Хирург боярских кровей. Анатомия бездаря. Том 1

- -
- 100%
- +
Глава 3 Мёртвые не подписывают
Вышли затемно, как и сказал Глеб.
Утро было сизым и стылым. Над городом висел тот плотный зимний туман, что глотает звуки и съедает очертания, оставляя только ближнее. Газовые фонари на богатых улицах ещё горели, роняя в муть жёлтые пятна, но чем дальше от центра уводила Таисья, тем реже становились фонари, а потом и вовсе пропали.
Глеб шёл за рыжей, держа руки в карманах старого отцовского пальто и пряча под ним, у самой груди, тёплый камень. Демьян двигался чуть сзади и сбоку, привычно прикрывая барину спину, и палаш под его кафтаном Глеб скорее угадывал, чем видел. Прохора оставили дома: старику такая дорога была не по ногам, да и за домом приглядеть надо.
Таисья вела уверенно. Она преобразилась со вчерашнего – сытая, выспавшаяся в тепле, она шагала пружинисто, и в каждом её движении читалось знание этих мест до последней подворотни. Здесь, в своём городе, она была не загнанным зверьком, а хозяйкой троп.
– За мной след в след, – бросила она через плечо, когда дома вокруг стали ниже, кривее и теснее. – И рот закрытым держи, барчук. Тут по говору сразу слышно, кто чужой. А чужих тут не любят.
Нижний город начался незаметно. Просто в какой-то момент мостовая кончилась, и под ногами захлюпала мёрзлая грязь вперемешку со снегом. Дома сгрудились, навалились друг на друга, подперлись кривыми балками. Окна затянуты бычьим пузырём вместо стекла, из щелей сочился дым. Пахло помоями, дёгтем, варевом из чего попало и ещё чем-то кислым, чему Глеб не сразу подобрал название, а подобрав, поморщился: так пахнет нищета, в которой живут вповалку.
Люди здесь были под стать. Закутанные в тряпьё фигуры жались по стенам, провожали троицу взглядами – быстрыми, оценивающими, голодными. Глеб ловил эти взгляды и читал их привычно: вот этот прикидывает, можно ли срезать кошель. Этот – больной, кашляет кровью, не жилец до весны, чахотка в последней поре. А вот эти двое у стены – не нищие, нищие так не стоят. Эти стерегут проход.
Он отметил всё и не подал виду. Военный медик, который ходил по прифронтовым деревням, где половина населения – дезертиры да мародёры, умеет идти сквозь недоброе место так, чтобы не выглядеть ни жертвой, ни вызовом.
– Спокойно, – тихо сказал Демьян сбоку, заметив тех двоих у стены. – Не наша забота. Идём дальше.
Двое у стены проводили их взглядами, оценили старого вояку с прямой спиной, рыжую, которую, видно, знали, и связываться не стали. Таисья свернула в проулок, такой узкий, что Демьяну пришлось идти боком, потом в другой, потом нырнула под низкую арку, и они вышли к покосившемуся дому, вросшему в землю по самые окна.
Над дверью висел пучок сухих трав и козий череп. Из трубы тянулся дымок – не такой, как везде, а зеленоватый, пахнущий горькими снадобьями.
– Пришли, – сказала Таисья и понизила голос. – Аглая. Барчук, слушай сюда. Со старухой говори вежливо и прямо. Юлить начнёшь – выгонит. Врать начнёшь – тем более. Она враньё носом чует, как собака зайца. И денег вперёд не суй, обидится. Сама скажет, чего ей надо за работу.
Глеб кивнул. Полезный человек эта рыжая. Знает не только тропы, но и людей на них.
Он постучал. Не сразу, дав себе секунду собраться, как собирался перед тем, как войти к тяжёлому больному.
Изнутри долго молчали. Потом скрипучий голос, не старушечий-дребезжащий, а сухой и твёрдый, произнёс:
– Открыто. Кто с железом – железо у порога оставь. В дом с обнажённым не пущу.
Демьян переглянулся с Глебом. Тот кивнул. Десятник, помедлив, отстегнул палаш и прислонил к стене у двери. Безоружным ему было явно не по себе, но он подчинился.
Они вошли.
Внутри было тесно, тепло и сумрачно. С низкого потолка свисали пучки трав, связки кореньев, тёмные склянки. На полках теснились горшочки и банки. В углу, в очаге, варилось то самое зеленоватое, дававшее горький дух. А у очага, на табурете, сидела старуха.
Кривой её прозвали за лицо: левую половину когда-то стянуло ожогом или ударом, и глаз с той стороны был полуприкрыт мёртвым веком. Зато правый глаз смотрел остро, ясно и так пронзительно, что Глеб сразу понял – Демьян не преувеличил. Эта старуха видела людей насквозь. Не Силой даже. Опытом, какой бывает у тех, кто прожил долго и злую жизнь.
Глеб скользнул по ней привычным взглядом и отметил, чего не сказал вслух: ожог на лице старый, лет тридцати, зажил скверно, без ухода – стягивающий рубец, какой остаётся, когда рану не лечат, а просто пережидают. И веко не само опустилось – мышцу под ним повредило тем же, что и кожу. Эту женщину когда-то жгли. Не пожар. Жгли намеренно.
– Рыжая, – сказала Аглая, не вставая. – Давно тебя не было. Никак прибилась к кому. И к кому же. – Единственный острый глаз перешёл на Глеба, обежал его всего, от разбитой брови до прижатой к груди руки. – Боярчик. Молодой. Битый. И прячет что-то под пальто, у самого сердца. Грудью прячет, не карманом. Стало быть, дорогое. – Глаз сузился. – Чего тебе, боярчик? Хворь не вижу. Здоров, хоть и тощ. Значит, не лечиться пришёл.
Глеб не стал юлить, как и советовала Таисья.
– Не лечиться. Пришёл узнать. Мне сказали, ты в Силе понимаешь больше, чем целый Орден. И что молчать умеешь. Мне нужно и то, и другое.
Старуха молчала, разглядывая его единственным глазом. Потом перевела взгляд на Демьяна, на Таисью.
– Выйдите, – сказала она. – Оба. Постойте за дверью. То, что боярчик пришёл узнавать, не для лишних ушей. И не для верных тоже. Верных-то особенно беречь надо.
Демьян набычился, но Глеб кивнул ему: иди. Десятник вышел, недовольный. Таисья задержалась на пороге, стрельнула в Глеба любопытным взглядом – что же такое прячет барчук, чего даже своим знать нельзя, – но тоже вышла.
Они остались вдвоём.
– Показывай, – сказала Аглая. – То, что под пальто. И то, что в груди. Я уж вижу, что у тебя там не одно сердце стучит.
Глеб медленно расстегнул пальто и достал камень. Тусклый свет в его глубине качнулся, и старуха подалась вперёд, впившись в него единственным глазом. Лицо её, и без того перекошенное, застыло.
– Господи Силы, – прошептала она, и впервые в скрипучем голосе дрогнул не страх, нет, благоговение. – Осколок Источника. Живой ещё. Спящий, но живой. Где ты взял такое, мальчик? За такое в этом городе режут целыми родами.
– Знаю, – тихо сказал Глеб. – Уже режут. Это лежало под моим домом. Замуровано. Мой род его стерёг, видно, поколениями. А теперь за ним пришли.
Аглая оторвалась от камня и подняла на Глеба глаз. И что-то в этом взгляде переменилось – острая цепкость осталась, но добавилось другое. Опаска. Будто старуха, видавшая всё, наткнулась на то, чего давно боялась увидеть.
– Это полбеды, мальчик. Осколок – вещь страшная, но понятная. За него убивают, его прячут, его ищут. Это я знаю. А вот второе твоё сердце. – Она протянула сухую руку, не касаясь, и повела ладонью у его груди, будто грея о невидимый огонь. – Дай-ка я гляну, что у тебя там вместо Печати. Стой смирно. Будет тянуть – терпи.
Глеб стоял смирно. Старуха закрыла здоровый глаз, и её ладонь, висящая в вершке от его груди, мелко задрожала. В груди Глеба отозвалось – не болью, тянущим холодком, будто кто-то осторожно заглядывал в голодный орган, не трогая.
Долго ничего не было. Потом Аглая отдёрнула руку, как от раскалённого, и отшатнулась так, что чуть не упала с табурета. Здоровый глаз распахнулся, и в нём стоял ужас. Настоящий, древний.
– Перенятие, – выдохнула она. – Глотающая Печать. Господи, я думала, их всех извели ещё при прадедах. Думала, не осталось ни одного носителя на всём свете.
– Что это, – спросил Глеб ровно, хоть внутри всё подобралось. – Говори прямо, бабка. Я за прямотой и шёл.
Старуха перевела дыхание. Налила себе из кувшина мутной воды, выпила, унимая дрожь в руках. И заговорила – тихо, быстро, оглядываясь на дверь, будто и стены тут могли донести.
– Слушай и запоминай, боярчик, потому как дважды я этого не скажу, и никто тебе больше не скажет, кроме разве палача из Ордена перед тем, как тебя на костёр свести. Есть Печати стихий – огонь, лёд, камень, прочие. Их большинство, они законные. Есть Печати редкие, диковинные, но дозволенные. А есть запретные. Те, что не дают, а берут. Твоя – из таких. Худшая из всех. Перенятие. Глотающая.
Она ткнула пальцем в его грудь.
– Ты не творишь Силу, как все. У тебя своей и нет почти, Зерно с горошину. Ты жрёшь чужую. Отнимаешь Печать у того, кого одолел, и носишь в себе. Я права? По лицу вижу, что права, уже попробовал. И почуял, небось, что много не унесёшь, что нутро переполняется. Так?
– Так, – сказал Глеб.
– То-то. Носитель Перенятия – живой склад чужой Силы. И этим страшен. Потому их и извели. Орден таких жжёт без суда, едва учуют. Знаешь почему?
Глеб молчал, ждал.
– Потому, – наклонилась к нему старуха, и голос её упал до шёпота, – что носитель Глотающей Печати может сожрать кого угодно. Любого мастера, любого князя Силы, любую Твердь – дай только одолеть да коснуться. И стать сильнее всех. Один такой может сожрать целый боярский род и взять себе всю их Силу. Один. Понимаешь, чем ты стал, мальчик? Ты не просто бездарь с диковинкой. Ты то, чего боятся даже Великие Дома. Оружие, которое ходит само и решает само, кого ему съесть.
В лачуге повисла тишина. Только булькало зеленоватое варево в очаге да потрескивал огонь.
Глеб смотрел на старуху и думал. Холодно и ясно, как всегда, когда работа важнее страха. Значит, вот оно что. Не редкий талант. Не удача. Приговор и оружие в одном. Дар, за который Орден сожжёт без разговоров. И за который любой из тех, кто охотится за его осколком, удавится, чтобы прибрать к рукам или уничтожить.
– А цена, – спросил он наконец. – У всякой Силы есть цена. Я уже понял, что глотать больно и что много не унесу. Что ещё? Чем платит носитель?
Аглая посмотрела на него долго. И впервые её перекошенное лицо тронуло что-то похожее на уважение.
– Умный вопрос, боярчик. Сразу видно, не мальчишка спрашивает, кто-то постарше у тебя за глазами сидит. Не знаю, кто, и не спрашиваю. Цена есть, и страшная. Только об ней, – она глянула на дверь, – не тут. Приходи один, без своих, когда осколок припрячешь понадёжней. Тогда доскажу. А пока запомни главное.
Она взяла его за руку сухими цепкими пальцами и сжала неожиданно крепко.
– Никому. Слышишь? Ни одной живой душе про Печать. Старикам своим веришь – и им не говори, что за дар у тебя. Скажи, диковинный, и хватит. Рыжей – тем паче. Потому что про осколок если прознают – придут за тобой. А про Перенятие если прознают – сожгут. И знать им незачем, ни тем, ни другим, пока ты слаб. А слаб ты сейчас, мальчик, как котёнок. Глотнул одну огнёвую Печатёшку и слёг небось на полдня?
– На полдня, – признал Глеб.
– Вот. А чтоб не слёг – расти. И своё Зерно расти, и осторожно глотать чужое, по силам. Станешь крепче – дольше проживёшь. Тогда и приходи за остальным. А теперь ступай. И камень спрячь, пока его свет кто почуял.
Глеб спрятал осколок обратно за пазуху. Поднялся.
– Что я тебе должен, Аглая. За работу и за молчание.
Старуха махнула рукой.
– За сегодня – ничего. Считай, из любопытства глядела, давно живого Перенятия не видала, думала, уж и не увижу до смерти. А долг за тобой будет. Большой. Когда вырастешь в того, кем станешь, придёшь и отдашь. Чем – сама скажу. А пока иди. И рыжую береги, – добавила она вдруг, прищурив здоровый глаз. – Она к тебе уже прикипает, дура. А таким, как ты, прикипать опасно. И им, и тебе.
Глеб задержался на пороге. Обернулся.
– Почему опасно?
– Потому, – сказала Кривая Аглая, отворачиваясь к своему вареву, – что носитель Глотающей Печати рано или поздно остаётся один. Так уж заведено. Все, кого ты к себе подпустишь, станут либо твоей силой, либо твоей слабостью, через которую тебя и достанут. Подумай об этом, боярчик, прежде чем кого приваживать. А теперь – вон. Устала я от тебя. Давно так не пугалась.
Глеб вышел в стылое утро, где у двери ждали его Демьян и Таисья.
– Ну что, – не вытерпела Таисья, заглядывая ему в лицо. – Сказала тебе старуха, чего хотел? Чего ты там прячешь-то?
– Сказала, – ответил он, застёгивая пальто наглухо. – Что я диковинный. И что мне надо стать сильнее, пока сильные не пришли по мою душу. Идём домой. У нас завтра ростовщик, а я ещё не придумал, чем его бить.
Они пошли обратно сквозь туман Нижнего города. Глеб молчал всю дорогу, и Таисья, пару раз глянув на его лицо, расспрашивать перестала.
***
Назад из Нижнего города возвращались молча. Дома Прохор встретил их охами и горячим взваром из последних трав. Глеб выпил, сел к холодному камину и положил перед собой на стол ту самую отказную, что вчера принёс щёголь.
Триста рублей. Срок завтра. Денег нет и не будет.
Он перебирал варианты, как перебирал когда-то инструменты на лотке, прикидывая, чем резать. Бежать? Дом отнимут, и осколок достанется рыбе в тени. Драться, когда придёт пристав с приставскими? Положит он одного-двух, а пристав за спиной имеет всю городскую стражу, и тогда Калитина не выселят, а вздёрнут за бунт. Заплатить нечем. Уговорить Зунделевича? Ростовщиков не уговаривают.
Значит, бить надо не по долгу. По самому Зунделевичу. Найти, чем он держится, и дёрнуть оттуда.
– Таисья, – сказал он, не оборачиваясь. – Иди сюда. Ты в Нижнем городе всё знаешь. Что про Зунделевича говорят внизу?
Рыжая подсела к столу, грызя сухарь, который выпросила у Прохора.
– Зунделевича-то? Да его весь Нижний знает. Тьфу на него. Полгорода у него в кабале. Дашь рубль – вернёшь три. Не вернёшь – пришлёт своих, и поминай как звали. – Она хмыкнула, глянув на Глеба с новым уважением. – Внизу про вчерашнее уже шепчутся, барчук. Что бездарь Калитин у Зунделевичева огневика Силу высосал. Не верят, конечно. А слух идёт.
Глеб отметил это – слух пошёл, и быстро. Аглая права, надо беречься. Но сейчас важнее другое.
– А сам Зунделевич чего боится? Кому он сам должен? Перед кем дрожит?
Таисья задумалась, грызя сухарь.
– Дрожит он... дай вспомнить. Говорили, был у него год назад случай. Свёл он какого-то должника в могилу. Не сам, понятно, его громилы перестарались, забили насмерть за долг. А должник тот оказался не пустой – за ним родня стояла, не из бедных. Шум поднялся. Зунделевича чуть в приказ не утащили. Откупился. Но с тех пор он пуганый. Стражу боится, приказ боится. И ещё... – Она понизила голос, будто и тут стены слушали. – Говорят, он не сам по себе работает. Что есть над ним кто-то. Большой. Зунделевич только трясёт да собирает, а денежки и долги наверх уходят. К кому – никто не знает. Но как тот сверху скажет, так Зунделевич и пляшет.
Рыба в тени. Опять она.
– А откуда такое знают внизу?
– Так у Зунделевича в конторе свой человечек был, писарь. Спивался, болтал по кабакам, что бумаги не туда идут, что хозяин чужие приказы выполняет. А потом писарь возьми да помри. По пьяни, говорят, в канаве замёрз. Аккурат когда лишнего наболтал. – Таисья выразительно посмотрела на Глеба. – У нас внизу так: кто про Зунделевича лишнее знает, тот долго не живёт.
Глеб молчал, переваривая. Картина складывалась хорошо. Зунделевич не каменная стена. Зунделевич – пуганая, жадная щука, которая сама ходит под кем-то большим и до смерти боится приказа и огласки. У него за спиной труп забитого должника, которым его можно прижать.
Бить надо туда. В страх.
– Демьян, – сказал Глеб. – Тот забитый должник, про которого Таисья говорит. Год назад. Громкое было дело?
– Помню такое, – кивнул десятник. – Купчик молодой, в долги влез, Зунделевичевы псы его и забили. Родня шумела, в приказ ходила. Да замяли. Деньгами, видать.
– А родня жива? Где их найти?
Демьян поскрёб щетину.
– Найти можно. Город невелик. А вам зачем, барин? Старое ворошить...
Глеб встал, прошёлся вдоль холодного камина. В голове складывался план – не операция уже, а целая кампания, по пунктам, как он привык.
– А затем, что завтра придёт Зунделевич или его пристав. И я встречу его не с пустыми руками и не с одним кулаком. Я встречу его тем, чего он боится больше всего. Слухом. Бумагой. Свидетелем.
Он повернулся к своим.
– У нас есть ночь и утро. Демьян – на тебе родня забитого купца, найди и узнай, готовы ли они снова говорить. Таисья – на тебе Нижний город: всё, что есть на Зунделевича, любая грязь, любой страх. Прохор – на тебе бумаги. Перерой отцовский кабинет, все векселя, все расписки. В законных бумагах всегда есть щель, надо её найти.
Старики и Таисья смотрели на него. И Глеб видел в их глазах то, чего не видел вчера. Не жалость к пропащему мальчишке, не недоверие. А то, что бывает, когда у людей, давно бредущих в темноте, вдруг появляется кто-то, кто говорит: идём туда, я знаю дорогу.
– А вы, барин, – спросил Демьян, – чем займётесь, пока мы бегаем?
– А я займусь самым важным. Буду думать, как сложить всё это так, чтобы завтра Зунделевич пришёл нас давить, а ушёл – радуясь, что мы его не раздавили.
Они разошлись, и дом, ещё вчера мёртвый, вдруг ожил. Демьян, накинув тулуп, ушёл в город по своим солдатским связям. Таисья, сунув за голенище нож, нырнула в туман Нижнего города. Прохор, кряхтя, полез в отцовский кабинет, чихая от пыли.
А Глеб остался один и занялся бумагами, которые старик уже натаскал на стол.
Векселя, расписки, долговые обязательства. Он читал их медленно, въедливо, как читал когда-то истории болезни – где за казённым языком прячется то, чего не сказали прямо. Юридического образования у него не было ни в одной из жизней. Зато был навык читать документы насквозь и нюх на то, где концы не сходятся.
И концы не сходились.
К полуночи, при свече, обложившись бумагами, Глеб нашёл первую щель. Долговые расписки, которые Зунделевич скупил, были переписаны на него с прежних кредиторов. Лавочник, лекарь, соседи – все они когда-то дали в долг отцу, а потом продали эти долги ростовщику. Так делается, законно. Но в трёх расписках из семи стояла дата передачи долга, которая была позже даты смерти отца.
Глеб откинулся на спинку стула.
Мёртвый не подписывает. Отец умер год назад. А три расписки Зунделевич оформил так, будто покойник через месяц после похорон сам признал и передал долг. Подделка. Не вся сумма – на сотню с лишним из трёхсот. Но подделка. А подделка долговых бумаг – это уже не выселение. Это уголовное дело. Для ростовщика, который и так пуганый, у которого за спиной забитый должник, у которого над головой висит большой человек, не любящий шума, – это удавка.
Завтра он положит эти три расписки на стол. И тихо спросит: как же так вышло, любезный Лейб, что покойник из могилы долги признавал? И не открыть ли нам заодно то старое дело, благо приказ ещё помнит, как твои псы должника в землю свели?
Глеб задул свечу и долго сидел в темноте. План был хорош. Чистый, без чудес. Он бил туда, где у врага тонко: в страх, в подлог, в большого человека за спиной.
Но он был военным медиком и знал: ни один план не переживает встречи с реальностью целым. Завтра что-то пойдёт не так. Всегда идёт. Зунделевич окажется хитрее, или приведёт больше людей, или огласки испугается меньше, чем думалось. И тогда придётся импровизировать – с тремя расписками, одной чужой Печатью в груди и старым палашом Демьяна за спиной.
Он лёг не раздеваясь. Уснул мгновенно, как умел.
А утром в ворота дома Калитиных постучали. Громко, по-хозяйски, уверенно.
Зунделевич пришёл сам.
Глава 4 Тихий дом
Зунделевич оказался не таким, как ждал Глеб.
Он представлял себе жирного паука, лоснящегося от чужих денег. А в столовую, отряхивая снег с дорогой шубы, вошёл сухой, аккуратный человек лет пятидесяти, с короткой седеющей бородкой, в очках с золотой оправой и с лицом усталого бухгалтера, которому всё на свете давно надоело. Только глаза за стёклами были живые. Холодные и быстрые, они обежали комнату, отметили Демьяна у стены, рыжую девку в углу, голые стены, и вернулись к Глебу с выражением лёгкой скуки.
За спиной Зунделевича встали двое. Не вчерашние громилы – эти были другого пошиба. Молчаливые, поджарые, с руками, которые держали у пояса свободно и наготове. И один из них, Глеб увидел сразу, был одарённый: над плечами дрожало то самое марево. Сильнее вчерашнего. Скала, не Камень.
Глеб отметил это спокойно. Зунделевич пришёл подготовленным. Узнал про вчерашнее и сделал выводы: привёл бойцов, а не пугал. Значит, и разговор будет всерьёз.
– Дмитрий... простите, Глеб Андреевич, – сказал ростовщик, и голос у него был под стать лицу, сухой, ровный, без всякого выражения. – Присесть позволите? Ноги уже не те, что в молодости.
– Садитесь, Лейб... как вас по отчеству?
– Просто Зунделевич. Меня все так зовут. – Он сел напротив, аккуратно сложив руки на столе. Снял очки, протёр платком, надел снова. – Я к вам по делу, и дело неприятное, не буду тянуть. Долг ваш – триста рублей с процентом. Срок сегодня. Денег у вас, как я понимаю, нет. – Он обвёл взглядом стены. – По стенам видно. Поэтому я приехал сам. Из уважения к памяти вашего батюшки, упокой Господь. Хочу решить миром.
– Миром, – повторил Глеб. – Это как же?
– А вот как. – Зунделевич достал из-за пазухи бумагу. Ту самую отказную, что вчера приносил щёголь, или её близнеца. – Подпишете отказ от земли – и я прощаю весь долг. Подчистую. Триста рублей, будто и не было. Землю заберу, вы с домом останетесь. Где жить – есть, долгов – нет. Разве плохо для сироты? – Он чуть подался вперёд. – А вчерашнее недоразумение с моим человеком забудем. Молодёжь горячая, не разобрались. С кем не бывает.
Глеб слушал и читал его, как читал всех. Зунделевич не злился на вчерашнее. Зунделевич испугался вчерашнего и потому хотел кончить дело быстро, по-тихому, без новых потерь. Ему нужна была земля, и нужна срочно. Так срочно, что он сам приехал и сам прощает триста рублей – целое состояние – лишь бы получить подпись и убраться.
Кто-то наверху давил на него. Торопил. Рыба в тени била хвостом.
– Щедро, – сказал Глеб, не торопясь. – Триста рублей за подпись. Вы человек деловой, Зунделевич. Деловые люди так не платят, если им просто нужна развалюха-земля под нищим домом. За неё и тридцати рублей много. А вы триста прощаете. Стало быть, земля вам не за тридцать нужна. И не вам.
Что-то дрогнуло в холодных глазах за очками. Едва заметно. Но Глеб поймал.
– Вы умнее, чем о вас говорят, Глеб Андреевич, – сухо сказал Зунделевич. – Жаль. С умными сложнее. Хорошо, скажу прямо: моя выгода в этом деле есть, и она моя забота, не ваша. Ваша забота – подписать и жить дальше. Или не подписать – и тогда сегодня же придёт пристав, опишет дом, и землю вы потеряете всё равно, только уже без всякой выгоды для себя. Выбор простой.
Он положил перо на стол. Рядом с отказной. И откинулся, сложив руки, с видом человека, который сказал всё и ждёт неизбежного.
А Глеб не взял перо.
Глеб медленно, не торопясь, достал из-под полы три расписки. Те самые. И положил их на стол поверх отказной. Аккуратно, одну к одной.
– Прежде чем я выберу, Зунделевич, давайте кое-что проясним. Вот три расписки из тех, по которым вы держите мой долг. Признаёте свои бумаги?
Ростовщик глянул мельком, кивнул.
– Мои. И что?
– А вот что. – Глеб ткнул пальцем в дату на первой. – Видите число? Это день, когда долг моего отца перешёл к вам. Отец признал его и передал вам право требования. Так?
– Так. Обычное дело.
– Обычное. Только мой отец умер вот в этот день. – Глеб положил рядом другую бумагу, выписку, которую с утра отыскал в кабинете, метрику о смерти с печатью прихода. – А расписку вы оформили на месяц позже. И вот эту – на два. И эту – на полтора. Все три – после того, как отец лёг в землю. – Он поднял глаза на ростовщика, и голос его не повысился ни на ноту. – Объясните мне, Зунделевич. Как мёртвый человек через месяц после похорон признавал долги и передавал вам права? Он что, из могилы вставал подписывать?
В столовой стало очень тихо.
Зунделевич не шевельнулся. Но Глеб, который двадцать лет читал пациентов по микродвижениям, увидел всё: как побелели костяшки сложенных рук, как чуть дёрнулся кадык, как замерли за стёклами быстрые глаза. У живого человека, прижатого к стене, тело всегда выдаёт страх раньше языка – зрачок, испарина, дыхание. Ростовщик считал. Быстро, лихорадочно. Прикидывал, насколько мальчишка опасен.
– Канцелярская ошибка, – сказал он наконец, ровно, но уже без прежней скуки. – Писарь напутал с датами. Бывает. Это ничего не меняет, долг есть долг.
– Ошибка, – кивнул Глеб. – Допустим. Только знаете, что бывает, когда такая ошибка ложится на стол в Долговом приказе? Её называют подлогом долговых бумаг. А подлог – это не выселение, Зунделевич. Это острог. И это пересмотр всех ваших дел, не только моего. – Он сделал паузу, давая словам осесть. – А заодно, раз уж приказ заинтересуется, всплывёт и то старое дело. Помните? Год назад. Купчик молодой, которого ваши люди забили насмерть за долг. Родня тогда шумела, да вы откупились. А если открыть заново, да приложить вот эти расписки, да найти кое-кого, кто готов снова дать показания... – Глеб чуть кивнул в сторону Демьяна, и пусть это был блеф наполовину, родню купца десятник ещё не привёл, но Зунделевич-то не знал. – Как думаете, во что вам это встанет? Дороже трёхсот рублей?



