Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова

- -
- 100%
- +
Таков образ нагайки. Оказывается, приближенные князя Кайтука учредили Орден Нагайки, со своим подробным уставом. Награжденный этим орденом получает «дюжину полновесных ударов нагайкою», после чего именуется «действительным членом ордена»; одновременно он вносит в княжескую казну десять денежных единиц, юзлуков, дабы князь «для чужой чести» не терпел напрасных убытков. Эта статья особенно понравилась Кайтуку, велевшему дополнить ее новой статьей: «Князь властен жаловать одного и того же человека кавалером столько раз, сколько государственная польза того потребует». Потом, когда понадобились деньги для войны, было решено лишить орденов старых кавалеров, «дабы через два часа опять раздавать оные и получить подать… Так должна судить здравая политика, и так она всегда судила». Не правда ли, блестящий образ, предвосхищающий сатиру Щедрина?
Значительно проще по своей интриге, по своему строению следующий роман Нарежного – «Аристион, или Перевоспитание». Определеннее он и по своему жанру: если в «Черном годе» моменты воспитания остаются не больше чем моментами, то здесь они обусловливают саму жанровую основу, о чем напоминает вторая часть заглавия («…или Перевоспитание»).
Упоминаемые в тексте «Аристиона» литературные примеры играют роль жанровых сигналов, ведущих полностью или преимущественно к роману воспитания. Лубочной романной беллетристике, которую некогда бездумно почитал заглавный персонаж, противостоят достойные образцы, книги, которые читают в просвещенном семействе: это Филдинг, Виланд – можно думать, как автор «Истории Агатона» (1765), первого воспитательного романа в европейской литературе, – и особенно «Юлия, или Новая Элоиза» Руссо (1761), где сформулировано положение: «…Люди не бывают такими или сякими сами по себе, – они таковы, какими их сделали».
Но как роман воспитания «Аристион» имеет характерное отличие от европейского. В «Истории Агатона», так же как в классическом образце этого жанра гетевском «Вильгельме Мейстере» (чья первая часть «Ученические годы Вильгельма Мейстера» вышла в 1795–1796 гг., но, видимо, осталась незнакомой Нарежному), речь идет о развитии, о воспитании передового человека, находящегося на гребне исторической волны, вступающего в контакт с духовными силами эпохи. Персонаж романа Нарежного – обычный, почти массовидный человек, не отличающийся сильными дарованиями; к тому же уже испорченный, зараженный пороками времени. Его развитие начинается с искоренения пороков, с вытравления ложных понятий и привычек – это не воспитание, а именно перевоспитание.
Сын отставного бригадира, живущего на Украине, Аристион не чужд добрых движений души, отличается храбростью; довелось ему даже участвовать в Альпийском походе вместе с «бессмертным Суворовым». Но, поселившись затем в Петербурге, Аристион погряз в бездеятельности и разврате. Описание жизни столичной «золотой» молодежи полно острых комических деталей. Здесь вновь возникает наивная точка зрения – на этот раз наивность светского гедонизма: выключенный из службы за ничегонеделание, Аристион искренне недоумевает: «Справедливо ли… заслуженного офицера изгонять из службы за то, что он какие-нибудь полгода по домашним обстоятельствам не мог быть у должности?» Порою же наивность Аристиона приобретает угрожающие очертания. Чтобы добыть денег для любовницы, он готов отдать под залог нескольких своих крепостных, включая преданного ему душою и телом старого дядьку Макара. От долгов, от расстроенной жизни Аристион бежит в отеческие края, под кров давно забытых им родителей, черты коих ему столь же неизвестны, «как бы ехал он представляться султану турецкому».
Таков уровень, с которого начинается движение Аристиона вверх, его перевоспитание. Для этого нужны подходящие условия, благоприятная среда, представляемая Аристиону имением некоего пана Горгония (согласно сообщаемой Аристиону версии, его родители умерли и все их имущество перешло к упомянутому пану).
В философской повести, в романе XVIII – начала XIX века нередко возникали своеобразные утопические островки – будь то владения какого-то помещика или даже целые области и страны, – островки, в которых господствуют иные, приближающиеся к идеальным узаконения и нормы. Такова страна Эльдорадо в «Кандиде», империя киммерийцев (то есть Россия) в «Царевне вавилонской», Кларан в «Новой Элоизе», Братское общество провинциальных дворян в «Рыцаре нашего времени» Карамзина и т. д. Роль утопического островка, «идеального поместья, рассадника мудрости и добродетели»,[25] достается и на долю имения Горгония, а также соседнего дома некой Зинаиды. Здесь Аристион находит обитель справедливости, умеренности, красоты, высокой культуры и вкуса. Людмила (рекомендуемая как дочь Зинаиды) поет на разных языках, в том числе и на итальянском, играет на «арфе, таком инструменте, который приличен и девицам самого знатного рода», обнаруживает «довольное познание в ботанике». Отчетливо звучит и руссоистский мотив естественности простой сельской жизни (пожалуй, даже без тех сложных обертонов, которые мы отмечали в «Российском Жилблазе»), противопоставленной городской и светской испорченности. Подобно Вольмарам, владельцам Кларана, Зинаида сумела сделать крестьян трудолюбивыми, уберечь их от пороков «больших городов», – и вот уже под воздействием увиденной им сельской гармонии Аристион пишет сочинение, в котором «прославлял… блаженство мудрого, отрекшегося от сует превратного света…».
Однако для перевоспитания Аристиона недостаточно было утопического островка – надобился еще эксперимент, основанный на мистификации. Ведь оказалось, что Горгоний не кто другой, как его мнимо скончавшийся отец, Зинаида – его мнимо скончавшаяся мать, друг Горгония Кассиан – граф Родион, отец Людмилы. Все они, сговорившись, проводят Аристиона через «испытание» (так называется одна из глав), заставляют его избавляться от «прежних заблуждений», устраивают его судьбу, соединяя с достойной избранницей. Не только Горгоний выращивает из Аристиона примерного сына и гражданина, но и его мать София (то есть мнимая Зинаида) выращивает из Людмилы примерную супругу своему сыну.
Вообще-то случай, когда персонажу оказывает покровительство кто-то более опытный и сильный, характерен для романа того времени: вспомним «Векфильдского священника» Голдсмита, где добродетельный Уильям Торнхилл скрывается до поры до времени под чужим именем, чтобы быть ангелом-хранителем притесняемых. Нужно некое вмешательство извне, мудрое наставничество, чтобы устранить несправедливость или перевоспитать порочного – еще одно проявление утопического момента, наряду с конструированием идеальной ситуации, примерного островка. Нарежный поступает в этом отношении в согласии с духом времени, однако чересчур уж прямолинейно. Даже не искушенная в требовании правдоподобия тогдашняя критика усомнилась в том, чтобы Аристион мог больше года верить в мистификацию, в которую, помимо его родных, друзей, слуг, дядьки Макара, были втянуты еще все окрестные дворяне, ибо им было приказано паном Горгонием (отцом Аристиона) «считать меня и жену мою в числе мертвых, пока не заблагорассудится нам воскреснуть».
В романе Нарежного есть образ, хорошо передающий специфику проводимого здесь воспитания – его экспериментальность и искусственность, – это образ сада. Уже отмечалось, что образ сада может иметь различные художественные и эстетические функции.[26] В «Аристионе» Кассиан начинает свои уроки воспитания, даваемые главному персонажу, в саду; в садовой беседке, «простой, но красивой», «окруженной розовыми кустами в полном цвете», встречает Аристион Людмилу; затем он осматривает сад, и «мать» Людмилы говорит ей: «Знаешь ли, как Аристиону понравился сад наш и особенно цветник твоего собственного распоряжения».
Описание сада в «Аристионе» возникло, возможно, не без влияния соответствующих страниц «Новой Элоизы», но соотношение между обоими образами такое же, как между глубокими, таящими в себе неожиданные осложнения страстями Юлии или Сен-Пре и причесанными, отрегулированными эмоциями персонажей Нарежного. Элизиум в «Новой Элоизе» – это дикий, свободный уголок, которому рука Юлии дала возможность нескованного развития («все сделала природа под моим руководством»), Сад же Людмилы – это цветник, и цветы она не выращивает, а «воспитывает». Красноречивая параллель к оранжерейному воспитанию самого Аристиона!
По сравнению с первым романом Нарежного, да и с «Черным годом», Аристион производит впечатление большей упорядоченности – причем не только упорядоченности формы. Автор «Российского Жилблаза» довольно решительно обнажал противоречия, в том числе противоречия просветительства, оставляя их открытыми (вспомним неудачи Ивана Особняка). Едва ли он теперь разучился их видеть; но противоречия словно загнаны в глубь «Аристиона», приглушены, нейтрализованы универсальной воспитательной программой. Эта программа состоит в нарочитой умеренности и спокойной разумности; неслучайно и внешность Горгония дышит гармонией и согласованностью черт. От всего умеет Горгоний брать ровно столько, сколько нужно для пользы. Учителями, приставленными к Аристиону, оказались Евфросион и Полихроний, хвастуны и схоласты; последний даже вызывает в памяти (как гласит авторская ремарка) фонвизинского Кутейкина. Но это не пугает Горгония, считающего, что механическая ученость этих наставников может быть обращена во благо, если соединить ее с пониманием сути вещей, с истинным просвещением. Но почему просвещение в иных случаях ведет к пагубным последствиям, «утончает в людях разврат, увеличивает бедствия и заставляет добродетель себя самой стыдиться и даже бояться»? Роман лишь слегка касается этого вопроса, не собираясь его заострять или драматизировать.
Еще один пример обдуманной осторожности идеального воспитателя. Девиз Горгония – «делай добро всем, но веди знакомство с равными себе». Хотя бы для того, чтобы не причинять людям, стоящим на более низкой социальной ступени, излишних забот, не нарушать их образа жизни. И Горгоний занимается филантропией неузнанный, у него ряд помощников, продуманная система средств. Взрывать сложившийся стереотип отношений, побуждать людей «переменять свое сословие» Горгоний, во избежание худшего, не собирается (в этом он напоминает Вольмара).
В рамках проводимого воспитательного эксперимента следует поездка Аристиона и Кассиана по окрестным помещикам, знакомство с панами Сильвестром, Тарахом, Парамоном и Германом. Это маленький роман путешествия, в пределах большого романа; в это же время это и воспитание на наглядных примерах, преимущественно негативных; ведь живой образ, говорит Горгоний, оставит «такие впечатления, какие не всегда родит и хорошая проповедь».
Один наглядный пример красноречивее другого. Пан Сильвестр (от лат. silva – лесной, дикий) – страстный охотник, приведший в запустение все свое хозяйство. Пан Тарах – скряга, скупец, который вредит сам себе; уже обращалось внимание, что реплика одного из слуг пана Тараха – «у нас и годовая корка хлеба хранится под замком» – предвосхищает знаменитый залежалый сухарь Плюшкина.[27] Пан Парамон – страстный игрок, кутила. Словом, «перед читателем, как и в „Мертвых душах“ Гоголя, хотя еще в грубом, необработанном виде, выступают самобытные типы, или, вернее, смело очерченные наброски типов тогдашних помещиков, с их семейной и домашней обстановкой, нравами и привычками».[28]
Предвосхищение Гоголя выражается и в самом способе подачи материала – в своеобразной панорамности, когда каждый из помещиков (панов), как в галерее, следует один за другим; в повторяющихся моментах характерологии: вначале некая предварительная информация о хозяине, которую мы получаем, например, из реплик крестьян; затем встреча с самим паном; затем, по уходе от него, обсуждение гостями (Аристионом и Кассианом) нового знакомца и представляемого им явления. При этом возможны и перекрестные характеристики, когда тот или другой персонаж (как у Гоголя) сравнивает себя с соседом. Например, Парамон говорит: «Люблю жить весело, что пользы и удовольствия проводить свое время так, как провожают соседи мои, Сильвестр и Тарах…» Вспомним реплику Собакевича: «У меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: восемьсот душ имеет, а живет и обедает хуже моего пастуха».
V
В последних романах Нарежного – «Бурсаке», «Двух Иванах», «Гаркуше, малороссийском разбойнике», а также в таких произведениях из сборника «Новые повести», как «Запорожец» и «Богатый бедняк», – на первый план выходит украинская тема, украинский материал. Конечно, и раньше писатель в большой мере опирался на близкую ему с детства почву; Украина была отчасти местом действия «Российского Жилблаза». Но там украинский материал фигурировал еще на правах общероссийского; акценты на национальной специфике еще не возникли. Эти акценты начинаешь ощущать в «Аристионе» (в украинских главах) и особенно явственно в произведениях, начиная с «Бурсака». Достаточно обратить внимание на характер многочисленных авторских подстрочных примечаний: они поясняют, что такое праздник Ивана Купала и как он отмечается; кто такие вовкулаки; что такое курень; как бреются малороссийские крестьяне и т. д. Словом, налицо определенный этнографизм текста, уже проявившийся несколько ранее, в «Черном годе», по отношению к кавказскому материалу. Теперь в гораздо более сильном и, надо добавить, более естественном, подлинном виде, возник этнографизм украинской темы.
Для того чтобы возник этот акцент, понадобилось изменение общественной атмосферы. На рубеже второго и третьего десятилетия прошлого века обостряется интерес ко «всему малороссийскому» (выражение Гоголя). В 1818 году выходит «Грамматика малороссийского наречия» А. П. Павловского; годом позже – «Опыт собрания старинных малороссийских песен» Н. А. Цертелева; в том же году при участии М. С. Щепкина поставлены пьесы И. П. Котляревского «Наталка Полтавка» и «Москаль-чаривник», положившие начало новой украинской драматургии. В этом широком процессе совместились социальные импульсы и эстетические, региональные и общероссийские. Ведь, с одной стороны, интерес ко «всему малороссийскому» отвечал растущему национальному самосознанию украинцев, а с другой – вливался в общеромантическое движение русской литературы к своим народным истокам, к народной специфике, к фольклору, к исконному славянскому быту и т. д. При этом постепенно преодолевалась идилличность представлений об Украине, свойственная, скажем, Шаликову; Украина Вставала со всеми своими противоречиями – социальными, нравственными и т. д.
Для формирования русского романа все это получало дополнительный, принципиальный смысл. Вяземский, говоря о трудности написания русского романа, прибавлял: «…правда, автор наш наблюдатель не совершенно русский, а малороссийский»;[29] упоминание «малороссийского» фигурирует здесь как некое благоприятное, облегчающее обстоятельство. Дело в том, что предпосылкой романа как жанра служила сама определенность нравов, и ею-то, по общепринятому мнению, обладала украинская жизнь. Рецензент «Сына отечества» (кстати, именно в связи с «Бурсаком») писал, что заслуживают «особенного внимания черты малороссийского быту и старинных обычаев того края», которые «исчезают под шлифовкою общего просвещения».[30] Н. И. Надеждин отмечал, что для русских писателей «Малороссия естественно должна была сделаться заветным ковчегом, в коем сохраняются живейшие черты славянской физиономии и лучшие воспоминания славянской жизни».[31]
Украинский материал был «свой» и в то же время «не свой»; возникал тот эффект преломления, который проливает на вес знакомое необычный и новый свет и на современном языке называется остранением. Метафорическое и несколько странное выражение Вяземского об «оконечностях живописных» очень наглядно: перед нами как бы резкие и живописные очертания материка, увиденные с птичьего полета, притом материка окраинного – Украины.
Но для романа нужна не только живописность сферы, но и ее достаточно широкая протяженность; нужен широкий и разнообразный пространственный образ. И в этом отношении украинский материал был весьма подходящий. Относительно позднее введение крепостного права, существование Запорожской Сечи вплоть до 1775 года – все это создавало ту нескованность и хаотичность общественного бытия, которые мотивировали передвижение сквозного героя, смену им различных состояний, вхождение его в различные области жизни. Словом, создавали столь необходимые условия романного действа.
Все это проявилось в «Бурсаке». Роман выдержан в личной форме повествования – от лица центрального героя, Неона Хлопотинского, сына (как потом выяснилось – приемного) дьячка Варуха. Проходя через разнообразные переделки и приключения, пробиваясь снизу вверх, Неон повторяет путь героя пикарески; но по колоритности и своеобразию своего характера он представляет собою нечто новое, превосходя и Гаврилу Симоновича, и других сквозных героев прежних романов Нарежного. Жизненную силу этот образ получает от украинских источников, литературных и фольклорных в том числе.
Давно отмечена связь его с типом бурсака или школьника-семинариста, одного из распространенных персонажей украинской литературы, например, интерлюдий. Это простоватый, наивный и незлобивый человек, «пиворез» да и вообще охотник до всего скоромного. Порою же он впадает в семинарскую спесь и не прочь покичиться своею ученостью. Все эти черты есть и у Неона, человека добродушного и наивного. Один из источников комизма в том, что о вещах вполне обычных и естественных Неон пытается говорить выспренним слогом схоластической учености, попадая впросак и вызывая насмешки собеседников.
Что же касается описания нравов и привычек бурсаков, образа жизни в бурсе (под бурсой здесь понимается общежитие для бедных иногородних семинаристов), то эти страницы принадлежат к лучшему, что создало перо Нарежного. Эта ватага вечно голодных пронырливых подростков, добывающих пропитание то пением духовных песен и произнесением речей, то набегами на чужие огороды и сады, готовых на любые проделки, стоически сносящих наказания и побои, изображена столь колоритно, так запечатлелась в памяти, что критика, едва только вышел гоголевский «Миргород», тотчас увидела преемственность между картинами бурсы в «Вие» и в романе Нарежного.
Еще до Гоголя Нарежный вполне оценил и те возможности комического, которые вытекали из изысканной древнеримской номенклатуры бурсы. Здесь есть менторы, консул, сенат; следовательно, «почтенное сословие бурсаков образует в малом виде великолепный Рим». Значит, и Рим не что иное, как большая бурса… Оценил Нарежный и те возможности комического, которые вытекают из столкновения наивного, неискушенного сознания со сложившейся системой школьных узаконений и правил. Такой тип сознания на первых порах воплощает Неон, который никак не может взять в толк, почему его бьют и за прилежание, и за леность, и просто так; который готов лучше оставить «надежду быть когда-либо дьяконом, чем беспрестанно пробовать на себе действие лопаток учительских или крапивных прутьев от каких-то ликторов».
Персонаж подобного душевного склада, поступающий импульсивно, подчас смело и самоотверженно, но вместе с тем обходящий препятствия, если они кажутся непреодолимыми, уступающий давлению обстоятельства, – такой персонаж был весьма подходящим для того, чтобы и проявлять свой личный почин, и в то же время действовать «в малой дозе» (Гете) – словом, для того, чтобы стать сквозным романным героем. И писатель ведет своего героя через разнообразные положения и ситуации – из переяславской семинарии в родное село Хлопоты, и в имение помещика Истукария, где он исполняет обязанности учителя, и в столицу украинского гетмана Батурин, и в стан разбойников, и на поле боя, и в Запорожскую Сечь… Возникает роман странствий, большой дороги, роман путешествия, какими были и «Российский Жилблаз», и «Черный год», и отчасти даже «Аристион»: момент путешествия определял ранние стадии формирования романного жанра и легко объединялся с другими разновидностями жанра, например с романом плутовским.
Но в «Бурсаке» есть и новое: романист не только ведет своего героя через различные сферы жизни, но и конкретизирует этот путь с помощью некоторых исторических ориентиров. «В сие время начали колебаться умы от политической заразы. Сперва тайно, а потом и явно начали говорить на базарах, в шинках и в классах семинарии, что гетман принял твердое решение со всею Малороссиею отторгнуться от иноплеменного владычества Польши и поддаться царю русскому». Так намечается исторический ключ романа, объединяющий вымышленные частные события и вымышленного частного героя с событиями реальными и историческими – в данном случае воссоединением Украины с Россией.
На таком объединении строилась архитектоника романов Вальтера Скотта; однако несмотря на то, что имя основателя исторического романа к этому времени уже было известно в России и появились переводы нескольких его романов, произведение Нарежного еще нельзя отнести к собственно исторической романистике. Слишком условна, неисторична фигура гетмана Никодима, в котором лишь при большом усилии можно увидеть Богдана Хмельницкого (как это сделала Н. Белозерская); слишком условен, неподлинен ход описываемых событий, да и сама связь вымышленного персонажа с исторической основой – эта квинтэссенция вальтер-скоттовского романа – слишком искусственна и непрочна. При всем том в романе Нарежного неоспоримо достоинство ряда исторических описаний и сцен, например, торжества в Батурине по случаю дня рождения гетмана, обеда в гетманских покоях и особенно описания Запорожской Сечи, «сей чудовищной столицы» «свободы, равенства и бесчиния всякого рода». Если прибавить к этому еще детали из «Двух Иванов», характеризующие атмосферу Запорожской Сечи, а также сцену встречи атамана Авенира в повести «Запорожец», то убеждаешься в правильности высказанной еще в дореволюционном литературоведении мысли, что и историческим колоритом своих произведений Нарежный подготовил появление Гоголя, и что картины жизни старой Украины в «Бурсаке» или «Запорожце» проложили дорогу «Тарасу Бульбе».
Что же касается действия «Бурсака», то по мере его развития оно все более и более приобретало авантюрный оборот, как это обычно бывало в русских романах XVIII века.
Включаются такие испытанные романные приемы, как тайна происхождения героя (Неон оказывается внуком самого гетмана Никодима), похищения и тайного бегства в нескольких вариантах (дочь Никодима тайно обвенчалась с Леонидом, а их сын Неон тайно обвенчался с дочерью Истукария Неониллою); затем еще следует таинственное покровительство со стороны других персонажей (казака Короля или шута Куфия), как потом выясняется, проистекающее из соображений родства или старинной дружеской приязни. И цельность характера главного персонажа постепенно размывается, ибо такой характер должен стать пригодным для нанизывания неограниченного количества авантюрных происшествий, для избыточности и известной самодостаточности действия. Как и в других романах Нарежного, в «Бурсаке» довольно заметен шов между ситуациями и сценами реального быта и традиционными беллетристическими схемами.
В другом произведении из украинской жизни – «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» – бытовая и реальная специфика проявилась еще более неожиданно, дерзко. Уже одно то, что Нарежный сумел оценить романические возможности такого явления, как сутяжничество, свидетельствует о его замечательной художественной проницательности. Исследователь Нарежного, говоря о «Двух Иванах», заметил: «Эта страсть к тяжбам и одновременно к самоуправству была, при условиях тогдашней дворянской жизни, некультурным проявлением самостоятельности в поступках и мнениях, проявлением энергии, уродливо развитой царящим вокруг произволом».[32] Вывод неожиданный, но верный, а применительно к роману верный вдвойне! Ведь «страсть к тяжбам» создавала то необходимое, пусть уродливое, проявление личного почина, личного начала, которые должны были питать романное действо. Эта страсть была достаточно своекорыстна и прагматична, чтобы считаться с обстоятельствами; была не столь могущественна, чтобы избежать влияния других сил, прежде всего встречной страсти к сутяжничеству со стороны противника; словом, она поневоле проявлялась «в малой дозе», наталкивалась на всевозможные препятствия и осложнения, столь необходимые для полного раскрытия романной специфики.
Но обратим внимание – романные мотивы подвергаются травестированию, причем двойному. Одна из глав романа (ч. II, гл. 1) носит название «Дон Кишот в своем роде». Подразумевается пан Харитон, обуреваемый жаждой отомстить своим противникам, двум Иванам, выезжающий из родного села Горбыли в Полтаву верхом на лошади, подобно Рыцарю Печального Образа. В следующей главе пан Харитон нападает на ветряные мельницы, поджигает их, однако вовсе не потому, что принимает их за великанов, а потому что хочет нанести ущерб собственности своих врагов. Роман Сервантеса снижал мотивы рыцарского эпоса; произведение Нарежного снижало уже «сниженные» мотивы «Дон-Кихота»… Современный Дон-Кихот отправляется в путь не для того, чтобы «сражаться», а для того, чтобы судиться («позываться») и чинить пакости.





