ГородоВой

- -
- 100%
- +
Следующее, что всплывает где-то от лба до макушки – и это не мысль, это знание – я следующий.
Мне нужно подняться по лестнице, туда, где лежал мальчик и ловил рыбу в лестничной пустоте. Мне нужно… занять его место? Не знаю. Это мне высветят – там, от лба до макушки – когда доберусь.
Мне нужно ловить людей, отправляющихся вниз. И надеяться. Почему-то именно вниз. Что когда-нибудь… Как-нибудь… Каким-либо из своих сраных вечных манёвров… он привезёт меня в более выгодную ситуацию…
* * *
Снеговик, беременный птицей,
вмёрзшей в его живот,
потечёт в подвал по весне,
снова станет водой и птицей.
И, хотя, когда я просила:
«Полети, отнеси, от меня…»,
я имела ввиду не это,
незнакомый тебе солдат,
обернётся ровно в ту сторону,
где наш дом, в тот момент, когда
последняя капля снеговика
упадёт из верхнего мира
в нижний.
Дом, беременный человеком,
отпускает его погулять,
даже не подозревающим,
что у него есть брат –
единоутробный, в стене
бетонной людьми посеянный,
как зерно – никогда не родится,
никогда не взойдёт, хотя
и погиб, как зерну полагается.
Ну а ты – то, что ты выходишь,
ведь не значит, что ты рождён.
Дом не знает, вернёшься ли ты
нынче вечером и когда-то.
Снеговик, беременный птицей,
вмёрзшей в его живот,
потому что ребёнок думал:
это как с заморозкой покойников
по науке, как с заморозкой
в морозилке продуктов, что
по весне они оживут,
но для этого им нужно тело,
сохранённое. Снеговик
потечёт в подвал, ты посмотришь
на меня через ели, вёрсты,
ЛЭП, дома, рельсы, гаражи
и чего-там-ни-есть-ещё
и совсем не заметишь, как
получилось, что ты течёшь
по солёной капле – в подвал,
ты поселишься там до зимы,
когда можно будет замёрзнуть
и багровым снеговиком
поплестись в дом, беременный мной.
У меня в подвале вода,
а в воде – всё ещё – птица,
не гниёт, не идёт ко дну,
только спит – много-много дней.
У меня в стене живёт брат,
по ночам что-то мне рассказывает,
может, просто воспоминанья,
может, просит найти, отомстить…
Я не знаю, кого искать,
я к зиме жду тебя домой.
У меня в подвале вода,
чистая, а на ней – птица,
не идёт ко дну, не меняется,
но и не оживает вновь.
Погода для стариков
Старик был немногословен внутри себя и снаружи. Он был хмур своим горбатым носом, своей смуглой – не пойми в кого – кожей, своими нечёсаными, нестрижеными, так и не поседевшими волосами, конечно же, хмуро-чёрными, тоже не пойми в кого, своим выражением глаз и бровей, угадайте, какого цвета, вечно будто прищуренных глаз, потому что на них свисали обленившиеся к старости веки, вечно тяжёлых бровей, ещё, впрочем, бодро двигавшихся и тоже не собиравшихся седеть, своим сухим и ещё прямым телом. По ночам он выходил из дома со свёртком, авоськой или пакетом и брёл к реке, тёкшей через его конец города. Река лежала на камнях, земле и асфальте так же хмуро, как он. Она неохотно бралась отражать городское небо, стройки и что бы то ни было, попадавшее в область, которую ей отражать полагалось. Может, поэтому они со стариком сжились и друг друга воспринимали комфортно.
Придя к берегу, нужно было перебираться на остров. Для этого у старика был плот, спрятанный между стенкой сарая и раздевалкой, которыми никто не пользовался, или закинутый на их крышу, или прикрытый брезентом где-нибудь на берегу, смотря по тому, как быстро сопрут предыдущий плот. Для ночей, когда обнаруживалась кража, подходили обломки забора или какой-нибудь выброшенный со стройки контейнер.
Перебравшись, старик осматривался, проверял взглядом и берег, оставленный им, на предмет бомжей или пьяных компашек, проверял островные деревья, башню и сонных уток и, если он был единственным здесь, начинал разыскивать или просто ждать девчонку. Та могла быть в башне, могла гулять в деревьях, могла кормить или гладить уток, которые, как известно, жрут даже во сне, могла плавать где-то рядом, тоже его поджидая, могла сидеть где-нибудь, разведя для них с ним костёр, хотя он сто раз предупреждал так не делать, могла сидеть и не разведя, но всё равно поджидая. Когда она умерла, он точно не знал, она не производила впечатление существа, живущего много столетий, равнодушного, умудрённого и холодного, если только её внутренность не осталась такой же, как в возрасте, когда она стала кем стала. Не знал он точно и кем она стала, то есть как умерла, была ли она утопленницей по собственной воле или случайной.
Она любила журналы для молодёжи и женщин, любила косметику и побрякушки, одежда, в которой он встретил её впервые, была современной, шмотьё её тоже интересовало, но умеренно, любила животных, они не боялись её (но и не льнули, что было ему почему-то слегка приятно), любила слушать всех тех, кого слушает современная молодёжь, по крайней мере, подаренный им айфон был забит у неё музыкой и видео, правда, пользоваться им она могла лишь при встречах с ним, ведь надо было где-то его хранить и подзаряжать, позвонить или написать своим она не пыталась, кажется, мёртвым это запрещено, как и разговаривать. Потому они молча сидели и слушали взглядом, она иногда улыбалась, он этого не умел. В своих пакетах и свёртках он приносил ей журналы, косметику и бирюльки, она игралась с этим, потом зарывала где-то на острове или под водой. Или просто прятала в башне. Еды ей не требовалось. Её имя, как и всё остальное, произнести она не могла, да ему, по большому счёту, и не было любопытно, своё он не называл, потому как зачем, если им всё равно не воспользуются, или просто сам не считал это важным. Перед утром он отправлялся обратно, чтобы успеть немного поспать, потому как всё ещё работал. Ночи старался не пропускать, она тоже, в основном, всегда оказывалась на месте.
Так продолжалось, пока не надумали строить молл.
Торговый центр должен был занимать собой небольшой район, включить в себя реку, её кусок, так, чтобы она текла между магазинов и кинотеатра, ресторанного дворика и детской комнаты, в общем, текла внутри. Остров и его утки как раз превратились бы в контактный зоосад, а по реке организовалось движение на лодках, ближайшие дома встроились бы фасадом во внешнюю стену молла, чтоб выходить из них прямо в него, а два или три из них полностью оказались внутри.
Ограждение появилось не то чтоб внезапно, но всё-таки к ощутимой досаде, хотя чувства старика давно уже не бывали чёткими и интенсивными.
Сначала он не обращал на него внимания, настолько, насколько это было возможно с любым физическим препятствием вроде бревна на пути. Как в любом заборе, в нём была своя щель, как раз на тропе к реке, самой краткой. Когда щель заделывали, он просто перелезал, не удивляясь себе и не ругаясь.
Девчонка стала печальней, по крайней мере, улыбалась реже, смотрела в журналы рассеянней, а на подползавшую к берегам стройку с понятным, хотя тоже не очень-то экспрессивным, налётом тревоги и растерянности. Он следил за ней, когда она следила за стройкой, но не успокаивал, потому что не знал, как, не умел и думал, что это бесполезно. Правда, зачем-то купил ей плюшевую собаку, которую всё равно пришлось хранить у него, потому что все её места для хранения были грязны и влажны, не свободны от тех, кто желал бы съесть этот плюш или использовать для гнезда и логова. Она поблагодарила горчащей усмешкой, и стало понятно, что время прощаться или придумывать.
Придумывать – это было не к старику, встать с пикетом против строительства – так оно никому не мешает, писать во все инстанции – о чём? Оно, как назло, ничему не мешало, не угрожало, не нарушало и не волновало общественность. Его бы самого не волновало, если б не.
Что до девчонки, он ведь не знал и то, может ли она переселиться в другую часть реки, может ли умереть как-то окончательно, как остальные люди, при каких условиях и хорошо это или плохо.
Поэтому он ничего не предпринимал, его остатки чувств грызли его за это, спасибо, довольно беззубо, по-стариковски, его чувства явно были дряхлее, чем он. В конце концов, жил до неё, без неё, и она до и без, и прочие тянучие стариковские очевидности.
Однажды он подошёл к ограде и увидел, что у неё появилась охрана со своим жилищем в гараже, своей собакой, своими – даже не одним – представителями.
Он перелез в другом месте, но в другой раз увидел другой такой же охранный пункт, а потом ещё один, а потом ещё, потому что стройка, как уже сказано, была знатной.
Он начинал отчаиваться, верней, остатки чувства, которое заработало в нём, были остатками отчаяния.
Она подарила ему сделанную ею пепельницу из консервной банки со дна речного, оклеенную затейливым оригами из её журналов, и это значило, что время, потому что раньше она никогда ничего не дарила ему. Он стиснул зубы, губы и стал ещё смурнее своим хмурым носом.
Потом был день, когда он не мог спокойно сидеть, ходить и работать, и за ним пришла ночь, когда не говоривший по-русски охранник прогнал его криком, а он чуть не избил охранника и теперь шёл домой с неизбытой тревогой в мышцах и неполученным чувством, какое бы получил, встреться он, как обычно, с девчонкой – что это за чувство, он, естественно, не задумывался и не знал.
Дом стоял каким он его оставил: шестиэтажным, прямоугольным в длину, чуть длиннее квадрата, с жестью на крыше, с раззявленным настежь его, старика, подъездом, со стенами, персиковыми днём и не идеально тихими, как у других домов, ночью, потому что в паре квартир на втором этаже был бордель и по ночам он как минимум урчал, как больной желудок дома. Старик смерил его взглядом снизу, прикинул, не запульнуть ли чем-либо в окно, хотя вообще такие желания для него были не то что не характерны, а попросту впервые посетили его голову, но он не отметил ни то, что впервые, ни само желание настолько, чтоб оно стало сильным и выполнилось – пусть мышцы и были б не против.
Между первым и вторым этажами его встретили лижущаяся парочка и огромная табачно-пудровая женщина, хозяйка, разумеется, борделя.
– Чё, вернулся, хрен старый? – благодушно выпустила она дымом в сумрачно-тёплое лестничное пространство. – И куда вот ты ходишь, бессонница? У меня девки уже вон пари заключили: если просто шататься – проигравшие тебе шокер вскладчину – это самое, а если к кому-то, то презики и попить. Так что колись давай. И чем это ты им так глянулся? – продолжала она, поправляя что-то в области своей раскидистой задницы, под одеждой. – Заметь, – доносилось к нему уже снизу, – ни одна не поставила, что ты жаловаться и стучать!
– Разумеется, это же надо делать ночью, – всё-таки выцедил он сквозь зубы, так, что она не слышала.
Вообще у них были мирные, почти добрососедские отношения, насколько добрососедями могут быть хозяйка борделя и человек немногословный внутри и смурной снаружи.
Он поднялся к себе, отпер дверь и положил неприкаянно свёрток куда-то во тьму. Постояв, опять взял его, не прицеливаясь и не включая свет, и побрёл в чуть более светлую кухню.
Сперва он увидел всё в слабом естественном заоконном свете: по большей части контуры, куски её кожи, выбранные этим светом, что-то перед ней на столе, потом, постояв ещё сколько-то, поставив свёрток на пол или сделав с ним что-то ещё, он не помнил, что, он пошёл в коридор, к выключателю, нажал нужную кнопку, задержался и перед ней, а потом сперва повернул голову и затем всего себя к кухне. Придя туда, он уже знал, что её волосы начали сохнуть: обычно они были хоть выжимай, теперь просто как только что вымытые, и он думал, не вредно ли это. С неё натекло воды, в коридоре, на кухне и на столе. На столе стояла яичница – жест для него от неё. Она сидела в спокойной, но выжидательной позе, как в коридоре перед врачебным кабинетом, как на вокзале, как в метро. Она шевельнулась, когда он вошёл, но не сильно, она подняла на него глаза, выжидательно же и слегка напряжённо. У неё был почти здоровый цвет кожи, которую он впервые видел при свете, начавшая сохнуть, как волосы, одежда, знакомая ему, потому что он её выбирал, слегка всё-таки выдававшие неуверенность пальцы и, кажется, готовность в мышцах, если что, встать и уйти. Как она миновала бордель? Как вообще добралась сюда?
Он не хотел есть. Он пошёл искать, во что можно переодеться, если ей нужно переодеться, а не держать себя мокрой. Она переоделась в ванной, он убрал яичницу в холодильник. Потом он достал постельное бельё, предполагая, что будет спать где-нибудь, а ей отдаст кровать, но она забрала матрас и подушку и всё остальное и затолкала их в ванну. Он не возражал, потому что не знал, как положено. И потому что всё равно бы не возражал.
Уснуть не получалось; был слышен бордель, прямо под их квартирой, иногда звуки в ванной: вода и царапание по стене, впрочем, редко, пойти в туалет он стеснялся, тот был как назло смежный с ванной, когда всё-таки не выдержал, она не спала, она сразу поняла и вышла, а он всю оставшуюся ночь чертыхался на себя за то, что не покупал освежителя (впрочем, он не вышел, пока не додумался залить в толчок хотя бы туалетный утёнок с лимонным запахом). Бельё в ванне было чуть влажным, а на полу появились его книги, хотя девчонка не производила впечатление любительницы читать. Он лежал и думал, что можно бы было сидеть вдвоём молча, всё равно оба не спали, но не вставал и не плёлся в туалет стучать туда с приглашением. К утру он благодарил Бога за старость, поскольку бессонница в старости не делала его заметно маломощней днём, как зрелого и молодого.
Он съел яичницу, умыл на кухне рожу, но она кивком головы перенаправила его для этого в ванную. Тут он заметил, что от неё не пахнет. Вообще ничем своим, только одеждой и влагой, ни мёртвым, ни живым. Не став по привычке ничего думать по этому поводу, он подумал мельком о том, есть ли Бог, которого он благодарил, она же вон существует, но и на этом надолго не задержался, всё равно такого, если ты не Кант и с ним иже, не решишь. Он пошёл на работу, не давая ей никаких указаний. Она попросила зубную щётку жестом. Никаких указаний, поскольку не знал, каких, не был уверен, что вправе давать их, ему ничего от неё не было нужно, он не знал, чего ждать от неё в доме и не ждал ничего.
В автобусе он осознал, что утро влажное и голубое, не на улице, а именно сквозь стекло осознал и подумал, что в такую погоду она бы могла гулять, ему показалось даже, что пару раз он её видел, то на качелях, то на дорожке в парке – в общем, весьма романтичные галлюцинации.
На работе он был вполне собран, думал сколько ему полагалось, о том, о чём полагалось, и, если фоном всплывала девчонка, это не мешало его работе, его работа была с механизмами, он уважал её за то, что давала возможность быть молчаливым внутри и снаружи.
Вечером, закупившись всем необходимым для себя и девчонки (притормознув, например, у отдела гигиенических прокладок, но подумав, что это как с едой: все жизненные циклы у мёртвых останавливаются), он шёл домой, уже до какой-то степени беспокоясь: а что, если дома её не окажется? Что он почувствует тогда? Будет ли тосковать? Волноваться? Пойдёт ли её искать?
В подъезде молоденькая проститутка, курившая на окне в одних колготках и белье, сказала:
– Привет, старый. А где ты бываешь ночью? Заходи к нам, – и, когда он рассеянно обернулся к ней, – Или там интереснее?
Помолчав, он решил ответить:
– Рыбу ловлю.
Он не всегда отвечал, когда спрашивали, поэтому решение его относилось к действию, а не к тому, что сказать.
– А чё ночью?
На сей раз он не захотел придумывать ответ. Он пошёл к себе, и проститутка не возражала.
Ключ долго не мог разобраться с дверью в его руках, потом он вошёл и услышал звук телевизора в комнате.
Они сидели вдвоём на его сложенном диване, одна была мокрая до нитки, пропитавшая собой весь диван, и, кажется, от неё шёл слабый запах ржавчины, вторая была его – ну, понятно, с той оговоркой, что слово это значило знакомство, а не принадлежность. Его опять была влажной, в состоянии «только что из душа» (но не до нитки), а смотрели они какой-то молодёжный типа-юмор со сцены (старик не знал терминов). Увидев его, они, кажется, смутились и поднялись. Он узнал вторую. Он сказал:
– Здравствуй, Ира, – а вот что-то вроде «сидите, сидите» говорить не стал. Хотя мог бы. В смысле он был бы не против, в смысле он просто узнал, что девчонка дома и дальше его мысли и чувства пока не шли.
Ира и его первая квартирантка стояли с довольно прямыми плечами и спинами, обволакиваемыми водой и тряпками, но с неуверенными взглядами, шныряющими одна к другой в гости и быстро, испытующе бросаемыми в него. На запястье и всём предплечье Иры, с тыльной стороны остались вздутые продольные порезы, смотреть на которые было неприятно, как будто кто-то наносит тебе такие же, той же длины, глубины и на тех же местах, но это не больно, скорей неприятно-тревожно, и прекратится это сразу когда отведёшь взгляд. Ирино лицо от природы было каким-то злым, хотя было ясно, что это черты, а не настроение, физическое, а не духовное, по крайней мере, не обязательно духовное и не всегда. Её тёмные волосы добавляли очков этому впечатлению, и незнакомый с ней зритель сказал бы сейчас, что она зла, что кто-то, возможно, сейчас помешает им смотреть их типа-юмор.
– Позвать твою мать?
Она чуть качнула носом и шеей в сторону «нет», но это было так недоделано и нечётко, что трактоваться могло как угодно. Потом она снова встретилась взглядом с его квартиранткой – та была светлей и одного чёткого ощущения от неё не исходило – отвернулась и зашагала в ванную, не быстро и не медленно, его квартирантка пошла за ней, он подумал, что можно сказать «оставайтесь», «смотрите», «я не против» или что-то вроде, но его речевой аппарат был ленив, его мысли регулярно не доходили до языка, от двери ванной девушки обернулись к нему ещё раз, этот взгляд ничего конкретного не говорил, и потому у старика так и не объявилось конкретного стимула, чтоб заговорить словами, а что читалось в его лице, он понятия не имел и не слишком следил за этим, девчонки закрылись, послышался шум воды, и почему-то старик знал, что когда этот шум прекратится, Иры не будет.
Какой-то запах дотронулся до его ноздрей и сообщил, что источник – кухня. Запах горелого.
На одной из включённых конфорок кончалась обугленная сковородка с чем-то уже неопознаваемым, сросшимся с ней навеки. На второй – была жареная картошка с обугленными краями. Старик отключил их и снял с огня, а девчонка, прикусив губу, остановилась на пороге кухни.
– Спасибо, – он постарался, чтоб не звучало как ирония, но получилось ли, знать не мог. – Но ты знаешь, ты не обязана, – он смотрел на неё, она приподняла уголки губ, видимо, извиняясь, но точной её реакции расшифровать не получилось бы тоже, не то чтобы он пытался изо всех сил, он просто впервые подумал, что ему предстоит жить с немой – немой даже на жестовом.
Он нерешительно занялся приготовлением к ужину, хотя есть не хотел, она нерешительно оставалась в дверях, – Ты можешь со мной не сидеть, если не хочешь, ты же что-то смотрела. Вы. Вы могли бы не расходиться…
Она отвернулась. Пошла в комнату. Он продолжил приготовления, а потом затолкал в себя сколько-то углекартошек, отчасти из вежливости, отчасти из-за того, что в старости ему бывало почти всё равно, что есть.
Потом он приплёлся в комнату, аккурат между словом «член» и взрывом хохота в зале, девчонка переключила канал и замерла выжидательно, вообще-то он слышал её телевизор из кухни, пожалуй, что члены оттуда его неприятно царапали, неприятно, но не до дрожи, пожалуй, что он понимал, что, если жизнь уже стала откровенней, а то, что было недопустимо на телевидении в годы, которые его сверстники ощущали своими, будто бы в этих они только гости, стало допустимо, это не хорошо и не плохо само по себе, это и есть время, ты можешь оценивать его как и сколько хочешь, но бороться со временем, как известно, бессмысленно и бесполезно, ему не хотелось смеяться ни от одной шутки, он в принципе не ощущал это шутками – наблюденья из жизни, может, некоторые остроумны, он не понимал, что в них может вызвать такой хохот в зале, разве что смех – это форма энергии, которую этим – моложе, чем он – людям нужно выплёскивать, в форме, какую дадут обстоятельства, смех – значит смех, пожалуй, что ему всё-таки было слегка неприятно, что и его квартирантка подключается к этому, некомфортному для него, но он всё равно чуть не сказал: «Смотри что хочешь. Я не возражаю», но, видимо, то, что всегда тормозило его язык, раньше, чем он, знало, что для неё он и члены в одной комнате – вещи, скорее всего, несовместные.
Он промычал что-то, потом всё-тки сказал:
– Смотри что хочешь, я только за книгой.
Потом на кухне он думал, что это, пожалуй, уже слегка тирания: конечно, всё лучшее гостям и детям, но перспектива быть тем дополнительным, кто должен всегда подстроиться под основного, слегка разворошила те хлебные крошки в его пустом существе, которые представляли сейчас его самолюбие. Впрочем, он бы ведь всё равно не знал сейчас, чем заняться, или, по крайней мере, занятия были все равнозначны и взаимозаменяемы, если она – знала, значит, всё справедливо и в приоритете она. Потом он думал, что встречаться на ничейной территории время от времени и оказаться под одной крышей, принадлежащей изначально одному из вас, навсегда – это непобедимо, да будет тебе, старый, ясно, разные вещи, и странно, что вспомнил ты это только сейчас, на практике. Что молчать вдвоём было так комфортно тогда, что впору съесть стены или как-то выжечь эту квартиру из дома, стать бомжом, если это стены делают молчание шероховатым, а комната не даёт, а отбирает комфорт – это, если преувеличивая. И предугадывая. Короче, книга не шла.
Девчонкино шоу скоро кончилось, она включила новости, это заинтересовало его: она тоскует по миру, ей интересно, что происходит в нём без неё – но она пришла к кухонному порогу и показала взглядом, что это ему.
Они сидели в комнате перед новостями, и он смотрел в них, но не их, потому что, как и с картошкой, как будто бы думал, что должен, вообще-то новость, по словам журналистов, – та информация, которая меняет вам представленье о мире, исходя из чего, последней новостью в жизни старика было 12 апреля 61 года – полёт Гагарина в космос1, с тех пор и особенно к старости мир мало чем мог старика удивить, и смотреть за ним – это было немного сродни тому, как смотреть за рыбами или животными за стеклом, они делают, в целом, одно и то же изо дня в день, но наблюдать это может быть занятно или любопытно, или видом хобби или досуга, – а она смотрела в телефон, но тоже из какой-то, видимо, вежливости оставалась с ним, а потом (видимо) таки не выдержала и ушла с телефоном в ванную. А ведь завтра выходной… Это почти катастрофа.
Потом получилось так, что, листая каналы без цели и желания, он уснул. Проснувшись, увидел ночь в своей комнате, услышал бордель под полом, подумал о том, где и как там девчонка, хотя вариантов было немного, поднялся и, пробуя не скрипеть ни собой, ни полом, не кряхтеть ни собой, ни квартирой – его ровесницей, пошёл в ванную. Девочка набрала воды прямо поверх матраса, себя, одеяла, подушки, волос, которые были достаточно длинными, чтобы всплывать над поверхностью, но достаточно мокрыми, чтобы уже утонуть, они жили чуть выше их обладательницы в воде своей собственной жизнью подводных растений, то закрывая, то открывая её лицо, оно было то ли усталым, то ли озабоченным, то ли сон её не был свеж и лёгок, брови не были расслаблены, переносица, веки, носогубные складки, всё это не было безмятежным и вдохновлённым – не то выражение, что хотел бы увидеть у молодого, когда сам старик. Впрочем, может, это игра воды, и лежала она на боку, лицом к стенке, подобрав колени и руку высвободив из-под одеяла, чтобы оно прижималось к ней. Впрочем, молодости всё к лицу. Даже смерть, если с культурной и психологической точек зрения – разумеется, старик так не формулировал, разумеется, ему не нужно было формулировать вообще. Пододеяльник вздувался от пузырей, а вода, под которой никто не дышал, была неподвижной. Он аккуратно дотронулся до воды одним пальцем, хоть и не думал, что это её разбудит. На минуту его испугало, что та холодная, и простая мысль, что ведь реку девчонке никто не подогревал и вообще, что она… доползла до него с опозданием, даже по его меркам знатным. Как быстро сгниёт его бельё? Это была несильная, фоновая, бесследная мысль. И её одежда. Раньше, в реке, всё на ней держалось довольно долго.
Ему пришлось запастись чем-то вроде утки или ночного горшка, он вернулся и, не разбирая диван, плюхнулся на спину. Думать и чувствовать не хотелось, но спать не хотелось тоже. Он слушал чужой секс под полом и не течёт ли где-то в доме кран или что-то вроде, потом какие-то разборки под полом, а потом его, наконец, сморило.



