Не выключай

- -
- 100%
- +

Книга первая цикла «Города, которые не спят»
Надежда ЧародейскаяГлава 1. Красная лампа
ЛераКрасная лампа загорелась в одну семнадцать.
Это единственный закон, который я ещё соблюдаю. Когда горит она — я не вру. Можно не договаривать. Можно молчать дольше, чем позволяет формат. Нельзя — врать.
За стеклом Игорь Палыч поднял большой палец, не отрывая второй руки от пульта. Наушники пахли чужим шампунем и пылью. В трубке кто-то дышал так, словно всю дорогу от Ростова держал эту паузу на коленях.
— Радио Река, ночной эфир. Я слушаю вас.
— Лер, ты? — голос был охрипший, молодой и сразу старый. — Это Серёга, я на четвёрке, между Павловском и… ну, ты поняла. Снег орёт по стеклу, как будто кто-то сыплет крупой. Поговори со мной, а? А то сейчас сам с собой начну.
Я улыбнулась так, чтобы улыбку было слышно.
— Сам с собой ты и так всю дорогу, Серёг. Расскажи, что везёшь.
— Запчасти. И одну дурацкую мысль, что если остановиться — уже не тронусь. Ты там чай пьёшь?
— Пью. Очень плохой.
— Вот и хорошо. Значит, мы оба на своих местах.
Он засмеялся и закашлялся. Я дала ему ещё полминуты — про жену, которая не спит в Калуге, про то, как фары вылизывают мокрый асфальт, — и мягко вывела в песню. Не ту, что просит рекламный отдел. Ту, что держит человека на дороге.
Когда в студии снова стало тихо, я сняла один наушник. За окном Воронеж был чёрный, с жёлтыми бусами набережной и тонкой кромкой льда у быков Чернавского моста. Река в январе не замерзает как следует. Делает вид.
На втором мониторе мигнула почта.
Тема: «С понедельника». От кого: Марина Викторовна, директор.
«Лера, с десяти утра на станции представитель управляющей компании „Октава Медиа“. Аудит, оптимизация, сотрудничество обязательно. Просьба выглядеть презентабельно и не устраивать эфиров „про правду“. М.В.»
Я прочитала дважды. Слово «оптимизация» в нашей отрасли звучит так же, как «ампутация» в хирургии: вроде бы чтобы спасти, и всегда отрезают живое.
Игорь Палыч постучал ногтем по стеклу.
— Живой ещё? — хрипло спросил он в служебный микрофон. — У тебя лицо, как у человека, которому прислали счёт за чужую свадьбу.
— Из Москвы едет санитар.
Он долго смотрел на меня. Потом снял свои вечные наушники, и седые волосы встали хохолком.
— В восемьдесят девятом нас уже хоронили. В двухтысячном. В четырнадцатом. Мы, знаешь ли, плохо горим.
— Они больше не жгут, Игорь Палыч. Они просто выключают.
Я вернулась в эфир до того, как он успел ответить. В городе в эту минуту не спали: санитарки после смены, студенты перед сессией, женщины, у которых в соседней комнате кто-то тяжело дышит, мужчины, которые боятся лечь, потому что во сне приходит то, от чего днём получается отшутиться. Я знала их по голосам. Голоса честнее лиц.
В два сорок позвонила женщина и минуту молчала.
— Я здесь, — сказала я. Не «говорите», не «не стесняйтесь». Просто: я здесь.
— Дочка сегодня ночью уехала в Питер, — наконец выговорила она. — Квартира гудит, как пустой холодильник. Я поставила ваш эфир на кухне, чтобы кто-то ходил по комнатам. Можно я не буду рассказывать?
— Можно. Оставайтесь. Я буду говорить достаточно громко.
После гудков я поставила длинную вещь без слов — гитару и много воздуха. Смотрела на красную лампу и думала, что если станцию закроют, эта женщина останется с холодильником наедине. Потом оборвала себя: я не благотворительный фонд. Я ведущая умирающего регионального FM, у которой в холодильнике как раз то самое гудение и банка маслин.
В четыре ноль две я сказала то, что говорю каждую ночь.
— Если вы ещё не спите — значит, мы свои. Оставайтесь до конца. Я никуда не ухожу.
Лампа погасла.
Это уже была ложь. Просто лампа не видела.
На улице пахло мокрым железом и снегом, который не успел стать красивым. Я завернулась в старое пальто, кивнула охраннику дяде Коле — он дочитывал детектив, не поднимая глаз, — и пошла вдоль реки.
Город в половину пятого честный. Видны все швы: облезлая краска на парапете, пакет, намотанный на ветку, реклама кредита, которой стыдно при дневном свете. Под мостом тянуло сыростью. Где-то далеко скрежетал трамвай, один, как человек, который не понял, что смена кончилась.
Я люблю этот час больше, чем любой другой. В нём нет обязанности быть живой для кого-то. Только идти и слышать собственный шаг.
Дома меня ждал не кот и не мужчина. Плед на батарее, кружка с отбитой позолотой, тишина, которую я сама себе устраиваю после четырёх часов чужих бессонниц. Я приняла душ, вымыла изо рта чужой чай и чужие истории, легла лицом в подушку и провалилась не в сон — в короткое чёрное окно.
Разбудила Таня. Не звонком — сообщением, которое ударило в тумбочку в девять двенадцать.
«Москвич в десять. Надень что-нибудь взрослое. И ради бога не это серое, в котором ты хоронишь ночь. Целую. Если что — я рядом и готова случайно пролить на него кофе.»
Я посмотрела в шкаф. «Взрослое» у меня — это чёрный свитер, в котором не стыдно за собственную усталость, и джинсы, которые помнят Москву и не напоминают о ней вслух. Туфли на каблуке я оставила там, в другой жизни, вместе с человеком, который говорил «мы команда», пока продавал мой голос как формат.
Надела свитер. Завязала волосы. В зеркале была женщина тридцати лет, которой хватает лица для ночи и не всегда хватает на утро. Это меня устраивало. Днём я не обязана быть красивой. Днём я обязана быть неудобной.
На кухне я съела вчерашний сыр и выпила кофе, горький до злости. За окном правый берег потихоньку включался: сначала окна, потом машины, потом чужие разговоры на остановке. Река лежала тяжёлая, свинцовая. Если прислушаться — а я всегда прислушиваюсь — под льдом что-то слабо стучало. Как будто город тоже не спал и стеснялся в этом признаться.
В телефоне второе письмо от Марины, уже паническое: «Лера!!! Он из самого управления. Волков Кирилл Сергеевич. Не спорь с ним при всех. Пожалуйста.»
Я ответила: «Я вообще редко спорю при всех. Обычно — после.»
И вышла в январь, в котором снег снова шёл наискосок, как помехи в эфире.
Станция снаружи всегда кажется меньше, чем есть. Серое трёхэтажное тело 1974 года, вышка с ободранной краской, табличка «Радио Река 103,1», которую кто-то однажды пытался открутить и бросил. В холле пахло влажной шерстью, бумагой и тем прелым теплом, которое держат старые батареи.
Таня стояла у турникета в красном пальто, не по сезону смелом, и жевала никотиновую жвачку.
— Ты в похоронном, — сказала она вместо приветствия. — Отлично. Пусть сразу поймёт, с кем имеет дело.
— С кем он имеет дело?
— С нами. Это уже много. Я гуглила. Волков — не толстый дядька из министерства. Он тот, кого присылают, когда решение уже принято, и нужно, чтобы все расписались красиво. Закрыл три станции в Черноземье за год. Одну газету. Ещё что-то на Урале. Прозвище у него в тусовке есть, но я при детях не повторяю.
— Соня на стажировке, ей девятнадцать. Она не ребёнок.
— При Соне тем более.
Таня взяла меня за локоть. У неё всегда тёплые пальцы, даже в январе. Это несправедливо.
— Лер. Только не геройствуй в одиночку. У меня сын, у Палыча пенсия, у Марины ипотека на ту дурацкую двушку. Если будешь рвать рубаху — рви так, чтобы нас под ней не порвало.
Я кивнула. Кивок ничего не стоил, и мы обе это знали.
В конференц-зале уже расставили воду в пластике и печенье «Юбилейное», будто аудитора можно задобрить советским сахаром. Марина Викторовна тёрла руки, хотя в зале было жарко. На новом флипчарте криво держалось слово «СИНЕРГИЯ», оставшееся от прошлого тренинга. Я села у окна, спиной к реке, лицом к двери. Так всегда лучше: видишь, кто входит, и не видишь, что придётся отдать.
В 10:01 дверь открылась без стука.
Я ждала человека с кейсом и улыбкой продавца. Или мальчика в кашемире, который говорит «давайте на „ты“, мы же креатив».
Вошёл тот, кого голос сначала отмечает, а уже потом — глаза.
Высокий, сухой, в чёрном пальто, на плечах которого ещё таял чужой снег. Тёмные волосы, седина у висков не как украшение, а как недосып, который решил остаться. Лицо без рекламы: ровное, закрытое, с тенью бессонницы под глазами. Он снял перчатки медленно, палец за пальцем, и положил их на стол так, словно перчатки тоже были документом.
— Кирилл Волков, — сказал он. Голос сел в комнату сразу, без усилия. Низкий, ровный, без актёрства. Таким голосом не торгуют на радио только потому, что его обладатели обычно не приходят на кастинги. — «Октава Медиа». Спасибо, что нашли время.
Марина защебетала. Таня села ровно. Соня, бедная, уронила ручку.
Я смотрела на его рот и думала глупость: этот человек всю ночь мог бы читать объявления о погоде, и кому-то стало бы легче.
Потом он посмотрел на меня.
Не сверху вниз. Прямо. Так смотрят на строчку в отчёте, которая не сходится.
— Валерия Сомова, — сказала Марина торопливо. — Наше ночное… лицо. То есть голос. Лера, Кирилл Сергеевич как раз хотел…
— Я знаю, кто она, — сказал он тихо. И это «знаю» легло странно. Слишком лично для человека, который видит меня первый раз. — Шоу «Пока город спит». Единственный слот с удержанием аудитории выше ноля. Поздравляю.
Это не было комплиментом. Это было вскрытием.
— Спасибо, — сказала я. — Мы очень гордимся тем, что ещё не умерли. Вам кофе? Он у нас тоже выживает вопреки.
Уголок его рта дрогнул. Не улыбка. Помеха.
— Потом. Давайте сначала о цифрах.
Он открыл тонкую чёрную папку. Не планшет — бумагу. Старомодно и от этого опаснее: с бумагой нельзя сделать вид, что она «не загрузилась».
Дальше был час, в который нашу жизнь переложили в столбцы. Реклама минус восемнадцать. Средний возраст слушателя — сорок семь. Федеральные пакеты дешевле, чем живой эфир. Здание на балансе «неэффективно». Вышка требует ремонта, которого никто не заложил. Ночное шоу — «локальный всплеск без масштабирования».
Каждое слово было правильным. И каждое — врало.
Я ждала, когда Марина скажет хоть что-нибудь кроме «мы готовы к диалогу». Не сказала. Таня пинала меня под столом носком сапога: не надо, не сейчас, не при всех.
В конце он закрыл папку.
— На этой неделе я буду здесь каждый день. Мне нужны эфирные журналы, договоры, доступ в архив и присутствие на слотах. В том числе ночных.
Марина побледнела.
— Ночных? Кирилл Сергеевич, там же… публика специфическая, и Лера работает одна, и…
— Тем более, — сказал он. — Я слушаю всё, что собираюсь оценить.
Слово «оценить» он произнёс вместо другого. Все это услышали.
Я встала. Стул коротко крикнул.
— Тогда добро пожаловать в один час ночи, Кирилл Сергеевич. У нас нет печенья. Зато есть люди, которым не спят по причинам, не входящим в вашу папку.
Он смотрел на меня без раздражения. Хуже: с интересом, холодным и точным, как настройка микрофона.
— Я приду, — сказал он. — Не опаздывайте.
— Это моя студия, — ответила я. — Опаздывать в ней можете только вы.
Таня закрыла глаза. Марина тихо простонала «боже». Соня записывала, кажется, вообще всё, включая мою глупость.
Волков кивнул — коротко, почти уважительно — и вышел так же, как вошёл: без стука, оставив на столе тающий снег с воротника и запах холода.
Не парфюм. Холод.
Я ненавижу, когда тело отмечает человека раньше, чем голова успевает сказать «нет».
Глава 2. Номер четыреста двенадцать
КириллСамолёт сел в слякоть, как в плохую новость: мягко и сразу тяжело.
Воронеж из иллюминатора был плоский, мокрый, с рекой цвета мокрого асфальта. Я люблю такие города. В них меньше театра. Больше правды в углах домов.
В такси пахло хвоей освежителя и чужим обедом. Водитель спросил, в командировку ли, и не стал ждать ответа. За окном шли гаражи, потом советские ленты кварталов, потом центр, который делает вид, что он про Европу: вывески, кофейни, мокрый камень. Я смотрел не на это. Я смотрел, сколько в городе ещё живых вывесок. Живая вывеска — та, под которой вечером стоит хотя бы один человек не из рекламы.
Отель «Северный» оказался ровно тем, чем должен быть отель для людей вроде меня: ковёр, который глушит шаги, коридоры цвета слоновой кости, улыбка на ресепшене, не доходящая до глаз. Номер четыреста двенадцать. Девятый этаж. Вид на проспект, на мокрые крыши, на рекламу телефона, с которого якобы начинается новая жизнь.
Я распаковал чемодан за двенадцать минут. Рубашки, чёрное, серое, папка, зарядки, таблетки, которые не снотворное и всё равно не работают. Поставил ноут. Открыл файл.
«Радио Река». Региональный актив. Частота 103,1. Здание — интерес к участку у набережной. Рекомендация управляющего комитета: сокращение живой сетки, перевод под федеральный пакет, подготовка объекта к смене назначения. Срок: шесть недель. Куратор на месте: К. С. Волков.
Шесть недель — это вежливость. Обычно хватает трёх.
Я знаю, как это делается. Сначала цифры. Потом лица. Потом тишина, в которой уже никто не спорит, потому что спорить негде. Люди потом говорят: он был корректен. Это самое страшное, что обо мне можно сказать.
В семь вечера я съел безвкусную рыбу внизу, в ресторане с вилками тяжелее смысла. В девять ответил Лапину: «На месте. Завтра первая рамка». В десять лежал на кровати и смотрел в потолок, который ничего мне не был должен.
Бессонница — не романтика. Это профессия. Когда долго выключаешь чужие шумы, свой собственный становится невыносимым. В голове всегда остаётся последняя редакция: макет полосы, которую больше не напечатают. Голос отца в трубке: «Ты хотя бы название оставил?» Я оставил. На две недели. Потом пришла сеть объявлений.
Я встал. Прошёл до окна. Проспект блестел, как мокрый кабель. В номерах напротив кто-то смотрел футбол без звука. Я открыл мини-бар, закрыл, не взяв ничего. Алкоголь даёт сон на час и утро, за которое стыдно перед самим собой. Стыд у меня и так в профиците.
На тумбе стояли часы с приёмником. Чёрная пластмасса, зелёные цифры, колёсико настройки — вещь из другого договора с временем. Уборщица, видимо, не решилась выбросить.
Я крутанул колесо.
Сначала реклама вклада. Потом поп, в которой девушка обещала ненавидеть и любить в одной строчке. Потом церковный хор на чьей-то волне, залетевший сюда по ошибке атмосферы. Потом треск.
Потом — она.
Голос вошёл в комнату без стука. Низкий, тёплый, с лёгкой хрипотцой, как после долгого разговора на морозе. Не «радиоведущая из ролика». Живой рот близко к микрофону.
«…не надо объяснять, почему не спится. Это вообще необязательно, вы не на приёме. Просто оставайтесь. За окном снег, в студии плохой чай, и нам с вами, кажется, по пути.»
Я сел на край кровати.
Не потому что красиво. Потому что тело, которое шесть месяцев не умело выключаться, вдруг нашло ручку громкости.
Она говорила с кем-то — с женщиной, у которой дочка уехала в Питер. Не жалела. Не давила на слезу. Держала паузу так, как умеют только люди, которые сами боятся пустых квартир. Потом поставила музыку без слов. Гитара шла по номеру, как свет из-под двери.
Я лёг поверх покрывала, не раздеваясь. Пальто висело в шкафу, но холод остался в плечах, привычный, командировочный. Приёмник светился зелёным, по-больничному.
«Если вы ещё не спите — значит, мы свои. Оставайтесь до конца. Я никуда не ухожу.»
Я закрыл глаза.
И — вот глупость, вот профессиональный провал — уснул.
Без таблетки. Без счёта вдохов. Без той внутренней дыры, в которую обычно падаю до утра.
Мне снился не отец. Не закрытая редакция. Снилась река под мостом и голос, который шёл по воде, как по проводам.
Проснулся в семь десять от собственного стыда.
Сначала не понял, где я. Потом понял хуже: что именно меня выключило. Зелёный глазок приёмника всё ещё горел. В эфире уже утро — бодрый мужской тембр, пробки, шутки про погоду, реклама мебели. Её не было. Ночь кончилась, как должна кончаться ночь: без обязательств.
Я встал под душ, выкрутил воду до горячего, потом до ледяного. В зеркале был человек, которого вчерашний сон сделал слабее. Сон — это уже зависимость. Зависимость от актива, который я приехал убить, — это уже анекдот.
В папке на столе лежала распечатка. «Сомова В. А., 30 лет. Ведущая ночного эфира. Ранее — штат московской станции „Капитал FM“, слот 00:00–03:00. Увольнение по соглашению сторон, 2022. Локальная аудитория лояльна, рекламный потенциал ограничен.»
Ограничен. Какое аккуратное слово для живых.
Я завязал галстук и снял его. Слишком похоронно, даже для меня. Осталась чёрная водолазка и пальто. В лифте смотрел на свои руки и думал, что отец в такие минуты доставал сигарету, даже когда уже не курил: просто чтобы пальцам было что держать вместо вины.
До станции шёл пешком. Хотелось понять город ногами, не через стекло такси. Слякоть заходила в обувь. На остановке женщина ругалась в трубку тихо, почти нежно. Напротив киоск продавал цветы, которые в январе выглядят как извинение.
Здание «Радио Реки» я узнал по вышке. Она была ржавая и упрямая. Такие вышки ещё помнят, что голос может идти далеко без приложения.
В холле меня встретила женщина в красном пальто — Белова, продюсер утра, разведена, ребёнок, кредит. Я знал это до рукопожатия. Это моя болезнь: я приезжаю в чужие жизни уже прочитанным файлом.
— Кирилл Сергеевич, — сказала она слишком бодро. — Мы очень рады. То есть мы готовы. То есть… Марина Викторовна наверху.
— Я не кусаюсь, — сказал я.
— Жаль, — ответила она и тут же испугалась собственной шутки. — Кофе?
— Потом.
В зале была вода, печенье и страх. Страх имеет запах: дешёвый парфюм поверх пота. Директор улыбалась так, словно улыбка могла войти в отчёт отдельной строкой. Стажёрка писала слишком много. У окна сидела она.
Я узнал голос раньше лица. Это было физически нелепо: днём, в свитере цвета мокрого асфальта, с волосами, собранными так, будто руки делали причёску в лифте, она не совпадала с ночью. И совпадала полностью. Рот. Посадка плеч. Способ смотреть — не снизу, не сверху, в упор, как в микрофон.
Валерия Сомова. Актив. Проблема. Человек, из-за которого я сегодня проспал без таблеток.
Я сказал её имя раньше, чем следовало. Сказал «я знаю, кто она» — и увидел, как это её кольнуло. Хорошо. Пусть колет. Если начнём с нежности, я не закрою даже дверь.
Цифры я знал наизусть. Произносил их спокойно. Спокойствие в таких комнатах действует сильнее крика: люди начинают ненавидеть себя за то, что не могут возмутиться так же тихо.
Она возмутилась иначе. Встала. Стул крикнул.
— У нас нет печенья. Зато есть люди, которым не спят по причинам, не входящим в вашу папку.
Я почти улыбнулся. Помешал себе.
Мне нравятся люди, которые защищают уже горящий дом. Не потому что они правы. Потому что в этот момент они живые, а я — нет.
— Я приду, — сказал я про ночь. И сам услышал, как это прозвучало.
Не опаздывайте, добавил, чтобы вернуть дистанцию. Она вернула сильнее.
В коридоре было холоднее, чем в зале. Я остановился у старой фотографии на стене: семьдесят четвёртый, люди в галстуках у микрофона с гербом. Подпись выцвела. Осталось только «в эфире».
Белова догнала меня у лестницы.
— Она не стерва, — сказала быстро. — Она просто… это её дом. И ещё один дом у неё уже отбирали. Имейте в виду, если собираетесь быть человеком, а не папкой.
— А если папкой?
Таня Белова посмотрела на меня так, как смотрят на погоду: без иллюзий.
— Тогда хотя бы не слушайте её ночью. Это нечестно.
Я ничего не ответил.
Потому что уже слушал. И уже знал, что вечером снова включу зелёный глазок. Не для аудита. Для того, чтобы проверить, повторюсь ли я в слабости.
Слабость, которая работает, — самая дорогая из всех.
На улице снег пошёл гуще. Я поднял воротник и подумал, что шесть недель — слишком много, если в первую ночь город уже говорит со мной её ртом.
Глава 3. Человек в чёрном пальто
ЛераПосле совещания в студии пахло чужим холодом ещё час.
Это глупо — запахи так не работают. Но я снимала эфир вчерашней ночи, вычищала «э-э» у Серёги с трассы и всё равно слышала его голос поверх: ровный, низкий, без права на возражение. «Я слушаю всё, что собираюсь оценить».
Оценить. Как мебель. Как частоту. Как меня.
— Он к тебе неровно, — сказала Таня, ввалившись с двумя стаканами кофе. — Не в том смысле. В том, что смотрел, будто ты опечатка, которую хочется оставить.
— Он смотрел, будто я строка убытков.
— И это тоже. Мужики вашего типа совмещают.
— Какого «вашего»?
— Которые спят по четыре часа и думают, что это характер.
Я засмеялась, нехотя. Кофе обжёг губу. За стеклом Соня проводила экскурсию для самой себя: трогала старые катушки, которые давно не крутятся, и делала вид, что это практика, а не страх увольнения.
— Тань. Насколько плохо?
Она села на стол, качнула ногой. Красное пальто сбросила на стул, как флаг.
— По деньгам — плохо. По зданию — очень. Я слышала, набережную давно облизывают под апартаменты с «видом на воду». Вода у нас, конечно, та ещё открытка, но застройщикам всё равно, они потом воду нарисуют в буклете. Частота — вот что их ест. Частоту можно продать. Нас — нет.
— Значит, нас вынут, частоту оставят.
— Или наоборот, если так выгоднее. Ты же понимаешь: мы для них не радио. Мы обременение на красивом пятачке земли.
Я покрутила кольцо на кружке. Давно стёртое, ещё отцово, с якорем. Отец говорил: якорь нужен не чтобы стоять, а чтобы не унести туда, куда тебя не звали.
— Я не отдам ночь, — сказала я.
— Я знаю. Поэтому и боюсь.
Игорь Палыч появился в дверях с запахом улицы и дешёвого табака.
— Москвич ходит по первому этажу и считает розетки, — сообщил он с уважением к розеткам. — Вежливый. Это хуже грубого. Грубый хотя бы орёт, и ты понимаешь, куда бить.
— Пусть считает, — сказала я. — В розетках у нас тоже характер.
Палыч хмыкнул и, уже уходя, добавил:
— У него голос хороший. Зря он бумажки. Надо было в эфир, в семьдесят каком-нибудь. Тогда ещё брали таких, молчаливых.
Я не ответила. Думать о его голосе было опасно. Голос — моя профессия. Если начну слышать его отдельно от папки, я проиграю быстрее, чем станция.
Он пришёл в архив без предупреждения, в три дня.
Архив у нас — не романтика винила. Это подвал с запахом сырой бумаги, стеллажи, где лежат эфирные журналы с девяностых, коробки с плёнками, которые некому оцифровать, и один обогреватель, который врёт градусником. Лампочка качалась, когда кто-то ходил наверху.
Я стояла на стремянке и искала журнал за ноябрь, когда дверь скрипнула.
— Вас предупреждать? — спросила я, не оборачиваясь.
— Обычно нет, — сказал Волков. — Но могу научиться.
— Не надо. Притворимся, что это ваш дом. Вам же так спокойнее.
Он не обиделся. Подошёл ближе, и стремянка стала казаться глупее, чем была. Я спустилась. Мы оказались слишком близко для подвала и слишком далеко для разговора, который можно назвать рабочим. На нём всё ещё было пальто. В подвале от этого шло тепло, как от машины, которую только что заглушили.
— Мне нужны журналы ночных слотов за три года, — сказал он. — И договоры с рекламодателями, которые крутятся только у вас.
— Они крутятся у нас, потому что им некуда больше идти после полуночи. Аптеки. Такси. Один пивовар, который считает, что бессонница повышает продажи тёмного.
— Романтика рынка.
— Рынок тут ни при чём. Люди просто пьют, когда не спят. Вы тоже, или у вас для этого таблетки?
Он посмотрел на меня внимательнее. В плохом свете было видно, что бессонница у него не метафора: тонкая краснота по краю века, слишком прямая спина человека, который уже не надеется отдохнуть и поэтому не сутулится.
— Таблетки, — сказал он просто. — Не помогают.
Это было слишком честно для первого дня. Я не знала, куда деть честность, и сунула ему в руки пыльную папку.
— Держите. Только не читайте вслух. Там почерки наших покойных бухгалтеров, можно испугаться.
Он почти улыбнулся. Опять эта помеха в углу рта. Я отвернулась к стеллажу, потому что смотреть на неё было всё равно что крутить ручку громкости на себе.
Мы работали сорок минут почти молча. Он читал быстро, отмечал карандашом, не комментировал глупости, которых в наших бумагах хватало. Иногда спрашивал коротко: почему этот договор на физлицо, куда делся слот в два часа в двадцать третьем, кто такой «Трасса» в журнале, который звонит дважды в неделю. Я отвечала так же коротко. Подвал делал из нас двух людей, которые могут не воевать, пока над ними пол.



