Голубая орда. Книга вторая. Знамя Великой Степи

- -
- 100%
- +
Рыжеголовым красавцем Жинь-гунем!
– Кто эти, настолько мне непонятные? – не без удивления спросил тюркский князь.
– Есть в Чаньани такое общество вольных девиц, желающих отведать нового брата, – небрежно обронил генерал, сохраняя величие и спокойствие.
– Почему они гневом встречают тебя, генерал? – разобравшись в происходящем, не без удивления спросил князь.
– Потому что ты не связан, не сидишь лицом к хвосту своего коня, как был представлен толпе генералом Жинь-гунем твой сподвижник Выньбег. Потому что я признаю в тебе воина, а им нужно видеть сумасшедшего дикаря, – с легкой усмешкой ответил Хин-кянь.
– Ты победил, этого мало? – снова спросил седеющий тюрк.
– Тебе неизвестно, что победителем иногда провозглашается вовсе не тот, кто ходил в битву, а тот, кто за ней наблюдал, только мешая советами? Вдали от Чаньани я мало что понимал и только теперь… Мы плохо слушаем прошлое, князь, не черпаем из него хорошее и не отметаем плохое.
– Да, в другие времена, генерал, мы могли бы вместе ходить в походы.
– Я знаю, Фунянь, так уже было полвека назад, но я все же китаец, – незлобно проворчал генерал, смущаясь невольной своей откровенностью.
Князь оценил ее, поспешно произнес:
– Генерал, ты дрался со мной достойно, сдержал слово, позволив многим моим соплеменникам остаться в лагере, который сооружен прошлой зимой! Не бери на себя большее, я знаю коварство зависти и знаю, как на твоем месте поступил бы другой. Не стоит щадить, я удовлетворен, как ты обошелся со мной. Не трать больше усилий, которые обернутся против тебя. Ты и я лучше других знаем конец подобным кровавым событиям, прими мою искреннюю благодарность.
– С воином – я воин, с пленным князем – я всегда князь! – произнес Хин-кянь, и они замолчали.
5.С восстанием покончено
Победителей не всегда только любят и превозносят; плохо бывает и самому победителю, если он утрачивает должную осмотрительность и разумность в поведении или вовсе ею пренебрегает. Об этом Хин-кяню и заявил сердито монах, первым удостоившего его посещением.
– Почему ты беспечен, Хин-кянь? – спросил угрюмый священнослужитель Будды, поздравив генерала с окончанием славного похода. – Не хочешь остаться при дворе… как Жинь-гунь?
Монах сделал паузу, смысл которой мог оказаться двояким, насторожив генерала.
– Сянь Мынь, я знаю, чем обязан тебе, благодарю за все, что ты сделал, но мне не дано быть… при дворе. – Хин-кянь оставался холодным, погруженным в себе. – Да и походов, подобных совершенному, я более не хочу.
– Беспечность! Какая беспечность! Достигнув победы, ты упускаешь плоды! – излишне шумливо возмущался монах.
– Я уничтожал способных преданно служить Поднебесной, Сянь Мынь, неужели по сегодняшний день ты не можешь понять настолько простого!.. К тому же, меня насмешливо известили, что голове князя Фуняня определено место во Дворце Предков рядом с головой Нишу-бега. Сянь Мынь, сложись все иначе… Будет эффектно выглядеть – сказали. Но, моча бешенной ослицы, таких отважных подданных, недавно служивших Тайцзуну не за страх а на совесть, у Поднебесной больше не будет!
– Головы Нишу-бега и старейшины Ашидэ наводят ужас на посетителей, многие желают видеть рядом и голову третьего смутьяна! С мертвого снять, в песках, или с живого – в Чаньани… – Монах смутился.
– Сянь Мынь, тюркский князь прекратил сопротивление, получив мое обещание сохранить жизнь ему и его сподвижникам, иначе они бы не сдались никогда. У князя была возможность, бросив женщин, детей, вырваться и уйти, как ушел какой-то тутун с дюжиной нукеров. Я встретил достойного в решимости. Увидел перед собой не толпу, не безумцев, не наемные корпуса и дивизии, не озверелые шайки дикой орды, как думал вначале, а народ в отчаянном единении. Шамана, который сказал старикам: давайте тихо уйдем, сейчас мы лишние. В какой-то момент мне стало трудно их убивать. Я дал слово, Сянь Мынь, во благо, не во зло. Почему меня унижают моим словом солдата?
– Возможно, ты поспешил, отважный генерал Хинь-кянь. – Монах выглядел слегка смущенным, но не более, и не хотел понимать генерала, которому, составляя проекцию, недавно еще пытался открыть дверь в покои повелительницы.
– Решая судьбу кампании, только военачальник способен принять окончательное решение! Я принял, положив конец северному возмущению степного народа! Как же я поспешил? Оставьте меня на границе, и я обеспечу Китаю покой на десятки лет вперед.
– Хин-кянь, мы будем еще говорить с благосклонной к тебе Великой У-хоу! Соберется большой императорский совет, но власть на нее генерала Жинь-гуня сейчас выше моей, будь готов ко всему, ты не должен себя так вести. – Голос монаха надсел и слегка дрогнул, Сянь Мынь говорил неискренне, неожиданно добавив с лукавым блеском в узких глазах: – Но я всегда рядом, лишь пожелай и окажешься в благоухающих садах… Генерал не хочешь вернуть упущенное в упрямстве?
– Я хочу в новый поход! – прерывая монаха, отмахнулся сердито Хин-кянь. – На Иртыш! В Тибет! На горные земли Теплого озера в Западном крае! В Мавераннахр! Выбери сам и отправь!
– Вспомни судьбу знакомого нам воеводы и прояви осторожность: твоя судьба только в твоих руках… Может быть, навестить Великую У-хоу в ее божественной опочивальне и восстановить ее благорасположение? – Без особой настойчивости монах мягко коснулся руки генерала.
– В постели! После всех… – Глаза Хин-кяня расширились до предела, наполнились бешенством.
– Будь осторожен! – Голос монаха враз накалился, в нем зазвучала угроза. – Я служу не тебе и если благоволю… – Монах задохнулся, мелко закашлял.
– Я не хотел, Сянь Мынь! Распоряжайся своей, мою честь не затрагивай! – обронил генерал, понижая голос и гнев.
– Можешь сражаться саблей, иди и сражайся, я помогу. Но пора научиться побеждать не только диких тюрок да тюргешей. Повторяя судьбу воеводы Чан-чжи… Подумай.
Монах был оскорблен, не попрощавшись, торопливо покинул упрямого Хин-кяня.
Приемы на всех уровнях для генералов-победителей ненавистных тюрок следовали один за другим, и все они оставались будто не очень существенными, второстепенными, как бы что-то предваряющими. Хин-кянь вел себя сдержанно, на удивление спокойно, не испытывая неудобств и смущения, которые испытывал на прежних приемах до похода на север, ни перед кем не заискивал, как заискивал прежде, не искал покровителей. В его поведении внешне мало что изменилось. Он оставался, как был, по-солдатски размашист и неуклюж, угловат в движениях, подчеркнуто прост в одежде. Совсем не думал о сабле, которую иногда среди льнущих к нему дам и строгих вельмож нелишне было бы немного придерживать, или с изящным намеком на собственную значимость и геройство, эффектно поглаживать рукоять. Как умело поступал тот же генерал Жинь-гунь, разодетый и расфуфыренный далеко не по-генеральски. Усвоив уроки прошлого в дворцовых интригах, Хин-кянь оставался самим собой, став центром всеобщего внимания как тех, кто к нему благоволил, так и готовых кинуть насмешку. Но взгляд его оставался наполненным такой холодной презрительной твердостью, такой внутренней собранностью, что желающих, как прежде, посмеяться над ним не находилось.
И только при редких встречах с Сень-ю душа его давала сбой, наполняясь парящей легкостью, Хин-кянь пытался оказаться как можно поближе, не спускал с нее глаз. Сень-ю делала знаки, упреждающие всякую его поспешность, и не позволяла слишком приближаться, в последний момент вообще ускользала. Лишь однажды на протяжении нескольких дней пребывания во дворце личная служанка и доверенное лицо императрицы на мгновение оказалась в его объятиях. Случилось это среди темной ветреной ночи, она появилась, как тень, и скоро бесшумно исчезла, шепнув на прощание:
– Мой полководец, откажись от меня, иначе мы оба погибнем… Я не смогу не выполнить приказание моей повелительницы, и умереть не могу, пока ты живой…
Смертельным холодом дышали ее слова, которым, тем не менее, генерал не придал особого значения – что ему смерть, он с ней в обнимку чаще, чем с женщинами!
Когда был назначен военный совет с подведением итогов кампании, окончательным решением судеб победителей и побежденных, Хин-кянь сам отыскал монаха.
– Как решается с ханом, Сянь Мынь? – спросил он устало. – Не скрывай от меня.
– Завтра услышим… Генерал Жинь-гунь и военный канцлер едины: тюркского князя лучше казнить.
– Сянь Мынь, князь – умный вождь! Сколько у нас возвеличено бездарных и глупых! Недавно ты сам настоял сохранить жизнь тюргешскому хану, которого я привел на аркане как паршивую собаку! Князь Фунянь важнее этого самозванца, а тюрки, запомни, совсем не подохли. Не можешь сохранить князя, спаси мою честь! Это ты можешь?
– Без твоей помощи – нет, – сказал резко монах, уводя в сторону взгляд.
– Тогда я подам в отставку!
– Сильнее рассердишь У-хоу.
– Да что же, в конце концов, у вас происходит!
– Как всюду при высоких дворах, как всегда, – монах скучно усмехнулся. – Особенно, когда правительница стареет, генерал. У каждого свои сражения… и личные пристрастия.
– Но я не желаю…
– Тогда готовься…
– К чему, Сянь Мынь? К чему? Что замялся? Чем еще напугаешь?
– Изгнанием! – сердито воскликнул монах.
– Ссылка?
– Безвестием!
– Сянь Мынь!
– Я сказал.
– Доверь бригаду, дивизию, корпус!
– Не упрямься, умерь гордыню. Лучше бы тебе оставаться, каким ты был до похода… Тогда ты был просто глупцом, а сейчас! Твоя слава хуже иной заносчивости.
– Я отдал ее придворному фавориту, позволив поймать Выньбега. Знаешь, как было на самом деле? Имея возможность расправиться с тюрком в два счета, я позволил ему вырваться из окружения и сообщил Жинь-гуню. Не имея воды и припасов, куда он мог деться, генералу пришлось отличиться.
– Славу отдать невозможно, она навечно, Хин-кянь. О Жинь-гуне говорят не потому, что он прославился где-то в Ордосе, Черных песках Алашани или на Тибетской линии… Глупец, У-хоу в ярости, когда видит, как ты приближаешься к ее служанке. Зачем ты встречался с Сень-ю?.. Не заметят? Молчишь? Тогда есть лишь одно, следуй за мной и молчи дальше. – Монах решительно вцепился в руку Хин-кяня, потянул за собой.
– Куда, Сянь Мынь?
– Следуй, пока не поздно! Следуй, глупец!
Не отпуская генерала, монах семенил незнакомыми Хин-кяню переходами дворца, но генерал опять заупрямился, вдруг уперся, как уставший бык.
– Остановись, Сянь Мынь! Лучше в изгнание, я не могу.
– У тебя совсем нет мозгов? Подставляя себя, ты и меня подставляешь! Я за тебя поручился, вспомни!
Ловко рубясь саблями, на них выскочили наследник и рыжеволосый Дэ. Следом, скрестив руки на груди, шествовал тюрк-наставник Тан-Уйгу.
– Сянь Мынь, мне привели генерала-героя! – Приветствуя Хин-кяня, принц вскинул саблю, прижав рукоять ко лбу, как учил наставник и, от удовольствия покраснев, громко сказал: – Я хотел с тобой говорить, генерал, пойдем.
– Принцу положено говорить: следуй за мной, – поправил наставник.
– Хорошо, Тан-Уйгу! Следуй за мной, генерал, расскажешь о последнем сражении, – отреагировал живо наследник
– Принц, генерала Хин-кяня ожидает великая императрица, – строго вмешался монах, пытаясь перехватить юношу стремительного в движениях и достаточно развившегося телом.
– А-аа, у нее Жинь-гунь, она вас не примет, – простовато воскликнул наследник, хватаясь за руку генерал. – Пойдем, пойдем, Хин-кянь! С тех пор, как я увидел Желтую реку, кишащую тюрками, я многое понял в твоей великолепной стратегии наступать, притесняя! Потом Тан-Уйгу показал, как берутся самые надежные крепости. Но все, что было на Желтой реке, мне снится до сих пор, я хочу подобной победы! Пойдем, почему ты упрямишься? Хана-тюрка казнят завтра? Ты будешь на мосту казней? Мы с Тан-Уйгу и Дэ непременно! А где хана казнят? Разве, не на Дворцовой площади, где недавно казнили князя Ашидэ? Давай пойдем вместе, Хин-кянь! Ты будешь в моей свите, соглашайся!
– Принцу известно решение великой повелительницы Поднебесной о казни хана Фуняня? Оно уже принято? – сухо спросил генерал.
– Оно будет принято, когда пожелают военный канцлер и Жинь-гунь! – Принц непринужденно засмеялся.
– Принц любит смотреть, как рубят головы храбрым военачальникам и предводителям? – с внутренним содроганием, тихо спросил генерал.
– Смерть ханов, говорит наш историограф, – смерть целых эпох! – воскликнул принц. – Тан-Уйгу согласен, а ты, генерал?
– Бывает, как считает ученый историк, – сникая, произнес генерал, – но бывает и смерть с неожиданными последствиями, лишь усиливающими эпоху, которую мы спешим объявить умершей.
– Со смертью генерала Фуняня тюрки наконец-то перестанут существовать! – Глаза принца горели огнем. – С ними покончено навсегда.
– Кто так сказал, – удивился Хин-кянь, – ученый историограф?
– Нет, что ты! Генерал Жинь-гунь!
– Принц в это верит?
– Конечно! Ты и Жинь-гунь совершили великий поход, умиротворивший народы древней Степи, навсегда избавив мою империю от злобных врагов.
– А как быть с твоим наставником, которого ты, кажется, любишь? Тан-Уйгу тоже тюрк, и он, как я понимаю, дорог тебе и останется жить!
– Он мой учитель навсегда!
– Все же он тюрк! Вот он, смотри! Он рядом с тобой и со мной! – настаивал генерал, заставляя нервничать монаха, – а ты утверждаешь, с тюрками покончено
– А-аа, какой Тан-Уйгу тюрк? Он китаец давно, правда, Уйгу? – Принц был весел, не испытывая волнения или неловкости.
– Он отказался называться тюрком? Предал родивших его отца и мать? Ты спросил, кем он желает остаться?
– Он служит мне, он все равно, что китаец! – настаивал наследник, вскинувшимся взглядом на Тан-Уйгу требуя подтверждения. – Да, Тан-Уйгу?
– Принц, судьбе было угодно, чтобы я родился тюрком, – глухо и трудно выдавил гвардейский офицер-наставник.
– Любого, кто рядом со мной, как ты, Тан-Уйгу, я прикажу считать китайцем, – не сдавался наследник.
Хин-кянь, вскинув усмешливый взгляд на Сянь Мыня, поспешил отвернуться: лицо монаха было серым от гнева.
* * *
Когда-то исполнение смертных приговоров в Китае совершались на закате дня – день истекает в кровавом зареве всесильного солнечного пожара и завершается чья-то никчемная жизнь, – или ночью и в тайне, чаще, под личным присмотром У-хоу. Обычай рубить головы на рассвете ввел Сянь Мынь, убедив императрицу в том, что в этом случае преступник должен испытывать особенный ужас…
С князем Фунянем расправились на рассвете. Как равного с другими тюрками, приговоренными к смерти на это утро, и ничтожного, князя Фуняня казнили на мосту через Вэй, просто отрубив ему голову. Присутствующие непосредственно в двух шагах от места казни и на башнях крепости не успели разобраться, кто из десятка умерщвленных, переодетых в рубища, был знатным князем и тюркским ханом.
Дергая наставника за руку, принц Ли Сянь возбужденно допытывался:
– Ну, где этот хан, я плохо вижу. Ну, кто из них главный, Тан-Уйгу? Почему нам нельзя подойти ближе?
Приблизиться к чурбакам, на которых рубят головы его соотечественникам, Тан-Уйгу никто не препятствовал, просто не было сил. Ему недоставало ни желания, ни мужества на такой шаг, но князя Фуняня он из виду не выпускал до последнего.
У колоды стояла жуткая тишина. Ни один из приговоренных не издал ни звука.
По знаку палача очередной тюрк делал шаг, два могучих помощника главного исполнителя совершаемого изуверства, срывали с него тряпье, ставили на колени, пригибали голову к чурбаку-плахе.
Князя с первого раза пригнуть не смогли: не то, чтобы хан как-то противился, нет, устремленный взглядом в сторону севера, он, кажется, не сразу понял, что требуют от него стражи.
Подчинившись, наконец, он и голову положил глазами на север.
Голова его седовласая отскочила легко, будто игрушка, как у всех.
6.Волчьи гулянки
Волки уже загуляли, пора бы Сувану вернуться, но пожилой нукер не появлялся. Гудулу часами просиживал на обрыве, всматриваясь в далекое урочище и дебри, заглотившие два месяц назад толстого, медлительного, расхаживающего на раскоряку воина с добродушным лицом, и был угрюм.
Ночью волки подрались, по-видимому, схлестнулись из-за волчицы. Слушая яростную грызню, рык внизу, в зарослях под скалой, обильных живностью, Гудулу говорил Кули-Чуру, также хмурому, не менее уставшему от зимнего безделья и собственных размышлений:
– Видишь, как у зверей, грызутся по поводу и без повода. Сейчас – за самку, но прижмет, схватятся из-за паршивой кости. Так живет вокруг все живое, готовое вцепиться в чужое горло и выпить всю кровь. Не знаю, но мне иногда страшно, я раньше столько не думал, как этой зимой – на морозе, видишь, как думается, мозги закипают не хуже, чем в казане с кипятком.
Кули-Чур сохранял молчание, и мысли в нем были самые, что ни на есть простоватые. Далеко не уносили, все где-то рядом, возвращаясь и возвращаясь на озеро Косогол в предгорьях Саяна.
– Ты за женщину серьезно когда-нибудь дрался, Кули-Чур? – нисколько не удивляясь возникшему вопросу, спросил тутун и словно бы похвалился: – Я – ни разу.
Эта была неправда, дрался он и за женщину. И вовсе не ради высоких чувств к ней. Просто однажды у него попытались отобрать обычную пленницу, и он едва не зарубил офицера, возомнившего о своей офицерской вседозволенности, за что понес наказание. Собственно, сама женщина была не причем. Сказать хотелось совсем не об этой ничего не значащей в его жизни женщине, вдруг пришедшей на память в то самое время, когда где-то, справляя звериные страсти, злобствуют волки. Ему показалось, что, ожидая Сувана, вестей из урочища шаманки, сам стал похожим на волка-одиночку, и тяжело засопел.
– Что за женщину драться? – отозвался он через минуту неопределенно и вдруг заявил: – У меня увели жену, я помчался сломя голову… Дрался – не дрался! А-аа, не приставай, с чем не надо!
Порой им было трудно жить вместе и во всяком другом случае они, скорее всего, давно бы разошлись, но обстоятельства принуждали к терпимости, а редкое общение вслух, подобно начатому тутуном, простой обмен обычными мыслями, как ни странно, понемногу сближая, привносили доверие.
– Пусть подерутся. Кроме волчицы, им больше не за что, не то, что нам…
– У тебя появилось желание подраться?
– Почему бы и нет – оно у меня не исчезает с осени.
– С кем? – без удивления спросил Кули-Чур.
– Да хоть с кем… или с собой.
– Гудулу, ты зря помнишь о том, чего не вернуть. Ну, ничем не лучше! – И нукер потыкал ночь пальцем, в том направлении, где не стихала шумная волчья вражда.
Забыть, что уже не вернуть! А что, кто-то помнит об этом, и как было… чего уже не вернуть? Ему ли, тутуну, не знать, что нередко одни и те же события и далекого прошлого и настоящего получают самые противоречивые оценки людей достаточно просвещенных и вполне уважаемых. То, чего уже не вернуть, они трактуют и подают настолько по-разному и своевольно, что мало знакомому с противоречивой сутью событий, когда-то и где-то случившихся, истины ни за что не найти. Потому что ни у таких толкователей ее просто нет, у каждого есть и будут только собственные пристрастия и собственные заинтересованные доказательства. А что же было тогда и что где-то случилось, разрушив загадочное прошлое их тюркской сути? Кто расскажет, что слышит он сам, тутун Гудулу? Что? Что было на самом деле? Великое в мужестве сгорающей жертвенности? Бессчетно примеров подобного мужества, неподдельного героизма, буйного всплеска отчаянной мощи сердец. Бессчетно! Сотни примеров буйствующего и возвышенного духа! Безоглядного и безумного в самоотдаче, каким он сам был недавно и каким, скорее всего, больше не будет. Может быть, и созидающего, но… мелкого по смыслу. Что, вскочив на коней, они создали? Где остальные? Что значит: великий народ; во славу народа; мы – народ? Должен ли быть народ, пусть самый деятельный в какой-то период истории, многочисленный, который ухищрениями льстецов-соседей получает вдруг возвышающее право называться великим? Не самое ли пагубное заблуждение из всех возвеличивать род, нацию, расу? Любой здравомыслящий скажет в искреннем вроде бы споре искушенных мудрецов, что глупо. Но скоро забудет об этом, вновь обернувшись тем, кто он есть в мелкой принадлежности роду, нации, расе. Конечно, Чаньань сейчас торжествует. Мятеж, нарушивший ее покой, подавлен. Мятежники казнены во главе с вождями, а старая тюркская Степь, толков не поняв, что же случилось в Черных песках, достигнув крепостных стен столицы лишь мстительным ужасом и кошмарами, ненадолго напрягшись и сожалея о не свершившемся, разочарованно затихает.
Она уже смирилась, снова испуганно съежившись, но не оглохла совсем, не утратила нормальной вменяемости. Вон, волки грызутся, не усмиряясь! Волки – зверье! А это разве не степь и не воля?
Волки внизу под скалой дрались всю ночь. Утром нукер и тутун рассматривали далеко внизу, на ватно-белом, красные пятна.
Глазастый Кули-Чур углядел под пушистым заснеженным кустом усыпанного ягодами шиповника неподвижного зверя и удивленно спросил:
– Что с ним, Гудулу? До смерти?
Волк лежал, не подавая признаков жизни, почти до полудня, потом, вроде бы пошевелился и будто стрельнул беспомощными зовущими глазами в сторону скалы и пещеры. Как попросил помощи.
– Живой? Он вроде, живой, Гудулу. Пойду, посмотрю, – пробурчал Кули-Чур.
Он пошел напрямик, по скале, спускался осторожно с помощью волосяной бечевки толщиной в палец, а Гудулу, продолжая про себя ночную беседу, вдруг подумал о том, не понимая, к чему и откуда, что, собственно, китайцы во все времена оставались терпимей соседей. Жестокость присуща не самому народу, она более свойственна безжалостным, оголтелым, как звери, вождям, сподручным и рьяным приспешникам.
И землю китайцы во все времена любили и любят иначе соседей.
Они ее добросовестно холят, а кочевники только топчут и топчут тьмой стад, отар, табунов, пользуясь природным ее естеством.
Но правила бытия, образ жизни для себя и детей, человек избирает без всяких посредников и никто не вправе осуждать его за такое решение, кажущееся кому-то странным и неприемлемым. Как не вправе никто осуждать за состоявшийся выбор его народ, избравший историческую судьбу, навсегда отдавший чему-то пристрастие и предпочтение. Гудулу так и подумал – «народ» и, понимая, что в песках Алашани, в Ордосе все завершилось тюркским позором, впервые воспринял случившееся серьезной трагедией всего степного родоплеменного союза под именем «тюрк», для него, несомненно, самого великого.
Он раньше это «народ» плохо понимал, не до конца ощущал в себе, слышал как отдаленное временем эхо; он мало знал воли, настоящей свободы тела и разума. Нередко поступая своевольно, с вызовом, полноценной независимости не испытал, и рядом с князьями-ханами Нишу-бегом и Фунянем, шаманом Болу, Выньбегом ее по-настоящему не почувствовал. Как-то вскользь, случайно, бегом, где-то чуть-чуть мое, где-то… Промчался, переполненный гневом, проскакал в ярости на коне рядом и не услышал ее возбуждающей благотворности, оставаясь всегда только злым, раздраженным, сокрушая препятствия на пути… Разрушал, но не строил.
Теперь это прошлое нагоняло, возникая и возникая по ночам тревожными картинами, до собственного крика болезненными, и вот явилась еще в неожиданном образе волчьей свары, способной вспыхнуть в любой дружной стае, навевая образ старейшин, смахнувших голову беспомощному хану.
И если раньше это прошлое возносило его яростью битв, сражений, ненавистью и враждой к противнику, взрывало сражениями, то волчье ночная грызня словно сместила что-то и переставила, перестав диктовать прежнюю властную силу, поселив на первом плане преследующий несмолкающий рык.
Битвами раньше он жил – только прошедшими битвами, через битвы представляя прошлое и будущее. Но битвы-то мнились уже не те, в которых он участвовал рядом с Нишу-бегом, Фунянем, Выньбегом. Их, большей частью бездарные и не в полную тюркскую мощь, не он начинал и не он завершал. Большей частью они проходили без особенной устремленности непосредственно предводителей, которые и сражаться не очень стремились, не очень понимая за что. Теперь, долгими зимними ночами, он разворачивал другие, собственные… принесенные волками.
Особой последовательности и порядка в его мыслях не наступало. Они метались рвано и беспорядочно, вспыхивали и затухали, оставаясь горячими, утишали постоянную боль, с которой он жил с начала зимы, обозначив основными врагами Поднебесную, орду Баз-кагана, но на первое место выдвинув уйгурского князя Тюнлюга…
Добравшись по глубокому снегу до волка и снова вернувшись с ним под скалу, Кули-Чур что-то кричал.
Громко кричал, возбужденно.
Пересиливая нежелание шевелиться, придавленный оживающими картинами его новых свершений, тутун поднялся, заглянул под обрыв.



