Голубая орда. Книга вторая. Знамя Великой Степи

- -
- 100%
- +
– Он пока тебе неизвестен, как неизвестны и те, кто будут рядом с тобой, – подчеркнуто настойчиво повторил историк.
– Да, да, об этом я не думал! Ты умный, Цуй-юнь, я хочу, чтобы ты и Тан-Уйгу были всегда рядом. И Бинь Бяо мне понравился, Тан-Уйгу, приводи его чаще…
Эта беседа не оставляла в покое, рождала новые мысли, как подталкивали к чему-то мрачные головы мертвых вождей, на которые Тан-Уйгу смотрел в тяжелой сосредоточенности.
«Хочу, чтобы ты был рядом, – звучали в ушах Тан-Уйгу слова принца-наследника и держали его, точно цепи, которые просто так не порвать. – Хочу, чтобы ты, Тан-Уйгу, был рядом…»
…А голова старейшины Ашидэ словно бы пошевелилась опять недовольно, и, как всегда, князь-ашина снова не решился ничего ни одобрить, ни осудить.
…И головы Нишу-бега, князя Фуняня не открыли глаза. Но что они недовольны как согревают его сердце слова наследника китайского трона, Тан-Уйгу почувствовал и вдруг ощутил, что ему смотрят в затылок.
Он оглянулся поспешно.
Вдоль стены двигалась фигура в монашеском плаще с капюшоном.
Приблизившись бесшумно, она произнесла голосом Ашидэ Ючженя, заставив Тан-Уйгу вздрогнуть:
– Весь вечер мы ожидали, но ты не пришел, Тан-Уйгу. Многие ждали.
– Ты догадался, где я? – спросил Тан-Уйгу, унимая мелкую дрожь в захолодевшем теле.
– Если не пришел, значит, с ними, тебя здесь часто видят… Жаль, ты не знал моего отца близко… Я сам знал его плохо.
– Помолчи, Ючжень. Разве мы с тобой тюрки? Они были последними.
– Тан-Уйгу, ты вернешься? Мне можешь сказать?
Наставник будущего владыки Китая долго не отвечал, потом тяжело, с надсадой вздохнув, произнес:
– Я их не слышу, Юса. Хочу, но не слышу. Посмотрим, что будет в Степи. Передай нашим друзьям, я оказался неготовым появиться среди них.
13.Рабство души
Путь на Селенгу оказался труднее, чем виделось и предполагалось даже монаху Бинь Бяо, проделавшему его неоднократно, и занял почти полтора месяца. Они не пошли Черными песками Алашани, направились через Ордос и землями приграничных татабов на север. Узнав о высоком посольстве в телесскую орду, следующим по южному краю его земель, татабский правитель онг Бахмыл сам поспешил навстречу, сопровождал несколько дней, пока посольство не вышло за его владения и не вступило в земли эдизов.
Онг Бахмыл был стар, многое испытал на своем веку. Его рассуждения о власти в Степи иногда вызывали дружное несогласие и монаха Бинь Бяо и тюрка Тан-Уйгу. Но несогласие каждого из них с мнением старого вождя сильно разнилось. Возражая онгу Бахмылу, познавшему разную власть в Степи, монах не скрывал, что каган селенгинских владений слаб и ему, к сожалению, давно не по силам не то, что орда, но и ответвление рода, состоящее из нескольких кошей или отростков как самостоятельное поколение – часть рода. Что каган давно с девятью огузами и Поднебесной лучше вмешаться заранее, чем ожидать бузы со стороны сильных уйгурских кланов. Тан-Уйгу, не сразу поняв, что поколение в том понимании, как его употребляют Бахмыл и Бинь Бяо, есть лишь часть рода, наследие одного значительного князя, ответвление только этого князя, не всего народа, первыми шумными возражениями вызвал насмешки и онга и монаха. Но согласиться с насилием в смене власти ему было трудно и, пропустив насмешки, восклицал с пафосом, что в нынешнем степном миропорядке невозможен не только единый вассал-сюзерен – как сюзерен-повелитель для Степи, и вассал-раб для Китая, – но и вассал-сателлит.
– Вот спроси хана! Спроси, если хан пожелает прямо сказать! – забыв осторожность, с которой жил при дворе, упиваясь безбрежием пространств, неожиданными просторами, наполненными прохладой, радуясь миру легкой свободы, обнимавшей его дружелюбно и без коварства, всему, что с ним происходит, наседал китайский офицер тюркского происхождения Тан-Уйгу. – Вроде бы степной хан как правитель вполне самостоятелен, но и вынужден сохранять верноподданнические чувства к империи. Одним он раб и вассал, другим – сюзерен и повелитель. Он вроде бы с теми, но приходится быть и с этими. Где его сердце – не разум, а сердце, – его кто-то спрашивал? Может ли он быть вечно подданным императора, и ощущая полноправным правителем?
Пространства, пространства, обманчивая беспредельность, отсутствие постоянного взгляда на затылке монахов-соглядатаев и хмурых воинов-стражей дворца, на которых то и дело натыкаются твои глаза, посылающие тревогу мозгу, пьянящий прозрачный воздух, высокая небесная синь делали азартного тюрка безумно веселым, не желающим утишать бездумный, вольный азарт. Он никогда так вольно и безоглядно не жил! Он вовсе не спорил, он просто позволял непринужденные восклицания, увлекаясь свободой беседы, улетающей в бесконечность.
Его не интересовало, на чьей стороне монах Бинь Бяо – направленный первым советником императрицы, наделенный высокими полномочиями, он, безусловно, должен быть на стороне интересов Поднебесной, и только потом думать о самой Степи. Не мог представлять для него повышенного любопытства и онг татабов Бахмыл. Что значат все эти онги, князья и каганы, посаженные на власть усилиями Китая? О какой самостоятельности каждого из них может вестись речь, когда они живут на подачки Великой империи, заглядывая ей в рот и постоянно выпрашивая помощь, новые караваны щедрых даров. Землю толком пахать не умеют, сеять не научились, но болтать, создавая видимость высокомерия, какой-то собственной значимости – пустое и несущественное. Условность игры во власть и обязательность устоявшегося поведения – ведь больше нет ничего! Привыкли пыжиться и важничать – этим и держатся. И мнят о себе, принуждая так же думать о них подчиненных.
Все вокруг было вольным и никому неподвластным. Журчало, текло, ускоряясь душистыми токами, возбуждалось само по себе или утихало. Пело! Вспархивало! Взлетало и взмывало! Тан-Уйгу не испытал степного вольного детства, у него был только суровый монастырь. С юных лет. Но что-то ведь было? Было, он это слышит!
– Став однажды на сторону сильного государства, хан Бахмыл придерживается равновесия, – словно бы убеждая и Тан-Уйгу и самого татаба-правителя, говорил спокойно монах и пожимал плечами: – Он живет в согласии с мирными соседями, не в пример Баз-кагану.
Бахмыл хмурился, слушал, в спор не вступил, свою позицию твердо так и не обозначил. Желая дальнейшего счастливого пути на границе пределов, хан Бахмыл произнес, обращаясь к монаху:
– Будь осторожен, Бинь Бяо, Черный волк слышит жертву на большом расстоянии. Он появляется, где не ждут.
– Кто поднимет руку на монаха? – Бинь Бяо натянуто усмехнулся и, подъехав к Бахмылу вплотную, спросил:
– Онг Бахмыл способен поймать тутуна?
– Я стар для подобной охоты, Бинь Бяо, – уклончиво произнес татаб, именно этой уклончивостью впервые вызывая повышенный интерес Тан-Уйгу, превратившегося в слух.
Он был не прост и неоднозначен – этот Бахмыл-правитель, достоин большего внимания, чем Тан-Уйгу проявил к нему.
– Отправь на охоту, как ты сказал, сына. У тебя хороший наследник, я его видел в орде Баз-кагана, пора бы ему в Чаньань, – похвалил монах молодого Ундар-буке.
– Сохранять равновесие труднее, чем разрушать, татабы не охотятся за пределами, – уклонился хан от прямого ответа, дав повод Бинь Бяо долго потом ворчать на слепоту степных вождей, их коварство и хитрость, и на то, что Бахмыл совсем не отозвался по поводу отправки сына в Чаньань.
И вдруг произнес, неожиданно укрепляя в Тан-Уйгу почтение к татабу Бахмылу:
– Не пошлет! Никто не пошлет просто так, раньше почитая за честь.
Встретившись с ними, старый вождь в первый же день предусмотрительно послал своего старшину к старейшинам эдизов, чтобы передать соседям высокое посольство из рук в руки, но ни татаб-старшина, ни старейшины эдизов, по землям которых продолжился путь посланников Чаньани, не появлялись.
– Онг Бахмыл замечен в коварстве? – продолжая думать о дальновидном вожде татабов, оставившем в нем теплый след, спросил Тан-Уйгу словно уснувшего монаха.
– Великий Китай и Великая Степь будут в вечном противоборстве Степь невозможно ни покорить навсегда, ни усмирить надолго. Император Тайцзун был не прав, утверждая иное, – последовал пространный ответ.
– Мир, сохранявшийся полвека, был настоящим! – несогласно и искренне воскликнул Тан-Уйгу.
– Как ты недавно сказал, Тан-Уйгу: вассалы-сатрапы и вассалы-сюзерены? О чем ты думал, когда говорил?.. Впрочем, исключения не отрицают правил, почему бы тебе не посмотреть и на самого Тайцзуна, как на исключение в привычном? Ха-ха, вассал-сюзерен! – Монах рассмеялся, не принимая этого «вассала-сюзерена» и скосил на Тан-Уйгу заметно потеплевшие глаза.
«А Бинь Бяо дальновидней Сянь Мыня, с ним спорить сложнее, – без раздражения подумал Тан-Уйгу, и ему тоже словно бы стало теплее. – Он вторгается в жизнь глубоко, уверенно завладевает умами собеседников, будь это ханы, подобно Бахмылу, располагается в ней основательно».
И тут же подумал, нисколько не смущаясь собственных преувеличений в оценке монаха-спутника:
«Рожденный в Тибете, незаурядным умом он выше тибетского цэнпо, живущий в Китае, выше иного китайского императора… Так что же он представляет собой для Степи?»
Старшины эдизов почему-то не появлялись, небольшой отрядик монаха и Тан-Уйгу продолжал двигаться, не углубляясь в эдизские владения, но каждое поселение или кош, появляющийся на горизонте, Бинь Бяо непременно желал посетить. Всюду настойчиво и подчеркнуто выставлялся только праведником, доискивающимся истины, сохранял подкупающее терпение к старшинам и старейшинам, пытающимся возражать, но его искусство убеждать, умение вести беседу оставляли несомненный след в душе каждого, кто его слушал. Не разрушая веру в местных богов, лукавый монах умел заронить сомнения в дикой степной вере, построенной не на поиске истины разумом, а только на страхе неведомого, всесильного, неизбежно карающего, и восклицал при этом:
– Бойся не того, что будешь наказан, бойся того, что можешь совершить!
– Бинь Бяо, – возражал монаху молодой тюрк, оставаясь наедине, – не всякий разум способен искать и спорить с собой, у разума есть другие задачи.
– Как выжить, убить, разбогатеть? – насмешливо восклицал монах, явно пытаясь раззадорить собеседника.
– Не только. – Тан-Уйгу пожимал плечами.
– Завладеть чужим кошем с красивыми женщинами, чужими наложницами, чужим табуном? Ты плохо слушал меня, Тан-Уйгу, иногда и я могу говорить не то, чем живу.
– Стремишься оставаться монахом?
– Кто ищет, всегда находит, – вроде бы соглашался монах, сохраняя спокойствие и понимая, что произносит вовсе не бесспорное.
– В поисках Света мудрец, философ, мыслитель, простой человек прост желаниями. Зачем вторгаться и разрушать его тихий мир?
– Покажи абсолютный покой, тишину, и я перестану быть монахом.
– Покой! Тишина! Но кто-то нарушает их первым.
– Человек! Всегда человек! – стоял на своем Бинь Бяо, поражая силой убеждения.
– Но кто – человек? Пастух? Воин? Какой-то князек или хан?
– Каждый по-своему, твой разум постоянно к чему-то готов.
– К чему он готов, мой жалкий разум?
– Отвергать или покорно принять. К сигналу того, кто сильнее тебя. С онгом татабов ты говорил так, со мной говоришь иначе.
– По-твоему, я пойду за всяким сигналом?
– Кто сказал, что за всяким? – Монах разом вдруг погрустнел. – Твое однородное бессознание ненужный слабый сигнал пропустит и дождется нужного сильного… Не ты, твой разум дождется! Так рождаются столкновения.
– Кто способен их предотвратить! Ты можешь?
– Только смягчить удары судьбы.
– Объединив людей твоей верой? В Тибете и Китае сейчас вера почти одна, а вражда не стихает.
– Значит, вера наших народов не столь глубока, как следовало бы.
– И не стоит выеденного яйца? – усмехнулся молодой тюрк.
– Возможно, пока не стоит… если тебе так хочется.
– А тебе?
– Как всякий монах, я в поисках и сомнениях. Я никогда не утверждаю, витая назойливой мухой над разумом в сомнении, но и не отвергаю.
– Бинь Бяо, ты веришь в то, что сейчас говоришь?
– Повторяю, я ищу, сомневаюсь и снова ищу.
Первая легкость, эйфория свободы скоро прошли, степи – ровного бескрайнего поля, как представлялось недавно, Тан-Уйгу почти не увидел. Их путь выходил на равнины, иссушенные зноем, петлял по солончакам и такырам, огибал волнистые песчаные россыпи, снова петлял по плоскогорьям, вползая на горные перевалы. Все вокруг было за сотни, тысячи лет избито копытами, истоптано полчищами воинов, измучено безводьем, все выглядело уставшим, ожидающим отдыха. Стадами бродили мохнатые низкорослые дикие лошади, куланы. Стремительно уносились, вздымая пыль, джейраны, дикие верблюды, сайгаки. Среди зарослей солянки, тамариска, песчаной полыни вдруг возникали куртины караганы или голубоватого саксаула и, следуя одной, они оказались на огромном кладбище невероятно гигантских животных с огромными черепами и длинными шеями. Ветер гонял по впадине песок, слышалось, как глухо гудят полые кости прежней степной жизни. Но, неожиданно загрустив, утомившись собой, монахом, бесконечно долгим и пока неопасным путешествием, слушая голос веков, Тан-Уйгу словно бы пытался услышать в нем предков, может быть, себя, и не мог. Чуждый, бесчувственный мир давно умершего теснился вокруг и был словно враждебным.
Монах прав, перед ним земли, напластованием умерших водоразделов навсегда разделившие разные миры, разные эпохи на сажени, на бесконечность пропитаны слезами и смертью. Здесь кровь и кости дикого злобного прошлого на каждом шагу. Что здесь можно искать и найти?
Нагромождение крупных костей не заканчивалось, но прерывалось ненадолго, чтобы тут же предстать еще более устрашающим зрелищем, уставившимися на путников черепами с пустыми глазницами, из которых сыпался наносимый ветром песок. Неприятные ощущения, странный спор внутри себя не исчезали, утомляя бесконечностью, прошлое возбуждало еще сильнее. Тан-Уйгу хотелось поскорее вырваться из этого устрашающего кладбища тысячелетий и не удавалось. Оно давило и властвовало над его чувствами, рождало и рождало новые. Оставалось утомленно закрыть глаза, отдаться власти медленно бредущей лошади, перестав ощущать рядом монаха Бинь Бяо, жить только в себе.
Словно нарисованные, очень правильные овальные долины были наполнены сухим удушьем. Они, стесненные сглаженными горами, по которым, казалось, еще недавно разгуливали огромные шерстистые звери с длинными шеями, которых больше не встретишь, сменились наконец скальными нагромождениями с глухими ущельями и урочищами. Здесь ветер полетел навстречу сильней и резвее. Он выл дико, злобно свистел, Тан-Уйгу задирал голову, пытаясь увидеть в жутком хаосе нечто ужасное, похожее на летающих драконов или расхаживающих динозавров, но в небе или на холмах ничего опасного не появлялось. Оно сохраняло непривлекательную белесую пустоту.
Потом возникли жиденькие, низкорослые заросли, реденькие леса, и Тан-Уйгу не сразу понял, что это и есть уже настоящая степь, полная обманчивой тишины и покоя. Ветры здесь возникали неожиданней, чем в глухих скалистых ущельях, налетали, едва не сбивая коня, и утихали внезапно, как начинались.
Они нападали с севера, они не впускали в свои вотчины.
И небо было другим. Утяжелившееся непривычно взлохмаченными рваными облаками, медленно ворочающимися, грузно плывущими в непривычной синеве, оно, сливаясь вдали с шумливым зеленым пространством, вдруг принесло долгожданное облегчение. Облегчение… очень утомительное, погружающее в пустоту, не требующую ни мыслей, ни рассуждений. Нужно было просто ехать и ехать, забыв обо всем. Только сидеть в седле, смотреть и смотреть, слушать и слушать. Слушать ветер и жаворонка где-то над ветром, улавливать шорохи трав и посвист мелких зверьков среди этих шевелящихся, кланяющихся ему цветных полузасохших венчиков, слушать далекие раскаты грома, еканье селезенки собственного коня.
«Бездумность – редкостное ощущение, оно усыпляет, наверное, чтобы опять удивить», – подумал Тан-Уйгу и громко спросил:
– Но почему так безлюдно?
– Степь опустела, – ответил неопределенно монах.
Тьма, разверзшаяся непреодолимой глухостью, обозначила горизонт огнями большого поселения. Не сговариваясь, они подхлестнули коней и утром, сопровождаемые дозором, наткнувшимся на них, оказались в ставке кагана.
* * *
Имея смутное представление о кочевье, как-то лишь воображая его, Тан-Уйгу не переставал удивляться, что представало. Особенно поражали шатры на колесах, совершенно непригодные для быстрого перемещения. Перевезти такую махину на остове вьючным способом практически невозможно, сдвинуть и переместить в не разобранном виде – требовалась несколько пар быков или рядов, но, похоже, их вообще, однажды вкопав по самые оси, никогда не передвигали.
Лагерь был обнесен старым, на треть заилившимся рвом с водой и валом, по гребню которого тянулся толстобревенчатый частокол, давно износившийся, обветшалый, обмазанный толстым слоем запекшейся глиной. Угрюмый выцветшей серостью, изъеденный временем и короедом, он кособочился, выглядел дряхлым и ненадежным, словно, случайно выстроив, о нем навсегда позабыли.
Только ворота в бронзовых накладках, с массивными коваными углами, впустившие в городище стражей и путников, смотрелись внушительно, растворяясь медленно и неохотно.
Само городище, шумливое, крикливое, суетливое уже в ранний час, напоминало что-то веселое, почти бесшабашное. Здесь все хорошо всех знали и общались легко, понимая друг друга с полуслова. Было много слуг и рабов, занятых с рассвета каждый своим, женщин и ребятишек, наполняющих звонкими голосами начало нового дня. На коновязях у юрт, полуземлянок, шалашей висели попоны, потники, седла, торчали короткие копья и длинные пики, и мирная жизнь текла своим чередом. Свежевали забитый скот и разбирали вороха шерсти. Под плоскими крышами черных кузниц ритмично, торжественно радуясь новому дню, переговаривались молоты и молотки. В станках ковали коней. В огромных чанах, стянутых волосяными жгутами на скрутках, квасились и дубились шкуры, сдиралась мездры Разводился огонь под большими казанами, и седлались пригнанные из ночного кони.
Шатер кагана, водруженный на бревенчатые венцы, и огромные колеса, закопанные наполовину в землю, выделялся среди сгрудившихся вокруг юрт и шатров гигантским размером поражающим воображение. На площадке у одной из юрт, обвешанной лисьими, волчьими, беличьими хвостами, разноцветными перьями крупных птиц, камлали шаманы, собрав много зевак, и били барабаны в такт движениям дергающихся служителей Неба.
– Шаманы! Я не ослеп, Бинь Бяо? Ты терпишь в орде шаманов?
– Мы не враждуем, – ответил туманно монах.
Баз-каган оказался только что проснувшимся, подслеповато щурился. На нем был длинный пестрый, обшитый мехом халат, круглая меховая шапочка с крупным зеленоватым камнем.
Шапочка была кагану великовата, словно бы он усох в ней за годы, пока носит. Каган постоянно ее поправлял, заставив Тан-Уйгу невольно усмехнуться. Весь он выглядел несерьезным, казался шутом, а не ханом, но, когда, пригласив гостей на царственную половину, уселся среди подушек, вид его изменился, несерьезность улетучилась, и он уже был не таким услужливым и подобострастным, каким представлялся на широких ступенях входа в шатер.
Говорить Баз-каган, покончив с обменом приветствиями, начал просто и твердо, положение в Степи знал. Не нажимая на угощения, располагающие к неспешной беседе, сделав короткое сообщение, он предложил Бинь Бяо, никак не замечая Тан-Уйгу и не оказывая никакого внимания, передохнуть с дороги. И добавил, что у них продолжается большой совет степных вождей, обсуждающий предстоящую облаву на тутуна Гудулу, третью за прошедшее лето.
– Благодарю, мы с тюркским гвардейским офицером, наставником принца по боевым искусствам Тан-Уйгу должны немного отдохнуть, ты прав, – назвав полное служебное имя своего спутника, согласился монах, не проявив интереса к сообщениям хана, и спросил: – Как чувствует себя мой юный воспитанник? Я скучал по нему.
– Сожалею, Бинь Бяо, но разрешить сыну поехать в Чаньань я не мог… И он без тебя скучал.
– Я скучал, наставник! Я сильно скучал! – Мальчик-принц явно подслушивал и ворвался, как только услышал, что заговорили о нем, повис у монаха на шее.
Монах сидел, не шелохнувшись, глаза его лучились теплом.
– Нехорошо, Дуагач, тебя никто не позвал, почему ворвался, как ветер? – Седая бровь кагана недовольно сползла с горбатенького лба, закрыла сердитый глаз.
– Не позвали! Тебя, Дуагач, не позвали! Пока мальчик, не жди, когда позовут, – через собственное плечо монах дотянулся до головы мальчика, запустил в его волосы короткопалую пухлую руку. – Как мама-ханша Рессуль? Хюсна Нюю часто приводит? Саум-баатыр учит стрелы пускать? Я привез тебе кое-что, закончим беседу, покажу.
– Мама Рессуль, Хюсна и Рахмин-воспитатель возили меня на остров шаманов, – тараторил с восторгом юный принц, и лицо монаха враз посмурнело.
Найдя взглядом кагана, он укоризненно покачал головой.
– Чтобы лечить! Князья настояли, я не стал возражать. Ему помогло, ему стало лучше, Бинь Бяо! – произнес поспешно в свое оправдание каган.
– Сам дикий и сына… Забыл, чего добивались эти твои князья и служители черного мира прошлой осенью и благодаря чему твой сын рядом с тобой?
– Бинь Бяо, не вспоминай…
– К тебе идет большой караван, верблюдов на двадцать… Хорошего лекаря мальчику пока не нашли. Говорят, где-то в Шаньси есть Сяо-старик, самому Тайцзуну когда-то служил, обещали разыскать.
– Я просил… – Поежившись от холодного взгляда монаха, Баз-каган оживился.
– Кроме лекаря, у меня есть все для мальчика, о чем хан просил, – перебив кагана, миролюбиво проворчал монах и поднялся.
Чувствовалось, что хан и посланец Сянь Мыня умеют объясняться коротко.
– Тюнлюг… по-прежнему жив и шумлив? – с усмешкой спросил Бинь Бяо, задерживаясь у малозаметного выхода на другую половину шатра.
– Он жив, – ответил сдержанно каган.
– Облавы – третья, ты сказал? Он занят лишь этим? – спросил монах.
– Я не против и не мешаю, – поспешно буркнул повелитель Селенги.
– Можешь потерять Тюнлюга. – Монах странно почмокал губами. – Не боишься?
– Рука Неба всегда справедлива, – уклончиво произнес каган.
– У онга татабов хороший сын. Ты доволен… своими?
– Моя жизнь, монах знает, состоит из трех частей, в каждой из которых у меня были крепкие сыновья. Последний пока слаб.
– Мой вопрос не о младшем.
– Я ответил о сыне, – с непонятным напором для Тан-Уйгу произнес каган и монах усмехнулся.
– Где первые – никогда раньше не любопытствовал, но знаю, что были, – скосившись на Тан-Уйгу и явно для него, произнес монах.
– Их жизни оборвались давно, – уклончиво вымолвил хан, досадуя и раздражаясь, отозвался каган.
– Как ты, они были противниками перемен? – упрямо и настойчиво допытывался монах.
– Мы просто жили, Бинь Бяо.
Этот краткий разговор имел заведомую цель, но Тан-Уйгу ничего не понял, кроме того, что хан дикой орды на стороне старых времен и старых нравов, которые теперь в прошлом, что последний сын Баз-кагана серьезно болен и с ним уже что-то случалось далеко неординарное.
Монаха в орде хорошо знали, относились вполне дружелюбно и священнослужители и предсказатели. У него была своя просторная юрта – юрта, не шатер. И не белая, как у многих знатных людей орды, а серая. И не одна, целый кош с прислужниками, слугами, последователями приверженцами его веры, его Будды, небольшое каменное изваяние которого стояло у входа в жилище.
Рядом торчал столбик с перекладиной поверху и подвешенным тибетским колоколом.
За годы пребывания в орде Бинь Бяо успел создать свой маленький мир, жил в согласии с ним, окружающим и не впустил Тан-Уйгу, показал на отдельную юрту, и объявил:
– Расположишься там, но больше нам придется бывать рядом с каганом. Впрочем, у нас мало времени. Чтобы показать тебе Степь и встретить тюркского предводителя, как просил Сянь Мынь, придется много поездить.
К нему подходили простолюдины и воины, разного уровня военачальники, радуясь возвращению многолетнего Учителя и божьего наставника, кланялись, касались длиннополых черных одежд, в которые он успел облачиться. Здесь мгновенно и как-то сразу ощущалось его собственное царство, неприкосновенное обиталище служителя Неба, а не высокого посланника Чаньани.
Да так и было, словно Бинь Бяо давно решил для себя вопрос дальнейшей жизни, навсегда выбрав Степь, устроившись основательно.
Изъявив желание присутствовать на совете уйгурско-телесской знати, о котором только что шла речь у кагана, Тан-Уйгу получил неожиданный отказ монаха.
– Скоро мы сами пойдем в Степь. Вдвоем, – бросил сердито Бинь Бяо, сделавшись задумчивым и чем-то расстроенным. – Отдохни, стряхнув пыль путешествия, наберись сил, готовься говорить с тюрком-тутуном, а не с князьками токуз-огузов.


