- -
- 100%
- +
– Вы её читали? – спросил он, чтобы выиграть время.
Вопрос прозвучал не как упрёк или проверка, а скорее как признание собственной неуверенности, что кто-то способен разобраться в его текстах по-настоящему.
Марина кивнула.
– Дважды. Первый раз – на втором курсе, когда она только вышла, второй – пару недель назад, когда узнала, что приеду к вам. Первый раз я ничего не поняла, если честно. Второй раз…
Она замолчала, подбирая слова, и вдруг, чуть смутившись, добавила:
– Во второй раз книга показалась мне страшной.
Леонида кольнуло это признание. Он ожидал услышать всё, что угодно – что роман «глубокий», «провокационный», даже «безнадёжный», – но не «страшный». Этот эпитет был слишком личным, почти интимным, и именно поэтому задел сильнее прочих. Леонид вспомнил, как писал «Бесконечный день» – в состоянии полусна, когда дни сливались и время то ускорялось, то тянулось мучительно медленно. Как мучительно сомневался, стоит ли вообще отправлять рукопись в издательство, а потом неделями не отвечал на звонки редактора, боясь, что всё испортит обычное человеческое общение и его голос предаст его – иронией, усталостью, или, не дай Бог, надеждой.
– Не думаю, что она страшная, – медленно произнёс Леонид, хотя понимал, что собеседница права. – Скорее честная. Там нет ни хэппи-энда, ни катарсиса, ни даже однозначного финала. Только ожидание, что когда-нибудь это всё закончится.
Марина слушала его очень внимательно – так слушают только люди, которые умеют не перебивать. Смотрела не в глаза, а чуть вбок, как будто запоминала его ответы на уровне интонаций, а не только смысла.
– Мне показалось, что главный герой – не столько ваш автопортрет, сколько собирательный образ человека, который боится собственного будущего. Он ведь не выбирает, потому что в каждой версии себя он всё равно одинок. Даже если остаётся с той, которую любит, даже если уходит к другой. В этом и есть страх, – осторожно добавила журналистка. – Оказаться в любом случае ненужным.
На кухне тикали часы, и тиканье подчёркивало паузу, которой Леонид не спешил заполнять.
– Когда я писал этот роман, – наконец сказал Полётов, – я сам ещё не понимал, от чего бегу. Тогда казалось, что можно сбежать, если спрятаться как можно дальше: в горы, в книги, в самого себя. Но всегда остаётся что-то, что догоняет. Иногда это просто память, иногда – кто-то вроде вас, кто вдруг спрашивает ровно то, о чём старался не думать.
Он хотел улыбнуться, но получилось слишком криво.
– Я не психотерапевт, – сказала Марина, и в её голосе прозвучала лёгкая самоирония. – Просто, когда читаешь такие книги, кажется, будто у автора есть ответы, которых у тебя самого никогда не будет. Наверное, это обман.
Леонид мог бы сказать, что у писателей нет никаких ответов, что все эти книги – способ скрыться за чужими историями, чтобы не разбираться в собственной. Мог бы, но не стал. Впервые за долгое время он ощутил не раздражение, а почти уважение – к собеседнице, к её умению не топтаться по чужим больным мозолям, к её вдумчивости. Может, это и есть талант журналиста, подумал Полётов, – заставить человека заговорить, даже если тот всю жизнь тренировался не произносить ни слова лишнего.
Леонид замер, не скрывая удивления. «Бесконечный день» был его первым романом, написанным здесь, в горах. Главный герой каждое утро просыпался в двух разных реальностях одновременно: в одной он остался с женщиной, которую любил, в другой – ушёл к той, с которой должен был быть. С каждым днём границы между мирами истончались, воспоминания путались, а герой всё отчаяннее искал способ выбрать один из миров навсегда. Критики называли роман «философской головоломкой», но никто не увидел в нём то, что разглядела эта женщина – историю о мучительной невозможности выбора.
– Вы внимательный читатель, – сказал Полётов наконец, чувствуя, как его голос звучит мягче, чем хотелось бы.
Марина улыбнулась, и на её лице промелькнуло что-то, похожее на облегчение. Словно она прошла некий тест, преодолела первый барьер.
– Я перечитала все ваши книги перед поездкой сюда, – призналась журналистка. – Дважды. И знаете, что меня поразило? Во всех трёх романах главный герой что-то ищет. В первом – способ изменить прошлое, во втором – утраченную рукопись, в третьем – исчезнувшую женщину. Но на самом деле, как мне кажется, все они ищут одно и то же. Прощение. Или, может быть, понимание.
Марина говорила тихо, почти интимно, словно они были старыми друзьями, обсуждающими общие воспоминания. Леонид почувствовал странное смятение – эта женщина видела в его книгах то, что он сам старательно прятал между строк. И теперь она смотрела на него, словно ожидая подтверждения своей догадки.
– Я думаю, вы слишком много додумываете, – сказал Полётов, отводя взгляд. – Литература – это прежде всего вымысел. Не стоит искать в ней автобиографические элементы.
Марина не стала спорить – просто кивнула, принимая его слова как ещё одну деталь в общей картине, которую пыталась сложить.
– Может быть, вы правы, – сказала она после паузы. – Но всё же я не могу не задаться вопросом: почему человек, достигший такого успеха, выбирает полное одиночество? Что должно случиться, чтобы предпочесть жизнь без людей?
Она смотрела на него не с жалостью, не с осуждением, а с искренним любопытством, словно он был редким экспонатом в музее, который она пыталась понять.
– Мой выбор, – сказал Леонид, чувствуя, как каждое слово даётся ему с трудом, – продиктован не какими-то драматическими событиями, а простым пониманием: я лучше работаю в тишине. Всё остальное – ваши домыслы.
Марина продолжала смотреть на него, и в её взгляде Полётов вдруг увидел то, чего боялся больше всего – понимание. Не симпатию, не жалость, а именно понимание, словно она разглядела в нём что-то, чего он сам старался не замечать.
– Спасибо за честность, – сказала журналистка наконец. – Я ценю это.
Леонид не нашёлся с ответом. Он чувствовал себя странно обнажённым перед этой женщиной, которая каким-то образом проникала сквозь его защиту, не прилагая к этому видимых усилий.
Писатель ощутил странную усталость, будто долгий разговор с Мариной забрал у него силы. Её взгляд – слишком понимающий, слишком проницательный – вызывал у Полётова смесь раздражения и какого-то забытого любопытства. Он поставил пустую чашку на столик и внезапно принял решение, которое в любой другой день показалось бы ему абсурдным.
– Чай не лучший напиток для таких разговоров, – сказал Леонид, отводя взгляд.
Марина слегка удивилась, но не стала возражать. Он молча встал и прошёл к низкому буфету у стены – туда, где хранилась коллекция домашнего самогона. Каменные стены гостиной отражали лунный свет, просачивавшийся через высокие окна, и комната казалась холоднее, чем на самом деле.
Полётов открыл буфетную дверцу, достал пузатую бутылку с прозрачной жидкостью без этикетки. На стекле поблёскивали крохотные пузырьки: признак домашнего производства. На подносе рядом лежали два толстостенных гранёных стакана, которые он привёз из Москвы много лет назад.
– Местный самогон, – пояснил Леонид, возвращаясь к Марине. – Единственное, что я покупаю у здешних жителей.
Он аккуратно расставил бутылку и стаканы на столике между ними, затем медленно открутил крышку и принялся наливать. Полётов заметил, как его рука слегка дрожит. Почти незаметная дрожь – любой другой человек вряд ли обратил бы на неё внимание, но Леонид, привыкший к безупречному самоконтролю, воспринял это как предательство собственного тела. Глубоко выдохнул, стараясь успокоиться.
Когда стаканы были полны, он протянул один Марине. Она приняла его без слова, её пальцы коснулись его ладони – тёплое прикосновение отозвалось неожиданной вспышкой в солнечном сплетении. Леонид мгновенно отдёрнул руку, словно обжёгшись.
– За разговор, – сухо сказал Полётов и тяжело опустился в жёсткое кресло напротив, не сводя глаз с её лица.
Они молчали. Странная пауза растягивалась, наполняясь неловкостью. Взгляды обоих скользили по голым стенам, по тёмным углам комнаты, по записям в блокноте, оставленном Леонидом на столе и теперь небрежно прикрытом салфеткой. Марина время от времени делала маленькие глотки из стакана, не морщась, не выказывая ни удовольствия, ни отвращения. Леонид наблюдал за ней украдкой, отмечая, как напряжённо выпрямлена её спина, как осторожно она держит стакан – не всей ладонью, а кончиками пальцев, словно боится, что он обожжёт.
Чтобы разорвать это затянувшееся молчание, Леонид произнёс первое, что пришло в голову:
– Расскажите о себе.
Она взглянула на него с лёгким удивлением, будто Полётов спросил о чём-то неуместном.
– О себе? – переспросила Марина, словно давая себе время собраться с мыслями. – Разве вам это интересно?
Леонид пожал плечами, делая вид, что вопрос задан из простой вежливости. Но что-то внутри него действительно хотело знать, кто эта женщина, вторгшаяся в его жизнь с такой решительностью.
– Если мы будем говорить только обо мне, это будет монолог, а не беседа, – ответил Полётов, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.
Марина медленно покрутила стакан в руках, глядя, как жидкость оставляет следы на стенках, и вздохнула.
– Ну что ж… Я родилась и выросла в Гусь-Хрустальном. Знаете такой городок?
– Владимирская область, – кивнул Леонид. – Стеклодувное производство.
– Именно. Мой отец работал на хрустальном заводе мастером-стеклодувом. Делал вазы, фужеры, эти хрустальные рюмки, которые стояли в серванте у каждой советской семьи.
Она улыбнулась каким-то своим воспоминаниям.
– Дома у нас всегда было множество стеклянных вещей – и бракованных, и экспериментальных. Я росла среди этого хрупкого мира. Наверное, поэтому так люблю ясность и прозрачность.
Марина сделала ещё один маленький глоток и продолжила:
– Город у нас был небольшой, но какой-то… настоящий. Все друг друга знали, все понимали, кто чего стоит. После школы я точно знала, что хочу уехать. Не потому, что не любила Гусь-Хрустальный – просто хотелось чего-то большего.
– И вы выбрали журналистику, – произнёс Леонид, не спрашивая, а утверждая.
– Не сразу. Сначала было несколько неудачных попыток. Пробовала поступить на филфак МГУ – не прошла по баллам. Потом в театральный – но там у меня и шансов не было, с моей-то провинциальностью.
Марина говорила об этом легко, без горечи, словно неудачи были просто этапами пути, а не травмами.
– А потом был конкурс сочинений в журнале «Юность». Я написала эссе о стекле – о том, как свет, проходя через хрусталь, преображается. Мне дали специальный приз и рекомендацию в институт. Так я оказалась на журфаке.
Леонид слушал её внимательнее, чем собирался изначально. Было что-то подкупающее в том, как она рассказывала – просто, без лишних деталей, но каждое слово создавало образ, который Полётов легко мог представить: девочка среди хрустальных фигурок, провинциальная абитуриентка перед дверями МГУ, начинающая журналистка с амбициями.
– На первом курсе я влюбилась в однокурсника, – продолжила Марина с самоироничной улыбкой. – Классическая история: он казался талантливым, писал стихи, знал наизусть Бродского. Мы поженились на третьем курсе, сняли комнату в коммуналке. Через два года развелись.
– Почему? – вопрос вырвался сам собой, и Леонид тут же пожалел – слишком прямой.
Марина не смутилась.
– Быт разрушил всё, – пожала она плечами. – Оказалось, что его талант – в основном выпивать и рассказывать, каким великим поэтом он станет, когда его поймут. К четвёртому курсу от стихов остались только тосты, а от отношений – счета за квартиру и пустые обещания.
Марина сделала паузу.
– Знаете, что обидно? Мы даже не ссорились. Просто однажды я проснулась и поняла, что живу с чужим человеком. Что нет смысла продолжать это.
Леонид кивнул – с пониманием, почти с сочувствием. Он слишком хорошо знал это чувство – проснуться и понять, что всё важное вдруг потеряло смысл.
– А сейчас? – спросил он, наполняя стаканы.
– Сейчас я живу в студенческом общежитии. Пятый этаж, окна на котельную. По ночам слышно, как скрипят соседские кровати, утром в душевой нет горячей воды. Вчера кто-то украл мой йогурт из холодильника – третий раз за месяц. Пишу дипломную на подоконнике – единственное место, где хватает света. Подрабатываю статьями где придётся. Редакторы берут интервью и репортажи.
Марина сделала глоток и поморщилась – то ли от крепости напитка, то ли от мыслей.
– Забавно, на первом курсе я представляла, что буду заниматься журналистскими расследованиями. Разоблачать коррупцию, спасать невинно осуждённых, – тихо засмеялась она. – А вместо этого пишу о людях. О том, как они живут, что чувствуют, о чём мечтают.
– И как, интересно? – в голосе Леонида проскользнуло искреннее любопытство.
– Очень, – кивнула она. – Люди куда интереснее, чем кажутся. Даже самые обычные. За каждым есть история, которая могла бы стать романом. Просто не всем дано её рассказать.
Марина замолчала, задумавшись. Потом вдруг вспомнила:
– Был случай прошлой весной. Я поехала в Подмосковье, в деревню, где жил местный поэт. Деревенский гений – стихи про берёзки, про Россию-матушку, но в них было что-то настоящее. Я должна была сделать интервью для областной газеты. Приехала, а там – ни света, ни воды. Генератор сломался, вся деревня в темноте. И вот он, этот поэт – заросший мужик в вылинявшей тельняшке – при свечах читал мне стихи. За окном метель, волки воют – март, а снег по колено. Я сижу, записываю на диктофон, потом диктофон садится. И мы оказываемся будто вне времени: он читает стихи, я слушаю, за окном воет метель, и нет Москвы, журналистики, проблем – только голос и стихи.
Леонид заметил, как меняется её лицо, когда она рассказывает о работе – становится живым, глаза ярче, движения оживлённее. Похоже на то, как меняется его собственное лицо, когда он говорит о литературе – видел это в отражении окна. Поймал себя на мысли, что им обоим одинаково важно их дело – она пишет о реальных людях, он – о выдуманных, но страсть к слову, к истории одинакова.
Леонид несколько раз поправил воротник рубашки, сжимая ткань между пальцами, будто она душила. То и дело гладил пальцами край стакана, вслушиваясь в её голос, то низкий и хрипловатый, когда она говорила о трудностях, то почти звенящий, когда речь заходила о том, что её радовало. Вглядывался в пламя свечи на столе – когда успел её зажечь? – следя, как огонь отражается в тёмных глазах Марины.
Губы его сжимались, когда она говорила об одиночестве – в этих словах звучало что-то слишком знакомое, слишком личное, будто она говорила не о себе, а о нём. Когда Марина упомянула первые публикации в областной газете, её лицо осветилось той же гордостью, которую он помнил по своей молодости – ощущением, что слова имеют силу, что они способны изменить мир.
Потом Леонид тихо вздохнул, словно вопреки себе разрешая слушать до конца. Это не было официальное разрешение – скорее согласие с собственным любопытством. Сколько лет прошло с тех пор, как он по-настоящему слушал другого человека? Не выискивая материал для книг, не отбиваясь от расспросов, а просто слушая – как человек человека?
– Знаете, что я поняла за эти годы? – спросила Марина, когда пауза затянулась. – Что важнее в разговоре не то, что говорят, а то, о чём молчат. Настоящая история всегда в недосказанности.
Марина подняла на него взгляд – прямой, без тени кокетства или манипуляции, просто внимательный взгляд человека, заинтересованного в ответе. И в этот момент Леонид понял, что оказался втянут в разговор, который не планировал – разговор не об интервью, не о литературе, а о жизни. О том, что остаётся, когда слова заканчиваются.
– В недосказанности, – повторил он задумчиво. – Возможно, вы правы. Но иногда и слова говорят громко, если уметь их слышать.
Леонид задумчиво водил пальцем по ободку стакана, вслушиваясь в едва уловимый звон стекла. Он всегда ощущал – уже в детстве это было необъяснимым суеверием – что любые предметы, вещи, даже самые незначительные, хранят прошлое. Не то, что поддаётся расшифровке, а странное, неразличимо шепчущее, притаившееся в трещинках, в затёках клея, в потёртостях на ручках дверей. В каждом предмете – особенно простом, повседневном – пряталась история, которую нужно было уметь услышать.
– В каждой вещи скрыта история, – сказал он, не сразу осознавая, что говорит это не только себе. – Нужно только уметь её прочесть. Как вот в этом стакане… – повернул его так, чтобы Марина увидела изнутри крошечную, едва заметную трещинку у основания. – Видите? Кто-то когда-то стукнул его слишком сильно, но не разбил. Теперь он хранит этот момент – гнева или неосторожности…
Марина взглянула на трещину, затем на него, ища в его лице объяснение. Леонид и сам не смог бы объяснить, почему сейчас вспомнил именно об этом, возможно, её рассказ о хрупкости стеклянных фигурок в родном доме продолжал его собственные годы внутренней ломки.
– Мы окружены такими молчаливыми свидетелями, – продолжил Леонид, чуть повысив голос, будто пытаясь отогнать воспоминание. – Они переживут нас и унесут с собой наши истории. Иногда думаю, только им и интересно, что с нами происходит. Вещи не прощают. Им всё равно, кто тут жил до и кто будет после. Они просто хранят то, что мы им оставили.
Полётов сам не понимал, почему сказал это – словно продолжение давнего разговора с самим собой, случайно выговоренное вслух. Марина кивнула, будто поняла что-то важное, скрытое за этими словами, и снова пригубила свой стакан, не сводя с него глаз.
Леонид отвернулся и посмотрел в окно. Было темно. Луна подсвечивала верхушки сосен. Он не хотел встречаться глазами с Мариной – она слишком внимательно на него смотрела. Самогон начинал действовать: голова стала лёгкой, и воспоминания, которые Полётов обычно держал в себе, начали проступать яснее.
Снаружи ветер шевелил ветки деревьев. В оконном стекле Леонид видел своё отражение – человек со стаканом в руке. Странно было видеть себя со стороны. А за отражением – только темнота и горы, которые ничего не чувствовали к нему и его одиночеству.
Внутри гостиной было тепло – от работающих батарей, от самогона, постепенно разливающегося по телу, от странной, неожиданной близости разговора с человеком, которого он видел впервые в жизни. Тишина между ними не была теперь неловкой или напряжённой – она стала почти уютной, как пауза в разговоре старых друзей, которым не нужно заполнять каждую секунду словами.
– Знаете, – вдруг произнесла Марина, нарушая эту тишину голосом, чуть охрипшим от выпитого, – я недавно брала интервью у Елены Павлиновой.
Рука Леонида остановилась над столом. Он не донёс пальцы до стакана и медленно опустил руку. Услышав это имя, сглотнул. Сердце забилось чаще, он почувствовал, как вспотели ладони. Леонид моргнул несколько раз и сжал губы, пытаясь сохранить выражение лица неизменным.
Павлинова. Имя ударило его, как пощёчина. Он сжал пальцы на краю стола, почувствовав, как ногти впиваются в ладонь. Перед глазами мгновенно возникло её лицо с афиши «Московской весны» – высокие скулы, чуть приподнятый подбородок, глаза, смотрящие поверх зрительного зала. Елена Павлинова – та самая актриса, чей голос звучал из каждого радио.
Леонид медленно опустил руку, так и не взяв стакан. Он почти физически ощущал, как быстро разрушается всё, что так старательно выстраивал: защита, равнодушие, сдержанность. Журналистка, сидящая напротив, знала. Она с самого начала знала, зачем приехала, и её интерес к его книгам, её внимательность, её кажущаяся искренность – всё это было лишь способом подвести разговор к главному. К тому, что действительно её интересовало. К Павлиновой.
Марина продолжала говорить, будто не замечала его реакции:
– Потрясающая женщина. В свои шестьдесят пять выглядит на пятьдесят, а держится так, словно ей и вовсе тридцать. Мы беседовали в её квартире на Маросейке. Она сразу предложила мне выпить коньяк, прямо с порога, представляете? «Без градуса настоящий разговор не состоится», – вот что она сказала.
Леонид сжал пальцы на краю стола. Маросейка. Он вздрогнул, словно от удара. Перед глазами возникло то, чего он никогда не видел – воображаемые тяжёлые чугунные перила, выщербленные ступени, ведущие на третий этаж, и дверь – тёмная, с облупившейся краской и медной ручкой, отполированной прикосновениями. Представлял себе, как скрипят половицы в прихожей, как пахнет сухими травами и табаком, как солнечный свет, пробиваясь сквозь тюлевые занавески, ложится узорами на старый паркет. Годами рисовал в голове узкий подоконник, на котором едва помещается пепельница, и как они сидят на нём вдвоём, почти касаясь плечами, глядя на вечернюю улицу.
– Она тепло о вас отзывалась, – Марина сделала ещё глоток, не отрывая взгляда от его лица, словно изучая каждую эмоцию. – Сказала, что вы всегда были для неё «просто мальчишкой».
Эта фраза ударила Леонида как пощёчина. «Просто мальчишка». Три слова, перечёркивающие всё, что было – или казалось – между ними. Три слова, низводящие их историю до банальности, до скучного анекдота из серии «молодой поклонник и знаменитость». Он почувствовал, как что-то дрогнуло в лице – не улыбка, но и не гримаса, а какая-то смесь горечи и злости.
Это было больше, чем он мог вынести молча. Желание исправить эту характеристику, рассказать правду – или хотя бы свою версию правды – внезапно пересилило обычную сдержанность. Годами Леонид хранил эту историю в себе, не позволяя никому даже прикасаться к ней.
Она была слишком личной, слишком наполненной стыдом, горечью и чем-то похожим на предательство – не только со стороны Павлиновой, но и с его собственной. А теперь вот какая-то провинциальная журналистка, не знающая ничего ни о нём, ни о Павлиновой, ни об их прошлом, сидела здесь, на противоположной стороне стола, и так небрежно бросала эти слова, словно имела право судить о том, чего не понимала.
Он вдруг почувствовал, как во рту становится сухо, а в груди – пусто, будто все внутренности вытянула наружу эта простая, почти невинная фраза: «просто мальчишка».
Леонид посмотрел на Марину и впервые за вечер увидел в ней не просто собеседницу, а безжалостного свидетеля собственной слабости. Эта мысль его разозлила: почему Леонид должен оправдываться перед незнакомкой за то, что даже себе не умел объяснить? Почему её голос и её взгляд вдруг оказались главнее его собственного воспоминания? Почему он позволил ей говорить о Павлиновой так, словно речь шла о литературном персонаже, а не о женщине, которая была для него целой эпохой?
Было в Маринином взгляде что-то такое, что одновременно вызывало злость и завораживало – открытость, почти детская честность, лишённая профессионального цинизма. Возможно, именно это и было для Леонида самым невыносимым: он привык иметь дело с людьми, которые лгут, прикрываются масками, ведут тонкую игру, а здесь перед ним сидела девушка, которая просто хотела понять. И всё равно – Полётов знал, что не позволит ей даже приблизиться к той истине, которую столько лет носил в себе.
Пальцы вновь нашли трещину на стакане, и Леонид с силой сжал тонкое стекло, так что оно тихо скрипнуло в руке. Если бы она знала, подумал он, сколько лет ушло на то, чтобы притвориться, будто этого прошлого не существует. Если бы она представляла, что в каждом дне, в каждой написанной фразе – эхом звучат те самые несколько месяцев, которые он бы вычеркнул, если бы мог. Но не мог, потому что память не отпускает: чем сильнее её сжимаешь, тем больнее она кусает.
Он вдруг вспомнил, как однажды в детстве разбил стакан – почти такой же, гранёный, с шершавым ободком. Его мать тогда не ругала, а только сказала: «Бывает. Главное – не пытаться склеить осколки, всё равно трещина останется». Тогда эта фраза показалась ему глупой: Леонид же был уверен, что можно всё исправить, если захотеть. Теперь же он понимал: некоторые трещины не исчезают, сколько ни скрывай их или не выставляй на свет только целой стороной.
Леонид тоскливо усмехнулся – Павлинова всегда была для него не просто женщиной, а целым миром, в котором он жил недолго, но слишком ярко. Он знал эту её привычку всё обесценивать, делать вид, что ничего не случилось, что всё – игра, лёгкая флиртовая перепалка, не стоящая и полстроки. Помнил, с какой лёгкостью она меняла маски, как неторопливо и даже ласково уводила любой серьёзный разговор в шутку или цитату из французских фильмов. Каждый раз, когда Леонид пытался приблизиться, задеть её всерьёз, она отступала, оставляя после себя только смех и запах дорогого табака.
И всё же он снова и снова возвращался к этим дням – пока не понял, что стал таким же, как и она: переписчиком собственной истории, фальсификатором чувств. Ему хотелось крикнуть: «Это неправда! Было всё не так!», но вместо этого он слушал, как журналистка повторяет слова Павлиновой, словно издеваясь над его собственной юностью.




