понять. Победа? Какая победа, если все знают, что в крепости тюрков-воинов было больше китайцев?
В два раза больше.
– Желтокожие сдались!
– Крепость наша! – продолжали надрываться вокруг ликующие голоса.
Не возбуждаться, не ощущать приливы восторга, подчиняясь общему порыву и собственной удали, сломавшей в каждом нечто запретное, становилось трудней и трудней. Гудулу слышал в себе эту животную потребность завыть, заорать, загорланить, и не мог. Спазмы мешали.
Странно мешали, как иногда глазу мешает песчинка, вызывая и боль и слезу
– Сообщим Ашидэ, шаману Болу! Эй, в башне! Пора отправить старейшине добрую весть! – кричали у главных крепостных ворот, заглядываясь на высокую башню, высвеченную робким рассветом.
– Что, выпустить голубя? Выньбег приказал? – неслось с башни. – А сам он где?
– Правда! Кто видел Выньбега? Где наш Выньбег?
– Пошли к Выньбегу!
– Слава Выньбегу, тюркам-ашинам!
– Крепость наша! Слава!
О Выньбеге тутун никогда не слышал. Но поскольку о нем говорили легко и по-свойски, было ясно, что предводитель восставших пользуется большим уважением, и увидеть его не составит труда.
Плотная конная лава увлекла Гудулу под арку с распахнутыми воротами. Воины спешивались, придерживая сабли, взбегали по ступеням. Поддаваясь влекущей волне, тутун покинул коня. Просторное помещение с узкими окнами в одно мгновение наполнилось гамом. Голоса, сдавленные массивными стенами, зазвучали словно бы глуше, улетали под купол.
Предводителя, оказавшегося помощником коменданта крепости, восставшие обнаружили на втором этаже в покоях наместника. Всклокоченный, лохматый Выньбег в распахнутых кожаных доспехах гневался и распекал воинов, упустивших управителя провинции.
– Бездельники! Уморю в темнице вместе с китайцами! Всех в темницу! – сотрясая голосом стены, басовито шумел тюркский офицер в китайских одеждах и размахивал окровавленной саблей.
– Он здесь! Он где-то здесь, этот наместник! Он все время был в спальне. Храпел, как боров. Ищите, ищите! – кричали друг другу стражи покоев.
Новые поиски ничего не дали. Вернулись ни с чем воины, посланные во дворец наместника в самом городище.
– А комендант? Что с комендантом-китайцем? – кричали злобно.
– Нет коменданта, Выньбег первым его прикончил, а наместника вот упустили!
– У нас почти нет потерь, Выньбег! – старались задобрить вождя верные сподвижники. – Отправь князю Ашидэ и шаману Болу радостное сообщение. Красная шелковая нить на голубиной лапке обрадует старое сердце!
– — В капище ждут, не медли, Выньбег! Найдем и наместника!
– Отправьте! Отправьте! С красной и черной нитью, – отмахнулся Выньбег.
– Выньбег, ты что? Черную не стоит. Зачем князю-старейшине черная весть? Что такого случилось – наместник сбежал!
– Черную нитку – тоже. – Предводитель был неуступчив. – Никогда не учитесь скрывать свой позор. Теперь он и мой.
Начинать, до конца не осознавая, что начинаешь, вовсе непросто – Гудулу был в смятении. Здесь, вокруг, воины происходящее понимали иначе, чем он, знали заранее, что должны совершить, к чему он совершенно не подготовлен. Да, он рвался сражаться за тюркскую честь и будущее, но обычные люди, которые в крепости и поселении? Он не готов убивать подряд и без разбору… как рыжую роженицу на постоялом дворе.
Нужно было подойти и представиться коменданту, сильному, вне сомнений в себе, живущему огромной, воодушевляющей уверенностью в осознании своей правоты, и не мог, чего-то не хватало.
И в рабстве бывает свобода, а в каждой свободе есть рабство… Выбежав словно в горячке, Гудулу вскочил с маху в седло, огрел плеткой жеребчика.
11.В старом склепе
В просторный, затхлый от сырости склеп, наполненный другими резкими, перехватывающими дыхание запахами, сверху струился нежно-розоватый свет заката. Причудливо преломляясь в трещинах мрачного каменного навершия, он словно дразнил живое странными тенями прошлого, возникающими в косых лучах. Среди надгробий, грубых массивных плит у жертвенной чаши, потрескивающей жаром сгорающих перьев, костей, степных трав, сидели старый князь Ашидэ и не менее старый шаман Болу. Старший жрец капища, шаманы и камы выкладывали рядом с чашей человеческий остов. Было холодно. Властвовала замогильная тишина, нарушаемая мягким голубиным воркованием, осторожным постукиванием иссохших и выветривших полых костей.
Склеп был древней ритуальной пещерой, доступной не многим – ее тщательно охраняли суровые, молчаливые помощники, слуги шамана, стоящие истуканами в небольших гротах, нишах, узких переходах от одного вместилища склепа к другому. Полутемная, полная тлена веков, дурмана, горьковатого запаха жара в чаше, эта древняя пещера, обустроенная руками человека, словно бы усмиряла желания всякого, ступившего под ее сталактитовый свод, любое человеческое высокомерие.
Сухонький князь мирно дремал, изредка шевеля длинными реденькими усами. В нем не было ничего важного, властного, он походил на обычного старика, доживающего век без прежних желаний, равнодушного к жизни.
Шаман был одутловат лицом, но не толст, и жилист. Под грубой одеждой, увешанной перьями птиц, связками когтей, крупных зубов незнакомых зверей, в ритм тяжелого дыхания вздымался небольшой округлый животик. Казалось, он так же погружен в дрему, подобно старейшине, но веки были сомкнуты не плотно и глаза из-под них иногда давали знать о себе.
– У нас готово, властвующий над живыми, – обращаясь к шаману Болу, сказал старший служитель пещеры, завершивший работу с человеческими костями.
Шаман приподнялся, пошел вокруг плиты с выложенным скелетом, дотронувшись до белых костей, остановился.
В отверстия в куполе, шумно, встревожив князя, влетели новые голуби. Рассаживаясь на шестах над помостом, на клетях, самом помосте, находя друга или подружку, ради которых проделали немалый путь, заворковали, полные простой птичьей радостью.
Князь вскинулся, глухо спросил:
– Что, Болу, от кого?
– Важных известий нет, Ашидэ, подождем, – ответил шаман, погруженный в глубокие размышления.
– Наверху, должно быть, собрались, посылал узнать? Кого нет? Маньчжурского князя Джанги все нет?
– Потерпи. Нишу-бег и Фунянь сообщат.
– Князь Джанги не приедет, Болу, – вдруг произнес Ашидэ задумчиво, словно бы не погружался в дрему. – Зря сижу на плите Кат-хана, его дух не дает мне покоя.
Шаман усмехнулся:
– Успокойся, ты одурманился травами. В моей пещере у всех рождаются миражи.
– Как жаль, что закончилась разумная эпоха императора Тайцзуна, а дети его столь немощны! Великий был правитель, ему можно было служить… Все умирает, шаман, мне тоже пора.
– Князь, князь! Не спеши, мы только вначале!
– Сколько смертей придется снова увидеть! Болу, я всегда боялся мертвых! В своей жизни я видел горы одних только скалящихся голов.
– Ашидэ! Князь!
– Дай сказать! Болу, ты всегда перебиваешь! Почему ты такой, Болу? Я нужен тебе и не нужен!
– Успокойся и говори. – Шаман заметно смутился.
– Крепость – ворота в западные земли Ордоса. Хорошо, что Выньбег ее подчинил, Выньбег молодец, – нервно и возбужденно произнес Ашидэ. – Помнишь, как мы ее защищали, когда были молодыми, и как она пала! Страшно пала она, Болу. Живым никто не ушел. Кат-хан чуть не плакал, я видел сам. Пусть и китайцы умрут. Все, Болу! Все! – Князь походил на теряющего рассудок: глаза его дико взблескивали, нос заострился, участилось, затяжелев, дыхание.
– Ашидэ, я был мальчиком, – напомнил князю шаман.
– Помню, помню! – Князь его не слышал, говорил о понятном своем, погружаясь глубже в странную прострацию, почти задыхался. – Помощь степи не сумела вовремя одолеть эту реку, Кат-хан скрежетал зубами.
– Хану тогда многие изменили – вот в чем, пожалуй…
– Да! Да! Табгачскому хану Тайцзуну предались сразу девять наших сыгиней – ты правду сказал, Болу.
– Кто первым ушел от Иль-хана, не забыл?
– Сначала сговорились вожди прибайгальских байырку и курыкан, приманьчжурских татабов, тонгра, бугу, огузов на Селенге, и ускакали в Чаньань, бросив тумены. Следом облизывать трон умчались, как ветер, Толос-хан и племянник Иль-хана Юйше-шад. Потом потерял веру в успех молодой и отважный Иннай-тегин. Как не помнить, хорошо помню. Когда шесть китайских армий подступили с разных сторон, у нас почти ничего не осталось.
– Разве все разбежались? – Шаман неприятно усмехался.
– Как – все? Конечно, не все, я понял тебя, Болу. Старейшины были, в седло никогда не садились. Бы-ыли! А хан плакал. Он плакал, Болу! – Князь был не в себе, глаза его, почти безумные, что-то искали вокруг.
– О чем ты, Ашидэ? – обеспокоено спросил шаман.
– Солдаты схватили младшую жену хана, ты забыл, Болу? Что из дома Суй, царевну! Связали – она дикая просто была, хотя китаянка… Сына ее! Как же – последний наследник старой династии! Других-то, в самом Китае уже перебили. Помнишь, Болу? А Урыш! Стояла на холме рядом с Кат-ханом, вытянув руки. Десять стрел упало к ногам, ни одна не задела… Она никогда не бросала Кат-хана. Как ведьма, помнишь? Строгая, своевольных могла хана осадить одним взглядом! У тебя такого взгляда, Болу, нет, придумываешь себя. В тебе много тайного и коварного, но я тебя никогда не боялся, Болу, как боялся Урыш!
– Урыш и… Кат-хан. Я слышал что-то, – шаман приблизился к старейшине, уставился в глаза.
– Тсс, рядом Кат-хан! – Князь испугался.
– Говори, – шепотом потребовал шаман.
– О чем? – Князь напрягался, осиливая в себе туман. – Сам догадайся, Болу. Что это даст, если что-то и было меж ними? Давно-оо!
– Есть ли прямой наследник Кат-хана, князь? Всю жизнь ломаю голову…
– Не мучай меня, Болу! Как ты мучаешь!



