ГородоВой

- -
- 100%
- +
Утром, открыв глаза, он опять подумал не о себе, а о ней, точнее, о том, чем может заняться непонятный мёртвый юный человек в доме, где тишина и где спит старый.
Оказалось, на кухне опять ждала пересоленная, как впоследствии выяснилось, как мёртвое море, яичница, а девчонка сидела с его книгой, забравшись с ногами на стул, и, учитывая, что то была «Государство и революция» Ленина (сборник), он подумал, что дело скорее плохо, чем хорошо. Хотя читать, конечно, хорошо. Он сказал ей, вминая в себя яичницу и запивая огромными жаждущими глотками кофе:
– Так, знаешь, что? Я придумал, – это было почти враньё: придумал он уже после того, как сказал это слово. – Если бы ты могла, мы бы пошли в музей, выходной же. Но, раз ты не можешь, я пойду один вот с этим… чудом техники. И всё для тебя засниму, идёт? Подробно, как если бы ты сама…
Она улыбнулась. Была ли это улыбка вежливости – привязанности – благодарности – энтузиазма или чего ещё, но последний кусок яичницы от неё был слаще. Это точно, кое-чего молодые умеют.
Старик экипировался по погоде, зарядил телефон до ста и взял зарядку с собой.
Музеев в городе было два: дом, в котором однажды ночевал известный писатель, и дом, в котором квартировала родственница известного конструктора. Старик решил, что девчонки обычно гуманитарии и начать стоит с писательского, а с конструктором как пойдёт (там он когда-то бывал по работе, очень давно). Он дождался трамвая и через много домов и деревьев, несколько поворотов, заброшенных будок, ларьков и собак, не соблюдавших правила дорожного движения, оказался на другом краю города, более низкорослом и старом, что делало здесь возможным музей. По крайней мере, купец, чей дом однажды провёл ночь с писателем внутри, строил свою хламину достаточно прочной и жизнестойкой для долголетия. Вокруг было две клумбы, три яблони и три боярышниковых куста – с них он и начал съёмку.
Видео старик записывал впервые и, чтоб не чувствовать себя совсем уж идиотом, не стал ничего говорить из разряда: «Вот, видишь, это мы с тобой пришли», он просто зафиксировал объект, так сказать, снаружи, обошёл его полукругом, поскольку кругом не позволял забор, и наехал на то, что для женского восприятия может предположительно быть красивым, в смысле приблизил себя по газону к деревьям, кустам и клумбам, был за это обруган и научился приближать каменные завитки и львиные тела и морды технически.
Внутри были сумрачные небольшие комнаты почти или вовсе без людей, без съёмки старик обошёл бы их минуты за три или четыре, но съёмка и подзарядка телефона после, включая просьбы, чтобы ему разрешили его где-то подзарядить, разрешили воспользоваться туалетом, и чай со смотрительницей, от которого нельзя было отказаться, оставили его здесь на без малого три часа. Он заснял все таблички, рассказывавшие о комнатах и предметах, и в этот раз читал их содержание вслух камере, хоть и чувствовал себя от этого близким к пациентам психиатрии.
Когда он вышел, погода сказала ему, что она, конечно, не против сумрачных помещений, ей до них дела нет, но тёплый сентябрь – это не то же, что тёплый июнь, им надо успеть воспользоваться, прежде чем рухнешь в спячку, зимнюю или в гробу. Если, конечно, дряхлость, болезнь или смерть уже не держит тебя безвылазно в сумрачном помещении. Поэтому он подумал, что надо попробовать снять погоду, но какой объект её передаст, по непрофессиональности своей не знал, так что он немного провёл телефоном по небу и солнцу, потом в другом месте, но сомневался, что это стоит свеч. Потом он сидел на автобусной остановке и, т.к. напротив была детская площадка, где были и подростки – на качелях – их было немного для математики, но много для акустики, потому что молодость – это когда тебя много, то он снимал её. Их. А потом рядом сел мужчина и посмотрел на него с таким подозрением, что, когда старик это почувствовал и увидел, пришлось говорить: «День добрый. Не знаете, 37-ому уже поменяли маршрут?» и вступать в дальнейшие тягостные разговоры аж до прибытия 37-ого, который ему не был нужен, но пришлось загрузиться и ехать с мужчиной и пересадкой.
Ещё он думал, что не знает, сколько места и времени помещается в его телефон и влезет ли туда ещё и дом родственницы конструктора.
В этом втором – снаружи он не показался ему стоящим съёмки – было светлее, но бестолково. Всего одна схема, одна модель, остальное – личные письма и дневники, ну, и вещи эпохи, как водится. Занятно, что он не вспомнил об этом, когда вспомнил, что когда-то чёрт-те когда по работе бывал здесь уже. Помявшись, он включил видео перед моделью и схемой и стал объяснять девчонке, что знал сам, а потом подошла смотрительница, которая не знала почему-то ничего и попросила, чтоб он объяснил и ей. А потом оказалось, что половина видео не записалась и надо всё начинать сначала или, если пересмотреть всё, что записалось, то с середины. Тогда смотрительница попросила подождать и привела с собой ещё сотрудницу, и он всё объяснял уже ей, а потом опять был туалет, чай, опять туалет и закрытие музея до завтра.
До центра и немного после он и женщины ехали вместе. Он узнал что-то про их семьи, планы и даже немного про жизненный путь, но не трудился запомнить, что.
Во дворе играла музыка. Две музыки. Одна более яростная и мужская, вторая женская для дискотек, обе из современных, поэтому он не знал их названий и стилей, они шли из двух разных окон двух разных домов один напротив другого, и – в чём была соль – они соревновались друг с другом. Это было понятно из-за того, что окно с мужской яростью включало эту ярость всему двору регулярно, а вот женская дискотека завелась в его, старика, доме и даже, похоже, в его подъезде сегодня. Они перекрикивались музыкой, иногда уступали, чтоб основной звук был у другой стороны, потом менялись первенством, потом шли вровень, уже в подъезде старик понял, что дискотека совсем отключилась на одну фразу, потом отключилась ярость, давая сказать дискотеке, потом опять, надо признать, что ритм или что там ещё должно было быть подобрано, был подобран правильно, когда они были вместе, это не была какафония, это был стройно работающий мелоперфоратор с разделением задач.
– К тебе кто-то приехал, что ли? – спросила хозяйка борделя с перил, и старик понял, из какой квартиры их дома идёт звук.
– Ага, внучка.
– У тебя внучка есть?
– Внучка брата.
– У тебя есть брат?
– Щас я скажу, чтобы выключила.
– Да не, чё там. У меня тоже все веселятся под эту музыку, – она показала носом на дверь, одну из дверей, принадлежавших ей. – Передавай привет.
Старик поднялся к себе и почему-то вздохнул у двери. Почему-то помедлил и открывал дверь тихо и аккуратно, хотя голова его не считала, что надо войти незамеченным, просто он сделал это и уже не следил за тихостью и невидимостью в прихожей, вылезая из обуви и снимая куртку, влезая в другую обувь, никто пока не давал понять, что он услышан и опознан и будет теперь тоже влиять на происходящее.
В квартире было темно и громко.
Он заглянул в комнату: Ира и квартирантка сидели на подоконнике с радио, окно было открыто, они колдовали с громкостью и хохотали беззвучно, поскольку мёртвые не издают звуков, по крайней мере, своих, но так сильно, густо, включённо в это и наполняя пространство собой, что он застыл, чем-то втягиваемый внутрь этого их (чужого) занятия. Раньше он никогда не видел на ней крупных, сильных, больших эмоций. Он никогда не видел её, когда её много. Они не замечали его.
Он пошёл на кухню и принялся готовить какой-нибудь ужин. Он вспомнил, что минимум один человек знает, что он уже дома и может остановить музыку… Тут во дворе послышалась третья партия: Вивальди. Кто-то включил Вивальди так же громко, как ярость и дискотеку. Кто-то из дома напротив. Это было уже какофонией. И это уже надо было кончать.
Вместо этого он спустился на этаж ниже, чтоб встретить хозяйку борделя, но на перилах её уже не было. Он подошёл к двери, одной из, но… брезговал? Да нет. У него были сомнения. Не насчёт того, что за дверью, и не насчёт того, за какой именно она из дверей, хоть он и не знал этого, насчёт того, должен ли он сделать то, что даже не очень хочет, хотя за этим пришёл. Ира не показала, что хочет, чтоб он её пригласил.
Он развернулся и пошагал к себе.
В этот раз его квартирантка была за свадьбера со своим радио, подоконником и улыбкой, т.е. вообще-то его радио, его подоконником и её улыбкой, а Ира танцевала на его полу и потом на его диване и потом опять на его полу, и он отметил: они почти высохли, брызги с неё не летели во все поверхности этого дома, как человек танцующий, она оказывалась лицом то к одной, то к другой части света и потому наконец – это не значит его облегчения, удовлетворения или чего-то ещё, это значит только финал – увидела старика в дверях.
Сначала остановилась она и остановилось её лицо, ставши злым. Он напомнил себе, что это черты, а не эмоции, и улыбнулся ей в знак приветствия. Она улыбнулась, мучаясь и скрывая – якобы – раздражение. Она подошла и дотронулась раненой рукой до плеча его квартирантки. Плечо перестало смеяться, и скоро остановилась их партия в музыке.
Вивальди и ярость какое-то время носились ещё во дворе между окнами и ушами, и ярость, конечно, пыталась вызвать диско на разговор и, может, понять, что с ним произошло, куда и почему оно делось, а Вивальди звучал без перебоев, однажды включённый и, кажется, не вовлечённый в чужие разборки, поэтому ярость сдалась и остановилась, пораненная этим опытом совместного, а Вивальди висел над двором ещё пару минут, как святой, хоть и страстный, очищенным от остальных, потом ему тоже дали покой.
Старик и мёртвые слушали это в молчании и темноте.
Он сказал:
– Классно у вас получилось.
Это было почти настоящее его мнение.
Потом он сказал:
– Я заснял вам полтора музея, можете посмотреть у меня в телефоне. Если интересно.
А потом сказал ещё:
– Ира, ты можешь не уходить. Если хочешь.
Ира ушла. Девчонка смотрела его записи. Он готовил себе еду, а потом безразлично, птичьими порциями отправлял её в себя. Следующий день предстоял тоже выходной.
– Приве-ет! – заорали во дворе. Целясь в окна его подъезда и близких к ним с мёртвой этажей. – Кто слушал Хит fm? – голоса были ржанием молодых парней, там их было несколько и было слышно, что что-то их веселит, сильно, сильнее, чем, как старик думал, можно бы развеселиться от этой ситуации. – Э-эй! – вообще он стал замечать, что голоса молодых парней в последние годы его раздражают: они, как один, отдавали футбольным полем, быком или конём, чем-то, чего физически до опасного много, а умственно до опасного мало, и, если в его дебрях и пробегала мышь мысли: а вдруг его голос в их годы был точно таким же, он не находил это тем, что может быть оправданием.
– Что, совсем оборзели?! Ну-ка чешите отсюда, милиция уже едет!
– У нас полиция сейчас! – это один. Другой, следом: – Заткнись!
– Сам заткнись, урода кусок!
– Да я вообще красивый!
– А он вообще-то красивый!
Им не ответили. Девчонка смотрела на них, прислонясь лбом и плечом к стеклу, она не двигалась, он не видел её эмоций, но затылок её и наклон плеча создавали картину серьёзную или грустную, он сделал шаг, чтоб подойти к ней, но не пошёл.
– Человек, кто слушал радио, – это была кричалка, – выходит сюда!
– И получает в морду, – это было тихо.
– И получает конфетку! – это было громко.
– Та-ак, ладненько, – это было после смеющегося и чуть тише болтающего ожидания, – Кто слушал классику? – это повернулось к дому, своему для парней и чужому для старика и мёртвой. – Выходит и получает пизды! – это было смешно, для них.
– Пидорасы! – это было после ещё одного ожидания. Просто так. Кажется, это не было мнением о тех, кого они звали.
Потом они двинулись в подъезд его и девчонки. Он и она смотрели за ними, теперь уже стоя рядом, а потом подъезд съел и переварил их со всеми их звуками.
Старик и девчонка вернулись к своим, если можно их так назвать без натяжки, делам, но продолжали прислушиваться, не всплывёт ли какой-нибудь звук, рассказавший бы о перемещениях тех парней по подъезду, их приключениях в нём или, может, уже на воле, старик опасался, что с них станется обзвонить абсолютно все двери, но тогда кто-нибудь наверняка прогонит их раньше, чем он, а если они и позвонят ему, то он явно не тянет на слушателя Хит fm, но подъезд ничего не рассказывал. Они слушали ночью, просыпаясь и думая, по крайней мере, он, перестали слушать только на утро, по крайней мере, он, в этот раз она не приготовила никакой яичницы.
– Ну что? Куда мне сегодня сходить для тебя? В кино? Только знаешь, я пересказываю фильмы, как утка пердит, честное слово. Тебе не понравится. Но я постараюсь.
Вообще-то он знал, что она откажется. Помотает головой или ещё как-то даст знать. Хорошо, что усмешка её при этом осталась доброй или, по крайней мере, казалась такой. Старик вдруг подумал, что, кажется, не сумел бы объяснить, найдись кто-то, кого б это с какого-то несуществующего в мире рожна, т.е. не было в мире такого рожна, которое бы заставило кого бы то ни было, несуществующего в мире – с ним та же фигня – несуществующего в мире кого-то, т.е. не было в мире ни него, этого кого-то, ни рожна, конкретного т.е. рожна, а не рожна вообще, задать этот вопрос, чем он занимается по выходным. Занялся бы, если б – естественно – ни девчонка.
– Погода для молодых, – прокомментировал он новости, сообщаемые окном. И ещё подумал, что никогда не ощущал свой возраст: когда его звали ребёнком, он не ощущал себя тем, что, похоже, вкладывали называвшие в это слово, теперь это повторялось со стариком, он просто чувствовал себя человеком, каких-то, наверно, лет и так далее. Интересно, как было в молодости? – Скучаешь по прогулкам? – солнце потрогало край его недоопустошённой тарелки, которую он решил оставить до обеда, и нос девчонки, сидевшей всею оставшейся собой в неплотной околошторной тени, цвета осени, точнее, цветов осени, поскольку каким-то образом листья, оставшиеся ниже уровня их этажа, всё равно подсвечивали воздух. – Ну, по дневным. – ведь раньше она бывала на воздухе ночью. – Или вообще по прогулкам.
Она улыбнулась неопределённо.
– Я не всегда понимаю твои ответы, – сказал он с интонацией, после которой предполагалось «но». Продолжения у него в голове не было.
Он встал и убрал тарелку в холодильник.
– Тебе всегда нужно быть мокрой? Что будет, если ты высохнешь?
Она пожала плечами, по утрам она всегда была хоть выжимай, и стул под ней, и пол становились мокрыми. Но это – пожиманье плечами – было тоже каким-то между недоговариванием и неопределённостью.
– Может, проверишь? Тебе не интересно? – пристальный взгляд на него, как будто бы должный внушить ему её мысли. Но он, разумеется, не понимал. – Или я это не должен знать?
Улыбка.
– Я могу что-нибудь купить для тебя. Журналы? Книги?
Она задумалась, потом покачала головой, потому что у неё теперь был телефон, как она показала.
– Ладно, я в магазин, у нас… у меня. Тут нет некоторых продуктов. Ты, – чуть не спросил «будешь дома?», – найдёшь, чем заняться?
Улыбка, почти кивок – разумеется.
Он мрачно прошёл половину двора, а потом повернул и вернулся к подъезду, где жили фанаты яростной музыки. Мрачно в его случае, как и у Иры, могло не быть внутренним настроением, только чертами лица.
У подъезда ветшала скамейка, на скамейке ветшала старая женщина с прямой спиной и задумчивым взглядом.
– Добрый день, вы случайно не знаете, тут вчера кто-то слушал Вивальди… – он почти передумал задавать вопрос, потому что ответ его не настолько интересовал, чтоб напрягаться для его получения, и спрашивать первого встречного показалось глупо.
– Сложно было не узнать, это было громко.
Старик прикинул, отвечать или нет, и сказал:
– Да уж.
– Слушала я. Вивальди.
– Неужели? – слишком быстро, слишком запросто тебе дают то, чего и не очень хотел. Не могло так быть, чтобы она нашлась с первого вопроса, это обдавало старика иронией, как будто ирония была в составе воздуха, частью погоды.
– Вам помешало это?
– Нет. Наверно, нет. То есть не Вивальди, конкретно. Можно я тоже присяду? – он не знал, зачем спросил, садиться он не собирался, но, не дожидаясь ответа, сел.
– Пожалуйста, лавочки общие.
– Эмм… Погода такая… – звучало как тонна скепсиса, как кассета, которую вот-вот зажуёт, как неумелое знакомство лет в пятнадцать или как фраза, когда ждёте лифта, который вас отвезёт к знакомым, у которых сегодня похороны. – Молодая. Хотя это осень, она как будто бы молодая, – это стало звучать получше. – Или для молодых.
– Вы думаете? Я бы сказала, она для стариков, молодым ведь, как это говорится?, до фени, какая погода, а моему ревматизму очень даже по нраву солнышко.
– Точно. – и после паузы: – Точно. – и как раз когда можно было заговорить о болячках, старик вдруг забыл все свои диагнозы, и вообще, были ли они у него, похоже, для своего возраста он был здоров, как нетронутая тетрадь. – А у меня подагра, – бодро отрапортовал он наобум, – И глаукома зреет в правом глазу, такая гадость.
– Знаю, у мужа такая была. Вам не нужен аллопуринол? У меня остался, правда, не помню, что там со сроком годности, могу посмотреть для вас.
– О. Это было бы неплохо. Да, спасибо, можно.
Из подъезда вышла юная фифочка с глянцевым лицом из косметики поверх её лица, впрочем, это (фифочка), думал старик, могло быть ненастоящим её проявлением, как, например, женщина рядом с ним периодически покрывалась какой-то кислой миной, а говорила при этом спокойно и ближе даже к добродушию, что из этого было правдивей, знал только Бог, если он был, и летней одеждой, полностью открывающей ноги, хотя мир вокруг уже не одну неделю ходил в осеннем, кофта на ней заканчивалась ровно под линией ягодиц, и выглядело так, будто фифочка-или-не-фифочка просто забыла надеть что-то снизу. Свежие, будто очищенные от какой-нибудь кожуры, какой был, скажем, город, его воздух, её окружение, например, родители и их эмоции и претензии, наверняка же такие были, ножки, гладкие, как лепестки чайной розы, как грёбаная реклама, первозданные, как бег какого-нибудь оленёнка по какому-нибудь, тоже тёмно-рекламному, лесу, и волосы, освобождённые от причёсок или уборов, прошли мимо них, как мимо мусорных баков или старых труб, чего-то, может, и неэстетичного, но неизбежного в городе, что можно либо не замечать, либо проходить быстрее, либо использовать, если нужно использовать. Прошли немного дальше, потом она обернулась, сказав:
– Я не забыла их надеть, если вам интересно. – она приподняла край кофты, показывая шорты. – Хорошего дня. – и теперь пошла, не оглядываясь.
– Почему они думают, – сказала женщина сколько-то её шагов спустя, – что мы вообще о них что-то думаем? У них мир в голове крутится только вокруг них самих?
– Ну, мы на неё смотрели…
– Она этого и добивалась. Какие теперь претензии?
Вообще-то претензии наползли опять на лицо женщины, но интонации её были скорей общефилософскими.
– А ваше лекарство, оно у вас дома?
– Ну да, не с собой. Хотите зайти сейча́с?
Он не хотел, но сказал:
– Как вам удобно.
Это был третий чай за два дня в женской компании и вообще в компании (мёртвую он почему-то не посчитал). В классической музыке старик не разбирался, но женщина, по счастью, не оказалась совсем уж снобом. Срок годности лекарства вышел ещё пару лет назад, а в гостях у любителя яростной музыки вчера зависал племянник женщины, гостящий – в свою очередь – у неё. Сейчас его не было дома. А вчера ночью он не знал, кому обещал пизды с улицы.
Зайдя в свой подъезд, старик вспомнил, что сказал, что он за покупками, и пошёл за какими-нибудь покупками сквозь погоду для молодых, на обратном пути он смотрел на реку, хотя её уже не было видно сквозь металлические пластины – забор, сквозь расстояние от неё до забора, которым владела и пересоздавала этот кусок от мира под себя стройка, расстояние, тоже не видное, но ощущаемое и слышное, когда слышно было какие-нибудь работы и жизнь, за забором, поэтому он смотрел не буквально, а внутренним зрением, на какую-то внутреннюю реку, и не останавливался для этого, вперившись в точку, за которой где-то был оригинал, а шёл вдоль забора и по остальному пути, смотря, если вы видели старика на улице, перед собой и немного под ноги.
Вернулся он в музыку. Снова соревновавшуюся меж собой. Дискотека – ярость – Вивальди. Подумал, что, если сейчас не пойдёт домой, дискотека не проиграет сегодня. Но идти больше было некуда.
Разве к хозяйке Вивальди? Но это была не та степень и интенсивность знакомства, когда можно вернуться через полчаса от ухода.
Хозяйка Вивальди открыла, готовая защищаться. Её небольшие мышцы, брови, глаза – всё собралось и ждало команды, но старик на пороге сработал на них сейчас как нечто вроде «быть в латах, готовиться к битве и вдруг увидеть, что в чьи-то чужие латы заковывают огромный сливочный торт».
– Вы… вы, надеюсь, поддержать пришли, а не ругаться?
Старик заготовил что-то про невесть где потерянные часы, так вот не у неё ли, но вслух сказал:
– Ну да. – и потом: – У меня такое чувство, что до Вивальди мне ближе, чем до – не знаю, как называются остальные.
Подумав, хозяйка ответила:
– Входите. Поможете мне немного, если не трудно.
Внутри Вивальди было так же некомфортно, как внутри дискотеки, разве что не было этих ударов в виски, диафрагму и горло, безжалостно-ритмичных, неотвратимых, как время, ставшее громким, неужели, чтоб танцевать (размышлял бы старик, если б должен был сформулировать), нужно покрыться медью и титанием, электроникой и микросхемами, нужна железная или виртуальная вестибулярка? что должно жить в тебе, чтоб тебе было комфортно в этих ударах? и чего, соответственно, не жило в старике? так вот, Вивальди не бил, он был хитрее и замаскированней; никакой открытой агрессии, только культура, только все эти смычковые, ходившие, бегавшие и летавшие сквозь тебя, как сквозь подъезд МФЦ в будни в большом городе, сквозь метро в час пик, старик жил в столице долго, пока не износишься, пока по тебе нельзя будет ходить, бегать, и летать, потому что ты пыль, слишком громкий Вивальди играл сквозь тебя, как сквозь пыль и воздух в концертном зале, ты весь дрожал и резонировал, это был ток несмертельного, но напряжения, так что ударов не требовалось. Говорить приходилось подкрикивая, женщине тоже были несоразмерны такие громкости, но она вела войну и была готова на жертвы. Со временем старик адаптировался – в том смысле, в каком привыкают жить с постоянной болью или неудобствами.
Женщина мыла полы и окна и танцевала. Старик был нужен для подстраховки, поскольку «мыть окна в её возрасте страшно», в итоге окна мыл он. Потом то ли он выспросил себе, то ли ему поручили ещё пару-тройку хозяйственных дел, а потом зазвонили в дверь и раздался стук, пытавшийся быть ударами для Вивальди.
Они открыли вместе, и сосед заверил, что понимает их чувства, но всё-таки так ведь нельзя. Кто-то должен прекратить первым, и это должен быть самый мудрый и опытный, потому что «ладно эти безмозглые, но вы-то»… Когда он ушёл, на них напал общий детский шкодливый ржач… А когда он и чай кончились, женщина свернула губы в капризную змейку и сказала, что с хренов ли – прям так и сказала, при всём своём Вивальди, что с хренов ли – это она должна быть первой, если мудрость – слабость, то пусть сдаются мелкие говнюки, а у неё есть сила – в правде, и старик забеспокоился, что без соседа не сможет её убедить начать возвращение к тишине и миру.
Изнутри Вивальди было сложно понять, но, когда они закрывали окно, они уловили, что дискотека опять ушла первой. Послушали, чтоб убедиться, что это не игры их с яростью. Старик слегка заволновался: что могло их заставить, если не он? Может, к нему в дверь сейчас тоже ломятся и обзывают его, грубо и угрожающе?
Женщина то ли вздохнула, то ли фыркнула, и через пару секунд Вивальди обрубили. Боль, жар в ушах и теле остались, но воздух с улицы и тишина холодили. Ну, как тишина – ярость победила культуру и девушек на сегодня, но кто-то в подъезде уже орал на саму ярость и грозился вышибить им дверь. Подобное порождает подобное?
Прощаясь, женщина и старик почему-то никак не могли перестать извиняться, как от какого-то вируса извинений, попавшего в нос и в рот: заявился, припрягла вас, не особо-то и помог, втянула, скучный собеседник, заупрямилась, как дура малолетняя – помогла им ярость, её оборвали. Наконец. Во цвете лет. Как и остальных.
Логично было закончить и разговор.
– Как думаете, рассказать моему оболтусу, кто включал Вивальди?
Старик не знал, он пожал плечами и улыбнулся, они расстались если не друзьями, так сообщниками на один вечер, поэтому он улыбался – у него это было больше сродни ухмылке – когда шёл домой.



