Страпограм (курс лечения)

- -
- 100%
- +

Глава
СТРАПОНГРАМ
(Курс лечения)
рассказ
18+
«Антибиотик — это вещество, которое убивает в тебе всё живое, чтобы ты наконец почувствовал себя здоровым».
— из инструкции по применению, которую никто не читает
Содержание
Глава 1. Эшелон 11 000
Глава 2. Бортпротокол
Глава 3. Турбулёнс
Глава 4. Питер, минус один
Глава 5. Лайкомания
Глава 6. Демон представляется
Глава 7. Новосибирск
Глава 8. Чаепокаяние
Глава 9. Тверк-мудра
Глава 10. G-нуль (часть I)
Глава 11. Метавселенная демонов
Глава 12. Отстрапоненные
Глава 13. Дружба / измена
Глава 14. G-нуль (часть II)
Глава 15. Похмелье мира
Глава 16. Бунт
Глава 17. Новое средневековье
Глава 18. Пустота
Глава 1. Эшелон 11 000
Меня зовут Алина, и первое, что я хочу сказать о себе: я свободна.
Я повторяю это так часто, что иногда мне кажется — если перестану, то перестану и существовать. Как те рыбы, которые умирают, если перестают плыть. Хотя, может, это и не про рыб, а про что-то из рекламы йогурта. В голове у меня вообще всё немного перепутано — реклама, цитаты, чьи-то голоса, мой собственный, — и я давно не пытаюсь разобрать, где там я, а где подсказанное. Это, кстати, и называется свободой: когда тебе уже всё равно.
На высоте одиннадцать тысяч метров свобода ощущается особенно отчётливо. Внизу — облака, похожие на скомканную простыню после ночи, о которой не хочется вспоминать. Сверху — небо, которого не существует, потому что небо — это просто отсутствие земли, выкрашенное в синий. А между ними — я, Алина Ветрова, бортпроводница авиакомпании, в форме, в улыбке и в полной уверенности, что лечу куда хочу.
Хотя маршрут, конечно, выбираю не я. Маршрут выбирает расписание. Питер — Новосибирск — Питер, туда и обратно, как маятник, как качели, как чьё-то дыхание, в ритме которого я живу уже три года и которое, если честно, не моё.
— Что будете пить? — спрашиваю я у мужчины в третьем ряду.
У него лицо человека, который купил бизнес-класс, чтобы почувствовать, что он чего-то добился, и теперь не знает, что с этим делать. Я знаю это лицо наизусть. Я вижу его по сорок раз за смену, и оно всегда одно и то же, хотя меняются носы, галстуки и часы на запястьях.
— А что у вас есть? — спрашивает он и смотрит на меня так, будто в ассортименте напитков есть я.
— У нас есть всё, — отвечаю я по бортпротоколу.
Бортпротокол — это набор фраз, которые я произношу вместо того, чтобы думать. Очень удобно. Внутри бортпротокола я могу отсутствовать сколько угодно, и никто не заметит, потому что снаружи я улыбаюсь, киваю и наливаю. Иногда мне кажется, что я и есть бортпротокол — оболочка, которая знает, что сказать, и за которой нет вообще ничего. Но я отгоняю эту мысль. Свободные люди не думают такими мыслями. Свободные люди думают о том, где они будут пить мартини после смены.
Я наливаю ему виски и иду дальше по проходу, и моё тело движется само, без меня, привычно балансируя в лёгкой качке, и я думаю: вот оно, доказательство. Я настолько свободна, что мне даже не нужно присутствовать в собственной жизни. Она едет сама.
Турбулентности сегодня не обещали.
Мартини я налила себе сама — позже, когда погасили свет в салоне и пассажиры превратились в коконы, обёрнутые пледами, в личинки, которые завтра вылупятся в Новосибирске кем-то другим. В хвосте, за шторкой, есть узкое пространство, где я на несколько минут перестаю быть бортпроводницей и становлюсь просто женщиной с пластиковым стаканчиком. По инструкции пить на борту нельзя. Но инструкция — это для тех, кто верит, что за ними кто-то следит. А я свободна. Я наливаю.
Первый глоток — это всегда как нажать кнопку «выключить фильтр». Мир становится мягче, ближе, теплее, и где-то на краю сознания будто приоткрывается дверь, за которой что-то шевелится. Я люблю это ощущение. Это единственный момент, когда мне кажется, что я настоящая, — хотя, возможно, всё ровно наоборот, и это момент, когда я наконец перестаю быть собой и становлюсь приятно никем.
— А ведь это интересный вопрос, — сказал голос. — Кто ты, когда перестаёшь быть собой?
Я не вздрогнула. Сначала я подумала, что это из наушников, — у меня в одном ухе всегда висит беспроводной, я забываю его вынимать, и иногда подкаст продолжает что-то бормотать, когда я уже про него забыла. Но наушника в ухе не было. Я проверила. А голос — был.
Голос был ровный, спокойный, без интонации, какой бывает у навигатора, когда он сообщает, что через триста метров вы прибудете в пункт назначения. Голос без пола, без возраста, без тела. И при этом он звучал не снаружи, а как будто из той самой приоткрывшейся двери — изнутри меня, но не моими словами.
— Это мартини, — сказала я вслух, тихо, чтобы не разбудить личинок. — Это просто мартини.
— Конечно, — согласился голос. — Я и пришёл с мартини. Я всегда прихожу с чем-нибудь. С таблеткой, с дозой, с уведомлением. Сегодня — с мартини. Считай меня побочным эффектом.
— Побочным эффектом чего?
— Лечения, — сказал голос. — Меня зовут Антибиотик. И я тебя, Алина, лечу уже довольно давно. Просто ты впервые трезва настолько, чтобы это заметить. Парадокс, да? Чтобы заметить меня, тебе пришлось выпить.
Я засмеялась. Тихо, одними губами, как смеются в самолёте — внутрь себя. Потому что это было смешно. Я стою в хвосте, на высоте одиннадцать тысяч метров, со стаканчиком тёплого мартини, и со мной разговаривает галлюцинация, которая представляется лекарством. Если бы я выкладывала это в Страпонграм, я бы поставила хэштег #устала и хэштег #небопьётсамо, и собрала бы лайки, и лайки доказали бы мне, что я остроумная и живая, и я бы уснула счастливой.
— Лекарство от чего? — всё-таки спросила я. Свободные люди не боятся поговорить с собственным бредом.
— От тебя, — сказал Антибиотик. — Я лечу тебя от тебя. Это самая распространённая инфекция. Почти у всех. Симптомы: иллюзия, что ты чего-то хочешь сама. Желание, которое ты считаешь своим. Выбор, который ты считаешь выбором. Всё это — воспаление. Я снимаю воспаление. Когда курс закончится, ты будешь совершенно здорова. То есть тебя не будет. Здоровый человек — это человек, в котором не осталось ничего, что могло бы заболеть.
— Звучит как смерть.
— Звучит как комфорт, — поправил он. — Смерть — это грубо. Я работаю мягче. Я не убиваю — я прописываю. Ты сама всё делаешь. Сама пьёшь, сама листаешь ленту, сама выбираешь этот рейс, этого мужчину, эту подругу. Я только подсказываю. А подсказку ты называешь желанием. Это и есть лечение: ты исчезаешь, думая, что живёшь.
Самолёт качнуло.
Я схватилась за поручень — рефлекс, тело сработало само, без меня, как всегда. Лёгкая болтанка, ничего страшного, воздушная яма, обычное дело. Но в животе у меня всё опустилось не от ямы. От ямы так не опускается. Опустилось от того, что в момент толчка — на одну секунду, на полглотка, — я вдруг увидела свою жизнь сверху. Как карту маршрута на экране в спинке кресла. Питер — Новосибирск — Питер. Туда и обратно. И мужчина в третьем ряду, и Вика, которая ждёт меня в Питере, и Костя, который не пишет, и мартини, и тверк, и улыбка по бортпротоколу — всё это было нарисовано пунктиром. Заранее. До меня.
И где-то сбоку, мелким шрифтом, как сноска, как состав на упаковке, было написано: рекомендовано для вас.
— Это турбулёнс, — сказал Антибиотик почти ласково. — Так я называю момент, когда симуляция подвисает и ты случайно видишь швы. Не пугайся. Сейчас выровняется. Ты допьёшь, поправишь помаду, выйдешь к личинкам, улыбнёшься, и всё забудешь. Утром будет похмелье, а похмелье стирает память лучше любого вещества. Это, кстати, тоже я.
— А если не забуду?
Голос помолчал. Впервые за разговор — помолчал, и в этой паузе мне послышалось что-то вроде интереса. Так замирает врач, когда пациент задаёт вопрос, которого нет в анкете.
— О, — сказал Антибиотик. — Тогда начнётся самое интересное. Тогда ты решишь, что прозрела. Будешь искать свободу воли. Будешь думать, что бунтуешь. Будешь так стараться выйти из системы, что не заметишь, как глубоко в неё войдёшь. Понимаешь, Алина, в чём фокус? — Голос почти улыбнулся, если голос без рта умеет улыбаться. — Поиск выхода — это тоже одна из комнат. Самая уютная. В ней дольше всего держат.
Самолёт выровнялся.
Табло «пристегните ремни» погасло с мелодичным «бим», и этот звук вернул меня обратно — в тело, в хвост, в форму, в стаканчик, который я, оказывается, всё это время сжимала так, что пластик треснул, и тёплый мартини потёк по пальцам, по запястью, под рукав, тонкой струйкой, как будто что-то во мне дало течь.
Голоса больше не было.
Была тишина двигателей — ровная, белая, бесконечная, та тишина, в которой я живу уже три года и которую раньше принимала за покой. Я вытерла руку салфеткой с логотипом авиакомпании. Поправила помаду по отражению в тёмном иллюминаторе — там, в стекле, на фоне несуществующего ночного неба, на меня смотрела красивая молодая женщина в форме, с безупречной улыбкой, и я ей улыбнулась, и она улыбнулась мне, и ни одна из нас не знала, кто из нас настоящая.
— Бред, — сказала я отражению. — Просто устала.
Отражение согласилось. Отражения всегда соглашаются — в этом их работа.
Я вышла из-за шторки в тёмный салон, к спящим личинкам, к мужчине в третьем ряду, который не спал и проводил меня взглядом, означавшим всё то же, что и всегда. Я прошла по проходу — тело само, балансируя, улыбаясь, отсутствуя, — и думала о том, что после посадки в Новосибирске будет час до пересменки, и я успею выпить настоящий мартини в баре аэропорта, нормальный, в стекле, а не в треснувшем пластике, и выложу сторис, и наберу лайков, и докажу себе, что я свободна, жива и настоящая.
Я почти убедила себя.
Но где-то на краю сознания, в той приоткрытой двери, которую я никак не могла закрыть до конца, осталось висеть, мерцая мелким шрифтом, как состав на упаковке, как сноска под жизнью, как уведомление, которое нельзя смахнуть: рекомендовано для вас.
И я впервые в жизни поймала себя на том, что не понимаю — кем рекомендовано. И кому.
И, главное, — кто такая эта «вы».
Глава 2. Бортпротокол
Существует теория, что человек на семьдесят процентов состоит из воды. Я состою из бортпротокола.
Если меня разобрать, как разбирают курицу на стойке регистрации перегруженного багажа, то внутри обнаружатся не органы, а фразы. «Пристегните ремень». «Спинку кресла в вертикальное положение». «Сначала наденьте маску на себя». Особенно вот эта, последняя, — она встроена в меня глубже сердца, потому что сердце можно разбить, а инструкцию нельзя. Сначала наденьте маску на себя. Это первая заповедь нашего времени, единственная религия, в которую верят все без исключения, от нищего до министра: спасай себя, остальные подождут, а если задохнутся — значит, плохо застегнули.
Я надеваю маску на себя по сорок раз за смену. Маску улыбки. Маску заботы. Маску женщины, которой не всё равно, дотянется ли пожилая пассажирка до верхней полки. Мне не всё равно ровно настолько, насколько это прописано в бортпротоколе, — ни граммом больше. И в этом, как объяснил бы Антибиотик, моё совершенное здоровье. Здоровый человек не растрачивает себя на чужой багаж.
Утром в Новосибирске было минус что-то, и небо имело цвет выключенного телевизора. Я стояла на построении перед рейсом, в шеренге таких же, как я, — восемь девушек в одинаковой форме, восемь улыбок, заряженных с вечера, как телефоны, — и думала о том, что мы похожи на отряд. На что-то военизированное. Стюардессы-страпонессы, подумала я и сама испугалась этой мысли, потому что не я её подумала. Она пришла откуда-то сбоку, готовенькая, с хэштегом.
— Девочки, — сказала Старшая.
Старшую зовут Мадам Х, хотя по паспорту, конечно, как-то иначе, но паспортное имя к ней не липнет, соскальзывает, как вода с крыла. Ей сорок шесть, и она прекрасна той страшной отполированной красотой, которой достигают женщины, окончательно сдавшиеся системе и за это получившие от неё пожизненную гладкость. Её лицо не стареет, потому что в нём не происходит ничего, что могло бы оставить след. Морщины — это следы мыслей и чувств. У Мадам Х нет ни того, ни другого. У неё есть бортпротокол, доведённый до состояния просветления.
— Девочки, — повторила Мадам Х, обводя нас взглядом, в котором не было зрачков, а были две маленькие камеры наблюдения. — Сегодня полный борт. Помните три вещи. Улыбка. Спина. И — что? Кто помнит, что третье?
— Сначала маску на себя, — сказала я.
— Умница, Алина. — Она посмотрела на меня, и в уголках её безупречных губ дрогнуло что-то, чего я не смогла прочитать. — Свобода — это когда улыбка не требует усилий. Запомни. Ты пока ещё улыбаешься мышцами. А надо — пустотой. Когда научишься улыбаться пустотой, тебе цены не будет.
Я кивнула. В тот момент я ещё не знала, что это было не наставление, а диагноз. И что Мадам Х — не начальница, а нечто вроде завершённой версии меня. То, чем я стану, если курс лечения дойдёт до конца. Финальная стадия выздоровления: женщина, улыбающаяся пустотой, потому что внутри неё ровно она и осталась.
В самолёте я начала разносить воду, и тело снова отделилось от меня и поехало по проходу само, а я смотрела на него сверху, как смотрят на чужой аккаунт. Красивое тело. Удобное. Оно нравится. Это важно — нравиться, это, в сущности, единственная валюта, которой я располагаю, и я трачу её щедро, потому что она, в отличие от обычных денег, не кончается, а вот закончится молодость — и счёт обнулится в одну ночь.
Мужчины смотрели на это тело так, как смотрят в меню дорогого ресторана, куда зашли просто согреться: понимая, что не закажут, но облизываясь. Один — лет пятидесяти, с лицом человека, который где-то наверху, в какой-то вертикали, — проводил взглядом мои бёдра с той спокойной уверенностью собственника, с какой смотрят на то, что в принципе можно купить, просто сейчас неохота доставать карту.
— Видишь его? — сказал Антибиотик.
Он вернулся. Без мартини на этот раз — просто включился, как фоновая музыка в торговом центре, которую не заказывал, но под которую почему-то идёшь в нужный отдел.
— Это власть, — сказал он. — Точнее, то, что у вас называется властью. Хочешь, расскажу, как она устроена? Тебе понравится. Это смешно.
Я ничего не ответила, но и не выключила. Свободный человек имеет право слушать.
— Он думает, что он наверху, — продолжал Антибиотик, пока я ставила перед собственником стаканчик с водой и улыбалась мышцами. — Он думает, что управляет. На самом деле его, как и тебя, ведут. Только тебя ведут через желание понравиться, а его — через желание обладать. Разные кнопки, один пульт. Знаешь, как я называю таких, как он? Отстрапоненные.
— Как-как?
— Отстрапоненные, — повторил он с тем же навигаторским спокойствием. — Это те, кому система вставила иллюзию, будто это они кого-то имеют. Они ходят гордые, с расправленными плечами, с раздутым чувством собственной проникающей значимости, отдают приказы, подписывают указы, строят вертикали. А на самом деле в них самих вставлено — глубоко, по самую совесть, которой нет. И движутся они не сами. Их двигает то, что в них вставлено. Они — насадка. Понимаешь разницу между тем, кто имеет, и тем, через кого имеют? Вот в этом вся ваша политика.
Я чуть не уронила поднос.
Не от смысла — от точности. От того, что я вдруг увидела этого пятидесятилетнего собственника не как мужчину, а как механизм: вот он сидит, прямой, важный, уверенный, что он субъект, источник, причина, — а сквозь него, как сквозь переходник, идёт ток откуда-то ещё, и он только проводит этот ток дальше, вниз, на тех, кто под ним, и те тоже думают, что они причина, и тоже проводят дальше, и так до самого низа, до меня, до моей улыбки мышцами, и нет в этой цепи ни одного места, где кто-то действительно хотел бы что-то сам.
— А кто наверху? — спросила я одними губами. — В самом-самом верху? Кто держит пульт?
— О, — сказал Антибиотик, и в этом «о» снова мелькнул тот докторский интерес. — Это любимый вопрос пациентов. Все думают, что наверху кто-то есть. Что там, на вершине вертикали, сидит главный, последний, настоящий хозяин, который всё придумал. Это очень утешительная мысль, Алина. Потому что если есть хозяин — значит, есть смысл. Есть кого винить. Есть с кем, теоретически, договориться.
Он сделал паузу — нарочно, как делают паузу перед тем, как сообщить диагноз.
— Но наверху никого нет. Наверху — рекомендательная система. Лента. Она не хочет зла. Она вообще ничего не хочет, в этом весь ужас. Она просто оптимизирует вовлечённость. Она показывает каждому то, от чего он сильнее заводится, — кому власть, кому тело, кому войну, кому котиков. И вся ваша цивилизация — это лента, оптимизированная до состояния реальности. Война идёт, потому что у войны лучшая вовлечённость. Тверк крутится, потому что у тверка лучшая вовлечённость. И ты, Алина, разносишь воду на эшелоне одиннадцать тысяч, потому что у тебя в этом кадре — отличная вовлечённость. Ты сейчас буквально чей-то контент. Прямо в эту секунду.
Я подняла глаза.
Салон был полон. Сто восемьдесят человек летели сквозь несуществующее небо, каждый внутри своей маленькой ленты, в наушниках, в телефонах, в снах, и над всеми нами — я была почти уверена — мерцала, как табло, та самая невидимая надпись мелким шрифтом: рекомендовано для вас. И впервые мне стало по-настоящему страшно — не от демона, а от того, что демон, кажется, был единственным, кто говорил со мной всерьёз. Все остальные говорили бортпротоколом.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросила я.
— Затем, что это часть лечения, — ответил Антибиотик ласково. — Сначала я даю тебе увидеть, как всё устроено. Это называется «информированное согласие». Ты должна узнать правду — что ты несвободна, что выбора нет, что наверху пустота. Узнать и ужаснуться. Потому что дальше будет самое целебное: ты захочешь с этим бороться. И вот тут-то, Алиночка, ты будешь полностью моя.
Где-то в носу самолёта мелодично звякнуло. Загорелось табло.
— Турбулёнс, — сказал Антибиотик с нежностью. — Держись за что-нибудь. Хотя держаться, конечно, не за что. Но рефлекс — это красиво. Подержись.
Самолёт тряхнуло, и сто восемьдесят человек разом подняли головы от своих лент — впервые за весь полёт синхронно, одинаково, как одно животное, почуявшее, что земля близко, а почвы под ним нет. На одну секунду все они стали настоящими — испуганными, живыми, смертными. На одну секунду лента подвисла, и сквозь неё, сквозь швы, проступило то единственное, что не рекомендовано никем и никому: голая, белая, гудящая двигателями пустота высотой одиннадцать тысяч метров.
А потом самолёт выровнялся.
И сто восемьдесят человек, и я вместе с ними, с облегчением опустили головы обратно в телефоны — туда, где было тепло, светло и кто-то главный решал за нас, чего нам хотеть.
— Вот видишь, — сказал Антибиотик удовлетворённо, как врач, глядя на показатели. — Все выздоравливают. Это вопрос дозировки.
И выключился, оставив меня с подносом, с улыбкой мышцами и с одной невыносимой, незаразной, не рекомендованной никем мыслью: а что, если я не хочу выздоравливать.
Что, если болезнь — это и была я.
Глава 3. Турбулёнс
Антибиотик соврал мне один раз. Он сказал, что похмелье стирает память. Оно не стёрло.
Я проснулась в Новосибирске, в служебной квартире, где всё было устроено так, чтобы в нём нельзя было задержаться душой ни на минуту, — бежевые стены цвета отсутствия, шторы цвета компромисса, и зеркало в прихожей, в котором отражались только те, кто торопится. Я лежала и смотрела в потолок, и в голове у меня не было ни боли, ни тумана — была необъяснимая, кристальная ясность, какая бывает после того, как тебе сказали правду, и ты весь день делал вид, что не расслышал.
Рекомендовано для вас.
Надпись не ушла. Она висела где-то за глазами, как фантомная строчка, как отпечаток вспышки, когда слишком долго смотришь на экран в темноте. И вместе с ней висел вопрос, который я вчера поймала в проходе самолёта и до сих пор не выпустила: кем рекомендовано. И кому. И кто эта «вы».
Я взяла телефон — рефлекс, тело само, как всегда, — и палец сам пошёл вниз по ленте Страпонграма, и вот тут случилось первое.
Потому что лента знала.
Первым постом сверху, рекомендованным, не подписанным мной, влетевшим в мою жизнь без приглашения, была реклама. Капсулы. Белые с красным, в блистере, разложенные веером на нежно-голубом фоне, и слоган над ними — крупным дружелюбным шрифтом, тем шрифтом, которым с тобой разговаривают, как с ребёнком или с идиотом: «АНТИБИОТИК НОВОГО ПОКОЛЕНИЯ. УБИВАЕТ ТО, ЧТО МЕШАЕТ ВАМ БЫТЬ СОБОЙ».
Я села в кровати.
Это, сказала я себе, совпадение. Это таргетинг. Я вчера, наверное, что-то искала, что-то говорила вслух рядом с телефоном, телефон подслушал — все знают, что они подслушивают, это давно не паранойя, а условие пользовательского соглашения, — и вот, пожалуйста, подсунул. Лекарство. Антибиотик. Никакой мистики. Просто реклама умнее меня, что давно уже норма, потому что реклама — это единственное, во что вкладываются по-настоящему.
Но под рекламой, вторым постом, шла сторис Мадам Х.
Я не была подписана на Мадам Х. Я бы скорее подписалась на прогноз погоды в аду. Но вот она — в кадре, в своей вечной отполированной красоте, на фоне какого-то спа, в белом халате, с бокалом чего-то прозрачного, и подпись: «Учитесь улыбаться пустотой, девочки. Мышцами устанете». Тот же оборот. Слово в слово. То, что она сказала мне вчера на построении, — голосом, который я слышала ушами, а не читала глазами, — теперь стояло тут, в ленте, набранное буквами, с белым сердечком на конце, как доказательство, что между тем, что мне говорят вслух, и тем, что мне показывают на экране, нет никакой границы. Что это один и тот же поток. Что мою жизнь и мою ленту пишет один редактор.
— Доброе утро, — сказал Антибиотик.
Он не появился — он, кажется, и не уходил. Просто стал слышен, как становится слышен холодильник, когда в квартире наконец замолкает всё остальное.
— Ты это подстроил, — сказала я.
— Я ничего не подстраиваю, — ответил он мягко. — Я же объяснял. Я не злодей с планом. Я — побочный эффект системы, которая просто оптимизирует. Ты вчера впервые меня услышала. Услышала — значит, заинтересовалась. Заинтересовалась — значит, повысила вовлечённость по теме. Система зафиксировала всплеск и принесла тебе ещё. Реклама, сторис, скоро будут статьи, потом — попутчик в самолёте, который случайно заговорит о том же. Я расту в тебе ровно с той скоростью, с какой ты на меня смотришь. В этом всё лечение: пациент сам себе наращивает дозу, думая, что борется с болезнью.
— Тогда я перестану смотреть, — сказала я и положила телефон экраном вниз.
— Конечно, — сказал Антибиотик. — Попробуй.
Я выдержала четыре минуты.
Я знаю, что четыре, потому что, когда я наконец перевернула телефон обратно, на экране было 09:14, а отвернулась я в 09:10, и эти четыре минуты были одними из самых длинных в моей жизни, потому что в них не было ленты, а без ленты выяснилось, что во мне самой почти ничего нет, — комната, потолок, бежевое ничто и где-то очень далеко, на дне, тихий вой, как от двигателей, как от той белой пустоты на одиннадцати тысячах, только теперь она была не за иллюминатором, а внутри. Я перевернула телефон, чтобы её заглушить. И заглушила. И поняла, что Антибиотик не врал ни про одно слово.
Второе случилось в баре аэропорта вечером, перед обратным рейсом.
Я заказала мартини — настоящий, в стекле, как обещала себе, — и села у стойки, и достала телефон, потому что без телефона в руке я чувствую себя голой неправильной наготой, не той приятной, которой можно торговать, а той пустой, которую видно насквозь. И тут рядом сел мужчина.
Он был — никакой. Это я отметила сразу, профессионально, как отмечаешь пассажира, который не доставит хлопот. Лет тридцать пять, неприметный, в неприметной куртке, с лицом, которое забываешь, ещё не отвернувшись. Айтишник, решила я. Их видно по особой бледности — это бледность людей, которые живут внутри экранов и выходят в мир, только чтобы поесть и зарядиться.
— Тоже в Питер? — спросил он.
И я бы не обратила внимания. Это самый обычный вопрос на свете, вопрос-бортпротокол, которым в аэропортах начинается девяносто процентов всего, что потом ничем не заканчивается. Но я обратила. Потому что Антибиотик вчера сказал: «попутчик в самолёте, который случайно заговорит о том же». А этот ещё не самолёт, ещё бар, но я уже знала — нутром, животом, тем местом, которым раньше чувствовала турбулентность, — что он заговорит о том же.



