- -
- 100%
- +
– Я – не кукла какая-нибудь с ниточками.
Спиной повернулся и пустился, пустился, вот Семёновский мост, в один переулок поворотил, остановился у трактира довольно скромной наружности, вошёл в трактир, взял особенный номер, приказал себе пообедать, поел вкусно, щедро расплатился, прошёл на Семёновский мост и с середины прыгнул в Фонтанку.
В тот же миг страшный, оглушительный, радостный крик окружил его и самым зловещим откликом прокатился вдоль тела, уже коснувшегося воды. Ум помутился, беспощадные капли брызнули ему в лицо, дьявольский хохот загремел со всех сторон, сомкнулись тугие воды, и в давящей тишине господин Голядкин перестал быть.
…Спасли его финны с пароходика с тёмно-синим корпусом. Лёжа в жёлтой кормовой каюте, голый, укрытый тёплым одеялом, сквозь незнакомую речь он услышал голос самого Олсуфия Ивановича.
– Знаешь, Яков Петрович, а ведь ты – человек необычный.
Веки с трудом разлепились, и твёрдым шёпотом господин Голядкин произнёс:
– Неповторимый.
* * *
– Вы неповторимы, сударь мой. Я вами до чрезвычайности доволен. Статья поспела к сроку. Покойный Джон Филд играл у вас энергично и утончённо, смело и разнообразно. «Пальцы, падающие на клавиши, подобно каплям дождя». Это крепко, это достойно нашей газеты. Отдаю справедливость вашему умению. Но… впредь прошу вас покорнейше уволить меня от сцен, вредящих нашему общему делу.
– Я ничего, Амплий Николаевич. Только объяснить хочу, то есть обстоятельства странные…
– Ну, да. По моему разумению, ваша прошлая дерзость была досадным заблуждением.
Очкин, привстав со своего места, стал собирать какие-то бумаги на столе, уже не глядя на Фотия, кивнул ему, отсылая из кабинета.
* * *
Я знал человека, которого звали Фотий. Когда мы познакомились, он жил на углу Графского переулка и Владимирского проспекта. Квартирой был недоволен, снимал одну комнату из четырёх. Узенькая, со старинным письменным столом, обветшалым кожаным креслом, таким же диваном, служившим постелью, и единственным чиппендейловским стулом. Везде лежали книги и исписанные листы бумаги. Так я запомнил. И ещё – как напряглось лицо Фотия, когда я взял со стола из ближайшей стопки верхний лист.
– Над чем работаешь?
– Так, безделица.
И осторожно потянул лист из моих рук, аккуратно положил его на прежнее место и предложил выпить пива в «Подстреленной гусыне».
Фотий зарабатывал на жизнь словами и знаками препинания. Он расставлял их умело и привлекательно для читателей. За это умение и обаятельную улыбку его ценили в отделе культуры газеты «Санкт-Петербургские ведомости». Музыкальный критик Фотий писал тонкие и душевные статьи о композиторах и исполнителях. Драматургия его текстов о спектаклях, концертах была изысканна, виртуозна, страстна, зримые образы поражали. «Родник, чистый и свежий, – сказала ему Анжела или Вита, а, может быть, даже Катиш на презентации книги о Бахе в «Старой Вене». Сластолюбивая блондиночка, которой совсем не подходили слова, заученно произносимые ею, искусственные, как грудь и губы, используемые Фотием с остервенением человека, ненавидевшего всяческое враньё. Она отвратительно взвизгивала и, лёжа голой на постели, беспрерывно повторяла:
– Ах, как я хочу не стыдиться! Я ужасно, ужасно хочу обнажиться!
Фотий, лёжа голый рядом, думал: «Хорошо ли, что на диване у меня не кошка, которая всегда может договориться с духами в новой квартире, а вот это, уже совершенно бесполезное существо?» Вслух бесцветно сказал:
– Милая, я сюда переехал вчера. Забот – по самые «помидоры». От них, замечу попутно, тебе – персональное «спасибо». Извини, но мне необходимо поработать.
Сел к компу и на шлейф крика, повисший за стремительно исчезающей из вселенной Фотия мерзавочки, положил только одно слово:
– Крикса!
Но об этом позже, примерно через двадцать семь лет…
А сейчас…
«Возможно, каждый человек обладает какой-то необъяснимой энергией, раскрепощение которой приводит к изменению окружающего мира? Это раскрепощение происходит бессознательно и может испугать».
Фотий прекратил печатать. Его бил озноб. Он достал из шкафа видавший виды плед, завернулся в него и продолжил.
«В нахлынувшей свободе человек становится властителем обстоятельств и если дальше действовал по воле рока, кто-то им руководил, то теперь…
Все принимают меня за равного, и даже с советником в парике сейчас же и объяснюсь. И не надо меня за сумасшедшего держать… Я, ежели хотите, знаю, что меня ждёт. А может, мир устроить, как сумасшедший дом? И таким, как я, жить легче станет? А? Пусть я сумасшедший, значит, и все должны сойти с ума, так, бесценный, дорогой, милый брат мой?
Без кареты как можно увезти Клару Олсуфьевну? Даже если она выйдет ко мне? Вот ведь в судьбу сунули, как шапку в рукав…
Кости, пучки волос и запах. Макар Алексеевич молился на всё это жуть сколько времени, пролетевшего как один миг. Когда их увезли от него навсегда, через неделю стал говорить сквозь мокрые губы, что ему не мила жизнь, Емеле, пьянчужке, потаскуну и тунеядцу. Потом, когда для спившегося напрочь Макара Алексеевича перестало существовать «потом», тело проводили сердобольные соседи: один чиновник и два офицера. Они прочитали его записку с просьбой похоронить поприличней и сумели исполнить последнюю волю Макара Алексеевича, потому что директор кладбища услышал шёпот Небес в своё рабочее время, смутился, сошёл с ума и подписал разрешение на захоронение возле часовни. Бескорыстно. Аминь».
* * *
Фотий позвонил мне под утро.
– Выслушай, будь другом. Я написал это только что.
– Слушаю.
Фотий читал неспешно, тщательно выдерживая паузы. Заворожил. Вдруг задышал часто и торопливо:
– Я могу попросить одно слово? Всего одно слово. Я – сумасшедший? Да? Нет?
– Позвонить в пять утра, согласись, не совсем…
– Не о том речь.
– Ладно. Журналист попытался перевоплотиться, проигрывая варианты переживаний известных героев. Орфей спустился в ад. Я не вижу…
– Известных?! Ты знаешь, кто такие Клара Олсуфьевна и Макар Алексеевич?
– Я не совсем безнадёжен. И хоть не люблю, но кое-что Достоевского читал.
– Читал?! Достоевского?
– Представь себе.
– Ересь! Бред! Ты ведь… Как ты можешь говорить такое… И, главное, зачем?!
– Что невозможного в том, что я читал Достоевского?
– Писателя Достоевского не существует!
Это почти уже крик.
– Есть выдающийся композитор и пианист Фёдор Михайлович Достоевский. Скажи, в пять утра ты способен подтвердить мне, журналисту отдела культуры газеты «Санкт-Петербургские ведомости», что я кое-что знаю о мире музыки? Или решение созреет у тебя после чашечки кофе и сигареты?
Это было тяжкое обвинение. Я не курил больше пятнадцати лет и кофе не пил никогда, потому что не любил. Фотий отлично знал об этом. Значит, решил сказать то, чего не было и не могло быть. Мог бы напрямую: «Ты лжёшь», но «нет» – не в его стиле. Надо говорить загадками. Догадаешься, мол, буду продолжать, а не тянешь – твои проблемы.
– Звучит пугающе, – протянул я вслух. – С чего бы это мне врать?
– Чтобы не раздражать больного. Как говорится, где у вас Наполеоны размещаются? И заодно уж, к примеру, Голядкины, оба два… А хороша идея: сделаться сумасшедшим. Пусть люди боятся, лечат, пусть делают умным.
– Тебе не семнадцать лет. В голове – не сквозняк. Повезло…
– Прекрати! Романтика подохла… Представь только: я – безумен. Погоди, погоди… Безумен и других делаю такими же. Помнишь гофмановского Альбана? Ужасно видеть человека, у которого во власти непостижимое. Человека, который не знает, что делать ему, играет игрушкой, которая есть Б-г. Мне не семнадцать. Я понял вдруг, что мне уж… Пора искать земное ремесло. Я сделаю всех сумасшедшими. Может быть, в этом моё высшее предназначение. Помнится, стоял я…
* * *
Стоящий среди деревьев услышал звук, что проходит в прохладе дня: «Будут посланы тебе бесы, чтоб искушать тебя. Ты научишь людей в страданиях побеждать их. Показывать мерзость человеческую в трудах своих будешь. И противен ты станешь многим. И когда пройдут по страницам люди, очищенными должны выйти. А потом, после краткого взрывного века своего, придёшь на Суд Мой».
* * *
Все эти слова и всё видение пересказал мне Фотий в «Подстреленной гусыне» за свежим чешским пивом. После свиной рульки с тушёной капусткой он вдруг заговорил об одиночестве.
– Пойми, жизнь – это хаотическая груда разъединённых, ничем не связанных обломков. Душа человека разбита на куски… Да…
Зальчик, наполненный телами, запахами, сигаретным дымом и пересоленная жареная колбаска заставили меня жёлчно пролиться:
– О чём ты, когда ради тебя создан весь мир! А свитер завтра будет всем этим вонять.
Я отпил глоток, чтобы загасить лють:
– Видишь ли, голубчик, некие мудрецы изрекли когда-то, что мир был сотворён ради Авраѓама. Ради одного человека, который стал другом Творца. И вот что мне видится. После смерти предстал Авраѓам перед Г-сподом, и Г-сподь, беседуя с ним, кается другу, полагая его за судью. Какой замечательный, нравственно всемогущий Г-сподь! Который заповедал плодиться и размножаться. А это значит, что Он бесконечно творит себе возможного Судию! Вот к чему стремиться должен каждый живущий: стать другом Всевышнего и, по пришествии времени, представ перед Г-сподом, быть готовым не сгореть со стыда, когда Он опустится перед другом на колени…
* * *
Практическая психология – это очень просто. Самое сложное – сделать её простой. Таким начало романа быть не может. Или может, но мне не нравится. Стёр и под заглавием «Как стать другом Г-спода» напечатал…
Каждый момент жизни может быть тем, ради которого ты послан на землю. Какой именно, знает только Пославший. Невозможно почувствовать или узнать каким-либо способом, для чего ты здесь. Это не связано с призванием, выполняемой работой, должностью, наградами, преступлениями…
И только в конце этого периода жизни души в собственном теле после перехода в иной мир тебе объяснят, в чём был смысл твоего краткого путешествия. Если спросишь.
* * *
Возле стены ему завязали глаза по его просьбе: он хотел остаться наедине с мыслями. И оставили там для расстрела. Он стоял, вдыхая освежающий морозный воздух. Ожидал залпа, чувствуя, как раздвигаются и жадно шевелятся ноздри. У него был отличный слух, и он слышал, как поскрипывают ботинки солдат расстрельной команды. И слышал их мысли: скорее бы в тёплую казарму. И ещё там было покашливание офицера, и где-то недалеко каркала ворона.
Жизнь, радостная и пробуждающая, наполняла всё его молодое тело. Он чуть отступил, на полшага, не больше, и дотронулся пальцами до шероховатой стены. Кирпич с отколотым верхним уголком. Приставил большой палец и сильно прижал основание ногтя к острому краешку. Какое наслаждение от боли, что катится вверх по руке! Прямо к сердцу. А оно, здоровое, чувствительное, качает кровь, и она течёт, течёт. И тепло в коленях и в животе.
И захотелось съесть беляш, горячий и пахучий. Поплыли острова с зеленью и жёлтыми пятнами. Пахнущие терпко. Белые паруса. И злобные щёлканья крокодиловых пастей. Затворы. Коричневый песок, хорошо впитывающий кровь. Засыхающая медуза на берегу. Низкие облака над чернеющим лесом. Тоска. Украденные чувства. Их надо успеть перечувствовать…
Как много времени осталось. Возможно, минута или полторы. А потом подступит последняя секунда. Вот бы… Откуда-нибудь – голос, бесстрастно-чёткий: «Наступает последняя секунда твоей жизни. Она наступит по окончании фразы: «Не удерживай». Короткий звук – «й». Не затянешь. А потом – целая секунда. Ещё целая секунда.
* * *
Морозный воздух над коричневым песком с медузой и диван в кабинете, где висит копия любимой картины. Ну, не совсем копия, скорее, образ молитвенный: поясная фигура Мадонны. Без папы Сикста IV и Святой Варвары.
Рафаэлю Санти не было и тридцати. Столько же тем, воссозданным мною, нет, исторгнутым для погибельного страдания… Хлёстко, как пощёчина. Сразу заныл страх, охватила суматошная паника, и тут же отчаянно заломило в затылке. Ради одного человека сотворён мир. Да нет, наверное, может быть, значит, и ради меня, Фотия. Откуда мысль, которую точно запомню?
Чем больше историй слышу, читаю, вижу, тем шире раздвигается сознание моё… Не я так думаю!.. Не я! Кто ты? Кто?!
Вздохи, тени, маски, дрожь растворяются во мне, превращая в Другого. Кто это говорит?!. Другого, Того, которого когда-нибудь бесповоротно поманят небеса, и у которого появится улыбка на холодеюще-непослушных губах. И он моим чужим ртом прошепчет: «Присоединяюсь к большинству». Какой счастливый конец!
Мне никогда не удавались счастливые концы. Да что там! Счастливых людей не было. Кто это, кто?! Кто это говорит?!
Искорка ли от удара того солнечного луча о купол Семёновской церкви, проникнув в мозг, породила слова эти или морочит бес?
* * *
Это не моя мысль, где прочитал, не помню, кажется, на листках у Фотия. И записал в дневник.
«…Человек был устроен бунтовщиком, разве бунтовщики могут быть счастливыми? Ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, ты передал дело нам. Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же ты пришёл нам мешать?..»
Я машинально перевернул лист и вместо чистой страницы увидел: «Давненько я не бывал в Царском селе…» И внезапно понял: только что написал предисловие к той истории. Какой уж я сочинитель, но листок для предисловия тогда мистически подготовил.
…Давненько я не бывал в Царском Селе. Поэтому отправился на Витебский вокзал, взял билет на электричку и вышел прогуляться: пятнадцать минут безделья – подарок. Если бы я знал какой!
Со стороны Загородного проспекта на стоянке такси у шестой в очереди машины стояли двое. Один с лёгкой сединой, похож на Лино Вентура. Но привлёк меня второй, высокий, с каштановыми волосами, ниспадающими прядями на плечи, с густой рыжей аккуратной бородой и необыкновенно блестящими голубыми глазами. Канонический облик. Вместо нимба – оранжевая мужская бейсболка, развёрнутая козырьком назад.
Они беседовали размеренно и сдержанно. Я подошёл поближе и не пропустил ни слова.
Длинноволосый продолжал:
– Меня всё достало. Мне совсем хреново. Хочется выйти из машины и сделать что-то такое… Понимаешь?
– Надоело такси?
– Да… Хотя… Нет… Я сам толком не знаю. Хочется выйти и… В общем, я сам себя не пойму. Может, поможешь?
– Я?.. Тебе?!.
– А что? Мысли шальные лезут. Не разобраться…
– Да ведь я, собственно, не философ. Я – таксист. Просто, если работаешь таксистом, значит, работа тебя окончательно в него превращает. И ты всё делаешь как таксист: думаешь, ешь, пьёшь, трахаешься. Так и живёшь от светофора до светофора или как на трассе. Сечёшь? Иногда, конечно, хочется быть тем, кем хочется в глубине души. Или хотел в детстве. Ну, там, пожарным или бандитом с пистолетом, чтоб боялись, или вот, спасти человечество. Но годы проходят и понимаешь, что ты таксист. Тебе хорошо крутить эту штуку, которая у тебя в руках и доверяется твоим пальцам. Тебе сколько лет?
– Тридцать три.
– Я завидую тебе: у тебя всё впереди. Спасительная судьба. А сейчас тебе нужно отдохнуть, сменить обстановку. Напейся, трахни кого-нибудь, набей морду. В общем, приди в себя. Поверь моему опыту, я знаю, что говорю. Человек рождается, чтобы жить, а не думать.
– Без вариантов?
– Без. Мы все живём в дерьме. Так о чём же думать? Кайфуй от запаха, от цвета, от звука всплеска жижи. Может, попозже забалдеешь от вкуса. И не вздумай избавлять людей от привычного. Запомни, ты – таксист. Я – таксист. И оба в заднице, как все. Просто мы каждый день и каждую ночь, в зависимости от смены, видим кучу разных людей. У них свои заморочки, своё дерьмо. И они почему-то не понимают: не надо выплёскивать его кому-то. Даже парню, которого, возможно, никогда больше не увидят. Я – таксист, и мне плевать на истории моих клиентов. А ты мне симпатичен, поэтому я повторю, что уже сказал: сними тёлку, напейся, дай по морде первому подвернувшемуся. Расслабься, и всё будет как надо.
– Спасибо. Но, может, напрячься? Сколько вокруг голов, набитых грязью и помоями… Подонки, подонки, лицемеры и подонки. Добропорядочные с виду. А поскребёшь ногтем, и – вонь, вонь. Голова лопается от вони. Ты прав. Все в дерьме. Но я – не ты и не могу терпеть. Я устал вытирать сперму и следы от сладострастных слюней с подушек задних сидений, когда возвращаюсь в парк. И я не вожу с собой камни, чтобы раздавать тем, кто готов кидать их в шлюх, чувствуя себя абсолютно безгрешным. Извини, моя очередь.
Он похлопал по плечу собеседника, обошёл машину, сел на место водителя и развернул бейсболку козырьком вперёд.
Хорошо, что электрички в это время ходят каждые пятнадцать минут.
* * *
Встречаться с ним Фотий не хотел. Слишком тяжки были мысли, которые пробудил разговор за пивом. «Ох, как скверно, когда поэт перетягивает во мне художника. Темы всплывают не по силам себе», – касался раздумчиво клавиатуры компа, уничтожал неопределённость, наполнял текст исповедальной интонацией, расставлял слова и знаки, как ноты в сонате.
«Окружающие люди, безусловно, могут оказывать влияние, и, в зависимости от их харизмы, оно различно. Но я не о том. Как часто читаем: кто-то оказал огромное влияние на кого-то, явился прямым потомком и последователем. Я опять не о том. А о том я, насколько они, эти люди, важны для развития сюжета романа моей жизни. Хотя опять не о том. «Не то, не то», – говаривал в тихом бесновании белокурый голубоглазый князь.
Может, я о том, что, если кого не было в моей жизни, роман вовсе не состоялся бы. Не стал другим, а не состоялся. Вот такая трагическая история: не состоялся роман… Да, жил, чего-то достигал, события следовали… Всё было, чему положено быть для и при жизни. Только она не состоялась так, как Г-сподом предназначалось. Не понимал я смысл своего бытия здесь».
– А сейчас понял?
За окном гудел, всхлипывал ливень.
– Что?! Кто?! Чей это голос?!
В гуле отчётливо и тихо шелестнуло:
– Сссмыссл в поиссске теххх, кто должжен быть рядом.
Сквозь покосившееся сознание вдруг негромко мелодично зазвучало: самое важное – молоко из груди мамы, чистая попа и счастье полёта над головой папы. Смеюсь, хохочу. Меня поймают обязательно. Пол твёрдый. Я это уже знаю. Но сейчас я в воздухе, я – в раю.
Тогда, давно, мысль о падении не приходила мне в голову. Там вообще не было места мыслям…
У птицы нет чувства опасности падения. Как у человека нет чувства опасности ходьбы, пока здоровы ноги и пока нет угрозы окружающего пространства. Подбрасываемый, я свободен… Я и есть полёт. Я – другой, я – птица. Вернее, ещё и птица.
Но пока взлетал над папой, я не думал об этом. Наверно, просто перетекал: из – в, и обратно, и опять.
Прошло совсем немного времени… И уже не дают молоко из груди, не вытирают попу и не подбрасывают в воздух, чтобы подарить радость полёта. Почему?! «Ты вырос, – объяснили мне, когда я решился задать эти вопросы. – Молоко у кормящей мамы закончилось, у папы уже не хватает сил, а вытирать попу нужно самому».
Так взрослеет человек и отдаляется от Царствия Небесного… Возвращение возможно, если наполниться непреложной мудростью: жизнь – истинна, когда папа подбрасывает меня в воздух над собой, и я хохочу. Остальное – иллюзии.
* * *
Почему Фотий взбрыкнул, когда я сказал, что читал Достоевского? А бред о выдающемся композиторе и пианисте?! Может быть, пришло время заняться самой личностью Фёдора Михайловича? Думаю, он интересней, чем его герои…
Внезапна мысль, вполне достойная подчёркиванию в дневнике: до сих пор жизнь авторов не привлекала современников, в отличие от героев их произведений. Одиссей, Дон Кихот и Вертер вызывали больше любопытства, чем Гомер, Сервантес и Гёте.
А мне хочется знать, мог бы Достоевский самоубиться, как многие его герои, и не воображу никак: желание сделать это, похоже, вселялось им в героев, и они рассчитывались с жизнью. Так убийца спасал свою, которую любил по-животному, и серьёзно собирался начать её, когда перевалил за полсотни лет.
* * *
Фотий вышел от Амплия Николаевича в благостном настроении, хотя и не объяснился с ним до конца, что мешало полной приятности. Зато как усладительно знание того, с какой силой нужно отшвырнуть дверь редакции, чтобы она закрылась за спиной, не сломав замка и не слишком грохнув. Вышло отменно. Но тут Фотий вдруг вскинулся: театральная тумба попалась в глаза. С афишей композитора и пианиста. Ёкнуло сердце: «Вот! Мне его нужно, этого человека! Его надо разгадать, а потом уж и решать».
…Зала Дворянского собрания была переполнена. В середине – небольшая прямоугольная площадка с двумя роялями, поставленными хвостами друг к другу. Фотий с облегчением перевёл дух: если исполнитель будет переходить от одного инструмента к другому, можно будет подробно рассмотреть его лицо.
Внезапно зала протяжно и приглушённо охнула, какой-то невысокий человек в изящном прекрасно сшитом из превосходного сукна чёрном сюртуке, чёрном казимировом жилете, безукоризненной белизны голландской манишке с белым бантом сошёл с галереи. Он легко взбежал по ступенькам, быстро и неуклюже раскланялся под гром рукоплесканий и, к несчастью Фотия, сел к нему спиной. Мгновенно хлынула бездыханная тишина. Тело пианиста замерло, застыло, ожило, застонало, гнетущее чувство охватило Фотия, и царапнула мысль: «Г-споди, как страшно! Великий танцовщик, завораживающий обманчивой сдержанностью. Но страстнее, я никогда…» А?.. А?!
Не вздохнуть… Звуки терзали воздух, исступлённое бешенство струн, голоса, голоса измученных душ, плач, как будто чья-то мольба вотще раздалась во всей этой толпе и заныла, замолкла в отчаянии… вопли и стоны лились всё тоскливее, жалобнее… Вдруг раздался последний страшный долгий крик, и всё в Фотии потряслось.
Сквозь слёзы мелькнули беловатые волосы, развитой лоб, небольшие глаза и тонкие губы. Под бурные проявления слушателей удивительный искусник живо перешёл к другому роялю.
Фотий впился взглядом в слегка склонённое лицо. Глаза были закрыты, губы шевелились, гримасничая, обе пятерни взлетали и опускались, ударяя по клавишам в пассажах tutti. Многозвучность голосов втекала в залу, и каждый добавлял свою краску в общую тональность, полную таинственности, тоски и предчувствия несбыточного блаженства. Мечтатель за роялем возбуждал восторги задрожавших сердец, так знакомых с этим трепетом в час радости и счастья.
Голоса то возвышались, то опадали, судорожно замирая, словно тая про себя и нежно лелея свою же мятежную муку… и дрожа, пламенея уже несдержимою страстию, разлились в целое море… звуков.
Фотий сомлел. Полное изнеможение овладело им. Невообразимые, невиданные доселе чувства вынесли из его души всё низменное, подозрительное к этой гениальной натуре. Демоническая, она подарила Фотию счастье попасть в бурю выстраданных страстей, в чудный сон, который наполнил его предвосхищением великой интуитивной загадки о том, что разум ещё не успел осознать.
Фотий не помнил, как закончился фортепианный вечер. Воротясь домой, он упал на диван в кабинете и надолго залился сладостными мучительными слезами, после осушёнными в беспокойном сне.
* * *
Из окна тягуче дуло. Фотий, не открывая глаз, потёр ухо и тут же почувствовал щекой влажную подушку. Как нещадно разнотемброво: гремяще, звеняще, шуршаще звучит ветер. Сухие свистящие хрипы. Короткий вздох и судорожный выдох. Это музыка тёмных грязных улиц, трактиров, каморок, затхлых клетушек, серых домов, недугов, измождённой хвори и тусклого неба.
Вдруг – вспышка в окне. Молния? Литавры? Гром. И внезапно вспомнился вчерашний фортепианный вечер. Финал. Как сошёл Достоевский со сцены, как с непобедимой силой бросились к нему слушатели, окружили, нарастали кругом него, протягивая руки, лишь бы коснуться. Тихую улыбку бесконечного сострадания на губах его скрыла спинами публика.
Фотий направился к выходу из залы сквозь рой людей. Поспешно, чтобы не расплескать среди благодарственного смятения то, что наделал с ним этот человек.
И тут возле одной из коринфских колонн белого мрамора тихо возник перед Фотием незнакомый осанистый господин и внезапно преградил ему путь.
– Постойте. Повремените. Вы ведь непременно напишете о впечатлении от того, что довелось нам услышать, верно?
Фотий молчал, пытаясь вернуться в мир вопросов и ответов.
– Не отвечайте. Слушайте. Мне очень хочется помочь ему, редкому музыканту. Но всё существо моё – в фантастическом напряжении… я представляю, какие соблазны терзают его душу. Соблазны, которые всегда подстерегают воплощённого художника. Готов ли он, получивший столь ценный дар от Г-спода, приумножить его и вернуть тому, кто одарил? Только что мы услышали нечто дивное, порождённое неслыханным талантом. Солнце, гроза, свет, тьма, жизнь, смерть… Вся душа тут! Музыка к литургии и остроумная пьеса сделаны в совершенстве. Но… ведь они выдержаны в одном духе. Вы слышите меня? Литургия и пьеска! Так не должно быть! Светские идеалы не могут звучать как христианские. Это безумие! И… несчастье. Сие происходит от того, что в талантливом исполнителе нет истинного христианского смирения. Вы согласны со мной? Поразмышляйте, милостивый государь.






