Цена удачи

- -
- 100%
- +

Глава 1. Виктория
Солнце в мою комнату ворвалось без стука — привычка, которую оно, видимо, разделяло с моей матерью. Светило било в глаза с какой-то наглой, неуместной радостью, будто только и ждало повода позлорадствовать. Оно просочилось сквозь неплотно задёрнутые шторы (спасибо лени прошлого вечера), распласталось золотым блином по моему лицу и настойчиво потребовало проснуться, чтобы встретить этот «прекрасный» день.
Я зажмурилась ещё сильнее, что было равносильно попытке спрятаться от реальности под одеялом толщиной в ватное одеяло. Не сработало. Я попыталась удержать одеяло на себе, делая вид, что я — кокон, в котором ещё не готова появиться на свет бабочка. Но бабочке не повезло. В комнату уже ворвались звуки загородного дома — этого музея чужого успеха, где каждый экспонат стоило мыть с мылом. Приглушённый лязг посуды внизу, который в любое другое утро казался бы уютным, сегодня звучал как прелюдия к публичной казни. Затем — цоканье каблуков матери по мраморному полу коридора. Этот звук я могла распознать даже в глубокой коме. Лёгкое, уверенное «цок-цок-цок», будто сама судьба отбивала ритм моего будущего замужества. Её голос, поднимающийся этажом выше, отдавал команды прислуге с такой интонацией, будто речь шла о высадке десанта на Нормандию. «Салфетки — строго под углом. Хрусталь — протереть трижды. И уберите эту ужасную герберу, она выглядит как дешёвка».
Я села на кровати, чувствуя, как простыня холодит разгорячённую кожу. Простыня, кстати, была итальянская. Тысяча нитей на квадратный дюйм. Мать любила повторять, что в таком белье спят только ангелы и очень богатые люди. Я, будучи представителем второй категории по рождению и первой — по факту полного отсутствия грехов (ну, почти), чувствовала себя самозванкой. Восемнадцать. Ровно столько же, сколько моей «выдержки», которую я так старательно выдерживала, чтобы меня не посчитали испорченным товаром. Интересно, срок годности на меня уже вышел? Или я ещё котируюсь на бирже невест?
Дверь, словно подтверждая мои мрачные мысли об отсутствии личных границ, открылась без стука.
— Виктория, ты уже не спишь? — мать вошла в комнату плавно, но неотвратимо, как танк. Впрочем, нет, танк — слишком громоздкий и неуклюжий. Мать была скорее хищной акулой в идеально выглаженной блузе цвета слоновой кости. Она несла перед собой серебряный поднос с заварочным чайником и тостом, но это была лишь театральная бутафория. Главным оружием был её взгляд, который уже скользил по мне, по моей растрёпанной голове (весьма живописной, надо сказать, похожей на гнездо воробья после урагана), по голому плечу, высунувшемуся из-под одеяла. Она смотрела так, будто оценивала скаковую лошадь перед выводкой. Или, простите за цинизм, корову на ярмарке. Экстерьер, знаете ли, важен.
— Доброе утро, — мой голос прозвучал хрипло, ибо после такого пробуждения хотелось не здороваться, а выть.
— Доброе утро, милая. С днём рождения, — она поставила поднос на туалетный столик, поправила салфетку, которая и так была идеальна. Затем подошла к окну и, не спрашивая, разумеется, разрешения, раздвинула шторы, впуская в комнату ещё больше беспощадного света. Я зажмурилась, чувствуя себя вампиром, которого вытащили на солнопёк. — Ну, дай на тебя посмотреть.
Я послушно повернула голову, чувствуя, как немеет шея от этого пристального взгляда. Мать выглядела так, будто готовилась к приёму посла, а не к завтраку с дочерью в день её совершеннолетия. Волосы уложены в безупречную раковину, ни один седой волосок не нарушал гегемонии платинового блонда. Макияж «нюд», который стоил как крыло от «Боинга». В общем, моя мама была красивой женщиной. Очень красивой. Именно поэтому я до сих пор удивлялась, как она умудряется быть такой чудовищно страшной внутри..
— Милая, — голос её стал тягучим, вкрадчивым, как патока, в которую добавили мышьяка. Я сразу напряглась, инстинктивно вжав голову в плечи. — Ты можешь так не горбиться? Вечно у тебя эти плечи вперёд, как у носильщика на вокзале. Спина должна быть прямой, грудь вперёд, таз назад. Втяни живот. И... — она сделала театральную паузу, окидывая моё лицо взглядом рентгеновского аппарата, — не крась так губы. Ты же не хочешь выглядеть, как девушка лёгкого поведения?
Я даже не красила губы. Я только что проснулась, Карл! Это была моя натуральная бледность, на фоне которой рот, лишённый тонального крема, казался чуть ярче от прилива крови, пока мозг отчаянно пытался запустить систему «проснись и пой». Это была моя физиология, а не вульгарность. Но спорить с матерью было так же эффективно, как объяснять кошке теорему Пифагора. Бесполезно и чревато царапинами.
— Я ещё не красилась, мама, — сказала я максимально ровным тоном, чувствуя, как в груди закипает чайник раздражения. Я откинула одеяло (итальянское, тысяча нитей, всё дела) и почувствовала на себе её недовольный взгляд, который скользнул по моей ночной сорочке. Простой, хлопковой, без кружев, без пуш-апа и без намёка на разврат. Кажется, это тоже было поводом для семейного расстройства. Видимо, к восемнадцати годам я должна была спать в чём-то из коллекции «Бордель Версаля».
— Тем лучше, — мать смотрела, как я натягиваю халат. — После завтрака приведи себя в порядок. Без вульгарности. Сегодня вечером у нас будут гости.
Я замерла, не донеся руку до пояса халата. Сердце, которое я считала закалённым, пропустило удар, а потом забилось где-то в горле, пытаясь совершить харакири. Гости. Конечно. Не подруги с шампанским, не торт со свечами, из которых восемнадцатая будет похожа на дуло пистолета. Гости. В доме моих родителей это слово всегда означало только одно: ревизия.
— Какие гости? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без истеричной дрожи. Я взяла чашку с подноса, чтобы занять руки. Руки предательски дрожали, так что чай плескался о фарфор, как штормовое море о скалы. — Далеко не все?
Мать подошла к зеркалу, поправила и без того безупречную складку на блузе. Она не смотрела на меня. Она смотрела на своё отражение, которое, очевидно, доставляло ей куда больше удовольствия.
— Отец пригласил кое-кого на ужин. Очень достойных людей, — она произнесла слово «достойных» так, будто зачитывала вслух титул из британской палаты лордов. — Сергей Петрович... он занимается энергетическими проектами, очень влиятельный человек. Будет его сын, Владимир.
Она произнесла это имя с особым придыханием, будто речь шла о явлении Мессии. «Володя». Тридцать два года, свой бизнес, прекрасная родословная. Я мысленно перевела с маминого на человеческий: «Володя» — сорокалетний (женщины врут о возрасте мужчин в меньшую сторону так же легко, как мужчины о росте), лысеющий, с первым браком в анамнезе и большими амбициями. Свой бизнес — маленькая конторка, которая прогорит через год, но папины деньги её спасут. Прекрасная родословная — прадед был председателем колхоза, и это почему-то считается аристократизмом.
— И главное, — мать наконец обернулась, и её глаза горели фанатичным огнём свахи-профессионала, — он ищет спутницу жизни. Серьёзную, спутницу жизни. Не какую-нибудь... — она изящно, как дирижёр, махнула рукой в воздухе, обозначая всё, что она презирала. А презирала она, судя по жесту, всех женщин, которые не были замужем за миллионерами.
Я поставила чашку на поднос с таким стуком, что мать вздрогнула. Фарфор жалобно звякнул, и мне показалось, что даже он выразил сочувствие. Я посмотрела на неё.
— Мне восемнадцать, — сказала я, выделяя каждое слово, как будто это могло до неё достучаться. — Мне сегодня исполнилось восемнадцать. А вы уже пригласили... жениха? Как на смотрины? Может быть, ещё приданое за мной дадите? Пара коров и пасека?
— Виктория, не драматизируй, — голос матери стал ледяным, как наша мраморная лестница. Мрамор, кстати, был родом из Италии, но это не делало его теплее. — Это просто знакомство. Прилично воспитанная девушка не должна шарахаться от перспективы создать семью. Сколько можно ждать?
Вот оно. Главный аргумент. «Сколько можно ждать?». Я ждала восемнадцать лет. И всё это время меня, как бутылку дорогого вина, выдерживали в погребе, чтобы продать подороже, когда наступит «совершеннолетие».
— Я не просила меня ждать, — сказала я, чувствуя, как к глазам подступают слёзы. Нет. Я их не покажу. Я не буду плакать. Я буду злиться. — Я просила меня спросить. Хотя бы для приличия. «Вика, а ты не хочешь выйти замуж за Владимира с энергетическими проектами?» — «Нет, мама, я хочу учиться». — «Ах, ну тогда чай с тостом принесу».
Мать сделала глубокий вдох, готовясь к лекции. Эту лекцию я слышала раз сто, и каждый раз меня тошнило чуть сильнее.
— А что ты хочешь? — она сложила руки на груди, позируя для статуи «Мать-следователь». — У тебя есть образование? Нет, потому что ты бросила музыкальную школу, как только поняла, что играть гаммы каждый день — это работа, а не развлечение. У тебя есть профессия? Ты даже не поступила в университет, хотя мы наняли тебе трёх репетиторов, которые, я надеюсь, не вернут нам деньги за бесцельно потраченные нервы! Чем ты планируешь заниматься? Сниматься в клипах? Сидеть в этом доме до тридцати лет, пока мы с отцом кормим тебя и оплачиваем твои капризы?
Каждый её упрёк был как укол шприцем. Тонким, болезненным, в самую вену. Но в каждом упрёке была доля правды, которая делала его особенно ядовитым. Я бросила музыкалку, потому что меня тошнило от этюдов Черни. Я не поступила в универ, потому что они заставили меня подать документы на «Международные отношения», а не на «Искусствоведение». Я провалилась на собеседовании, потому что меня спросили, что я думаю о внешней политике Китая, а я хотела говорить о Ван Гоге.
— Я не просила меня кормить, — мои щёки горели огнём, во рту пересохло. — Я хотела поступать на искусствоведение. В Питер. Вы сами сказали, что это «несерьёзно». Что искусствоведы нужны только в качестве богатых содержанок, чтобы разбираться в дорогом барахле.
— А что серьёзно? — мать повысила голос, и мне показалось, что люстра мелко задрожала. — Танцы на шесте? Потому что сейчас у тебя нет ничего, кроме внешности, которой ты, кстати, не умеешь пользоваться! Ты сутулишься, ты вечно смотришь исподлобья, как волчонок, которого пинают ногой, ты не улыбаешься потенциальным женихам, ты не кокетничаешь! Кому ты нужна такая? Только такому, как Володя, который ищет скромную, воспитанную девочку, а не раскрашенную куклу из ночного клуба!
Я встала с кровати, чувствуя, как пол уходит из-под ног. Меня трясло, но не от страха, а от той холодной, бешеной злости, которая делает людей либо героями, либо самоубийцами. Я всегда это знала, всегда догадывалась, что для них я — инвестиционный проект. Но слышать это в день своего рождения, в восемь часов грёбаного утра, было даже для моей семьи слишком.
— Значит, я — товар, — тихо сказала я. Голос мой был спокоен, как поверхность нефтяного озера, которое вот-вот подожгут. — Который вы немного задержали на складе, и теперь боитесь, что он испортится, если не сбудете его первому встречному покупателю. Даже не посмотрев на него? Даже не спросив, хочет ли он меня? А если Володе не понравится моя сутулость? Вы сделаете скидку? Или подарите меня в нагрузку к загородному дому?
Мать посмотрела на меня так, будто я сморозила чудовищную глупость. В её глазах не было злости, не было даже обиды. Только усталое, безграничное недоумение, как у дрессировщицы, у которой собачка, выучившая все команды, вдруг села и сказала: «А пошла бы ты, знаешь куда, со своим обручем?».
— Вика, — сказала она ледяным тоном, который заморозил бы ад. — Прекрати истерику. Ты живёшь в этом доме. Ты ешь нашу еду. Ты носишь одежду, которую я тебе покупаю, и за которую, между прочим, люди в Азии работают по двенадцать часов в день. И твоя единственная обязанность сейчас — быть благодарной и послушной. Не позорь нас. Вечером спустишься в платье, которое будет висеть в твоём шкафу к шести часам. Волосы убери. Макияж — минимально, но чтобы подчеркнуть достоинства. И, ради бога, улыбайся. Не строй из себя героиню мыльной оперы, у нас и так слишком много проблем из-за твоего характера.
Она развернулась и вышла, щёлкнув каблуками по паркету. Дверь за ней закрылась негромко, почти ласково, но мне показалось, что этот звук — эхо захлопывающейся крышки гроба. Или клетки. Или витрины ювелирного магазина.
Я стояла посреди комнаты, слушая, как затихают шаги. Сначала мамины цокающие. Потом её голос внизу, отдающий новые распоряжения. Потом — тишина.
Я опустилась на пол, прямо на холодный паркет из бразильского ореха (да, мама бы знала название), и уставилась на тонкую золотую нить света, которая тянулась от окна к моей кровати.
«Театр начинается с вешалки, — пронеслась в голове шальная, нервная мысль. — Мой же театр начинается с этих первых лучей солнца. С этого света, который каждое утро будит меня в декорациях чужой, абсолютно не моей жизни».
Я подняла голову и посмотрела на дверь. Белая, филенчатая, с блестящей латунной ручкой, которая стоила больше, чем гардероб среднестатистического студента. Она не была заперта. Пока. Но ключ, я знала, лежал в мамином кармане халата на случай, если я «заболею» и не смогу выйти к гостям.
«Высокопородная сучка на смотре», — повторила я про себя слова, которые крутились в голове с той самой минуты, как мать назвала имя — Владимир. Тридцать два. Энергетические проекты. Ищет спутницу жизни.
Я представила его. Лицо было размытым — в моём воображении все мужчины старше двадцати пяти выглядели как усреднённый портрет из базы данных «Кто здесь главный?». Но я отчётливо видела дорогой, нелепо сидящий костюм, сигаретный дымок, вьющийся над столиком, чувствовала запах — смесь вчерашнего виски, дешёвого одеколона (мама бы сказала «дерзкого», я сказала бы «удушающего») и самодовольства. Я видела его коротко стриженные ногти, палец с перстнем, который будет тыкать в мою сторону, когда он будет рассказывать, как он «поднял бизнес с нуля» (папа дал денег). Я слышала его снисходительный смех над моими попытками заговорить о книгах или живописи. О, это будет особенно весело.
«А что ты читаешь, Виктория?», — спросит он, наклоняясь ко мне с запахом лука и покровительством. «Набокова», — отвечу я. «А, это который про Лолиту? Хорошая книга, да, нашёл себе девочку помоложе». И мать за столом засмеётся, поддерживая шутку, потому что главное — чтобы Владимир чувствовал себя остроумным.
Меня вырвало. Мысленно. Фарыч. Я сидела на полу, в пижаме, с растрёпанными волосами, и меня вырвало от отвращения к себе будущей. К той Вике, которая в шестом часу вечера будет стоять перед зеркалом в платье, похожем на саван, с заколотыми волосами и натянутой улыбкой.
А потом я сделала глубокий вдох.
И вдруг стало тихо. Совсем тихо. Даже часы на камине, кажется, перестали тикать.
— Нет, — сказала я в пустоту. Сначала шёпотом, потом громче. — Нет. Ни вечера в компании с Владимиром, ни «спутницы жизни», ни взглядов матери, оценивающих, как я держу вилку. Ничего этого не будет. Потому что я не буду здесь, когда этот цирк приедет в город.
Я поднялась с пола так резко, что закололо в боку. «Спина прямая, грудь вперёд», — усмехнулась я. — «Иди нахуй, мама».
Я подошла к шкафу и рывком открыла его, как сейф с боеприпасами. Мой взгляд упал на джинсы, которые мать ненавидела. Она называла их «бесформенными мешками для картошки» и, кажется, всерьёз считала, что они могут нанести урон репутации семьи, если их увидят соседи. Старый, вылинявший свитер, который она называла «нищенским», на который я однажды пролила красное вино на дне рождения у подруги (самый счастливый день в том году). Рюкзак, пылившийся на верхней полке, — зелёный, потёртый, с оторванным ремешком, который я зашила сама. Мать хотела его выкинуть. Для меня он был символом свободы.
Денег у меня было немного. Четыре тысячи восемьсот рублей. Подарки от бабушки, которые я копила годами, пряча от семьи в коробке из-под обуви. Бабушка была единственным человеком, который дарил мне книги и деньги со словами: «На чёрный день, Викуша. Женщине всегда нужны деньги на такси, чтобы уехать от дурака».
Видимо, чёрный день настал.
Я села за стол, отодвинув нетронутый поднос с тостом (тост уже зачерствел, как и их планы на мою жизнь). Телефон экраном горел уведомлениями, как новогодняя ёлка.
Отец скинул деньги на карту. Десять тысяч. С пометкой «На платье». Спасибо, папа. Ты хотя бы не пришёл лично читать нотации. Ты предпочитаешь откупаться, это так мило.
Подруга Ленка написала: «С днюхой, выпьем? Я украла у родителей коньяк». Ленка, прости, сегодня я пью в одиночестве и, возможно, в другом часовом поясе.
Мать прислала ссылку на какой-то салон красоты с пометкой «записана на 15:00, не опаздывай, мастер стоит бешеных денег». Я мысленно послала мастера куда подальше вместе со ссылкой.
Я закрыла все сообщения, открыла карту и увеличила масштаб. Ближайший крупный город с вокзалом был в двух часах езды на машине. Там был поезд. Поезд шёл в Питер. Питер был моей мечтой, моим Эльдорадо, моим «там меня поймут».
Такси стоило три тысячи. У меня было четыре с хвостиком. На билет до Питера уйдёт всё остальное. И я останусь в Питере с восемьюстами рублями, рюкзаком и надеждой.
— Гениальный план, — сказала я себе, надевая джинсы. — Хоть кинематографичный. Девушка в кедах против системы. Жди Оскара.
Я натянула свитер (пахло пылью и свободой), сунула ноги в кеды, которые мать называла «убитыми». Убитыми? Да они просто повидали жизнь, в отличие от всей моей семьи. Волосы я собрала в небрежный хвост. В зеркале на меня смотрела девушка, которой мать запретила быть. Сутулая, с бледным лицом, с яркими от природы губами (нет, это не помала, это, мама, называется «кровообращение»), с взглядом исподлобья.
— Девушка лёгкого поведения, — прошептала я, глядя на своё отражение, и усмехнулась собственному отражению. — Ну что ж, сегодня я начну вести себя легко. Лёгко на подъём.
Я сунула в рюкзак паспорт, зарядку, сменную футболку (розовую, с динозавриком, мать её не видела, иначе сожгла бы), все наличные, шоколадку, припрятанную от греха, и флешку с фотографиями. Всё.
Я замерла у двери, прижавшись ухом к щели. За ней слышались голоса. Мать что-то вещала прислуге про сервировку стола — «рюмки для водки отдельно, для вина отдельно, бога ради, не перепутайте, у Володи отец не пьёт водку, он пьёт только односолодовый виски». Отец, кажется, включил телевизор в гостиной — гудели новости, рассказывая, как всё плохо в экономике.
«Скоро будет ещё хуже, папа, — подумала я. — Потому что товар, который ты хотел выгодно продать, сегодня ускользает со склада».
Я медленно, стараясь не скрипеть половицами (паркет, блин, бразильский, а скрипит как советская табуретка), вышла в коридор. Прошла мимо лестницы, ведущей вниз, туда, где пахло кофе и свежей выпечкой — готовящимся праздником моей казни. И направилась к чёрной лестнице. Той самой, узкой, что вела к заднему двору, мимо кухни, где суетился персонал, к старой двери, которую забыли смазать.
На площадке второго этажа, у поворота, я столкнулась с горничной Таней. Буквально нос к носу. Та выронила стопку свежевыглаженных полотенец, которые полетели на пол, как белые голуби мира, и округлила глаза размером с блюдца из того самого сервиза.
— Виктория Андреевна? — выдохнула она, глядя на мои кеды, на рюкзак, на мой решительный вид. — Вы... вы куда это в таком виде? Вы больны? Вас ограбили?
Я прижала палец к губам, чувствуя себя героиней шпионского романа. «Прощай, оружие, прощай, Родина».
— Таня, — сказала я шёпотом. — Меня здесь не было. Ты меня не видела. Ты была на кухне, ты чистила картошку, ты ничего не слышала и не видела. Хорошо?
Она замялась, переводя взгляд с моего лица на рюкзак, с рюкзака на лестницу, внизу которой раздавался мамин голос: «Серебро! Где моя полировка для серебра? Вы что, хотите, чтобы гости подумали, что мы живём в хлеву?»
— Виктория Андреевна... — Таня закусила губу. — А как же гости? А как же ваш... ваш праздник? А как же выходить замуж?
— Таня, — я посмотрела ей прямо в глаза. В моём взгляде, наверное, было столько отчаяния и стали одновременно, что она попятилась. — Если меня спросят, скажи, что я пошла гулять в сад. Я люблю розы. Я вдыхаю аромат совершеннолетия. Я медитирую на газоне.
Таня медленно кивнула, но в её глазах читался страх. Страх за меня или перед моей матерью — неважно. Она подняла полотенца и прижала их к груди, как щит.
— Удачи вам, Виктория Андреевна, — прошептала она.
— Спасибо, Таня, — я сжала её руку. — Дай бог, чтобы вам никогда не пришлось отсюда убегать.
Я сбежала по чёрной лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, толкнула дверь на задний двор. Утренний, свежий, невероятно вкусный воздух обжёг лицо, как пощёчина свободы. Солнце уже поднялось выше, золотило верхушки деревьев, которых я, кажется, никогда раньше не замечала. Я шла по гравийной дорожке, которая хрустела под кедами, как крупный сахар. Мимо роз, которые мать высаживала специально к моему совершеннолетию. Красные, пафосные, идеальные. Как моя жизнь, которой никогда не было.
Я дошла до калитки. Ручка была холодной. Металл пах дождём и ржавчиной. Я нажала на щеколду.
— С днём рождения, Вика, — сказала я себе, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. Улыбка была кривой, сумасшедшей, но настоящей. Первой настоящей за сегодняшний день. — Ты сама себе подарила то, что они тебе никогда не дали бы. Выбор.
Калитка за спиной щёлкнула, отрезая меня от дома, от этого утра с серебряным подносом на столике, от платья, которое уже висело в шкафу (я видела его вчера — чёрное, кружевное, похожее на траурное), от Владимира с его энергетическими проектами и, вероятно, небольшим животом.
Я вышла на дорожку, ведущую к шоссе, и зашагала по пыльной обочине, на которой увядала трава. В голове стучала только одна мысль, такая же настойчивая, как мамины каблуки:
«Я никогда не смирюсь. Никогда. Я не стану экспонатом в чужом музее. Я не буду итальянской простынёй на чужой кровати».
Театр, который должен был начаться вечером с моего выхода в гостиную под взглядами кукловодов, рухнул, не успев открыться. Мой собственный театр начинался здесь, на этой разбитой дороге, под лучами солнца, которые больше не будили меня против моей воли. Теперь они светили мне в спину, как прожекторы, провожая в неизвестность.
Я подняла руку, останавливая первый попавшийся грузовик. Водитель, дядька с усами и добрым лицом, затормозил, высунулся из окна.
— Куда, красавица? — спросил он, оглядывая мои кеды и рюкзак.
— На вокзал, — сказала я. — Подальше отсюда.
Он кивнул, как будто понимал что-то такое, что не требовало объяснений.
Я запрыгнула в кабину, пахнущую соляркой и свободой, и впервые за это утро улыбнулась по-настоящему.
— Погнали, — сказала я, глядя в зеркало заднего вида, где исчезал фамильный особняк.
Мама, папа, Владимир с проектами и чёрное платье в шкафу остались в прошлом. А впереди был только Питер, восемьсот рублей и бесконечное, пугающе прекрасное «я сама».
Кажется, это и называется счастливым днём рождения.
Глава 2. Виктория
Я была в Питере уже через семь часов.
Не сказать чтобы я безумно устала. Скорее, во мне поселилась та странная, звенящая пустота, которая бывает, когда перестаёшь бояться. Когда самое страшное уже случилось — ты сорвалась, сбежала, послала всех в красивом порыве, — и теперь остаётся только плыть по течению, надеясь, что оно не прибьёт тебя к тем же берегам.
Кофе в первой попавшейся кофейне оказался на удивление сносным. Возможно, потому что я настолько вымотана, что даже растворимый «три в одном» показался бы нектаром богов. Возможно, потому что от запаха свежей выпечки у меня слегка кружится голова — всё-таки я ничего не ела со вчерашнего дня, а бегство из дома, надо сказать, отличный способ разжечь зверский аппетит. Кто там говорит про «нервный голод»? Это я сейчас. Я, сидящая с кружкой латте и смотрящая на круассан так, будто он — мой единственный шанс на спасение.
Я сижу у окна, наблюдая за тем, как беззаботные люди спешат по своим беззаботным делам. Никто из них не оглядывается через плечо. Никто не проверяет, не следят ли за ними. Никто не боится, что знакомый звук двигателя знакомой машины станет последним, что они слышат в этой жизни.
Приятно, чёрт возьми, быть обычным человеком.
Я делаю глоток латте, обжигаю язык и одновременно с этим смотрю на экран телефона. Одно сообщение. Оно ушло Лизе три минуты назад. «Нам нужно серьёзно поговорить. Я в Питере. Ты же предлагала вчера выпить? И вот я тут!». Коротко. По делу. Без этих вот «прости, что беспокою» и «извини за внезапность». Потому что если есть на свете человек, перед которым я не должна извиняться за своё существование, то это Лиза. Мой личный, персональный ураган, с которым я когда-то сидела за одной партой и делила на двоих одну булочку, прячась от учительницы за футляром от виолончели.



