Глутвиль

- -
- 100%
- +

Н. А. Литинский
ГЛУТВИЛЬ
Там, где ночью зовут по имени
Пролог
О деревне, которой не должно быть
Существуют места, которые мир будто бы терпит по ошибке. Они не вписываются в карты, не укладываются в здравый смысл и не подчиняются памяти так, как подчиняются ей обычные города и деревни. Их можно увидеть, если случайно свернуть не туда; можно услышать о них в полубреду стариков; можно найти их название в чужом письме, написанном выцветшими чернилами на бумаге, пахнущей пеплом и ладаном. Но даже тогда остаётся чувство, что место это не открыто тебе, а лишь на короткое время позволило заметить своё существование.
Глутвиль был именно таким местом.
Высоко в Альпах, где зимой ветра выли с такой силой, будто горы жаловались на собственный возраст, лежала узкая долина, стиснутая чёрными скалами. На дне этой долины, в ложбине, куда свет попадал поздно и уходил слишком рано, стояла деревня из тёмного дерева и серого камня. Летом здесь было холоднее, чем в других местах бывает осенью. Осенью пахло уже зимой. Зимой же всё вокруг казалось не просто мёртвым, а приговорённым к вечному ожиданию чего-то, что поднимается снизу, из-под промёрзшей земли, из-под фундаментов домов, из-под церковного холма, где стояла часовня без колокола.
В Глутвиле было тридцать семь домов, высохший фонтан на площади, гостиница «У чёрного козерога», дом старосты, школа с заколоченными окнами и часовня святого Вольфрама, на крыше которой всегда лежало больше снега, чем на соседних постройках. В путеводителях о Глутвиле не писали. Почтовая служба сюда ходила до середины ноября, а потом дорога закрывалась до весны.
После заката деревня менялась. Окна плотно закрывались ставнями, на дверях появлялись железные засовы, дети исчезали с улиц, собаки переставали лаять, а из каждой трубы валил густой дым, будто жители пытались не обогреть дома, а выкурить из них тьму. Никто не выходил после восьми. Никто не открывал на стук. Никто не откликался, если снаружи его звали по имени.
Потому что каждую ночь в Глутвиле кто-нибудь исчезал.
Иногда это был странник, нашедший ночлег в гостинице. Иногда – старик, давно не выходивший из дома. Иногда – женщина, уложившая ребёнка спать и не дожившая до рассвета. Утром оставалась пустая постель, тонкая влажная полоса на полу, похожая на след от мешка с сырой землёй, и иногда – отпечатки босых ног в снегу. Эти следы вели не от дома, а к нему. И всегда обрывались на пороге.
Старики говорили: гора берёт своё. Молодые делали вид, что не верят. Священник говорил: не произносите вслух того, чего не понимаете. А сама деревня, казалось, говорила иное. Слушала. Выбирала. Ждала. И глубоко внизу, под часовней, под площадью, под старым фонтаном, под корнями елей и пластами известняка, в каменной темноте, которая не видела солнца сотни лет, что-то древнее медленно открывало глаза всякий раз, когда на Глутвиль опускалась ночь.
Глава 1
Письмо без подписи
Элиас Вернер получил письмо в середине ноября, в день, когда в Мюнхене впервые выпал мокрый снег. Под дверью квартиры лежал конверт без марки и без обратного адреса. Имя и адрес на нём были выведены так, словно писал он сам: с тем же слабым наклоном влево, с тем же привычным нажимом на первую букву фамилии.
Внутри оказался лист бумаги, сложенный вчетверо. На нём было всего три строки: «Если хотите написать о настоящем исчезновении – приезжайте в Глутвиль. Только не выходите ночью. И не слушайте, если вас позовут по имени». Ни подписи. Ни даты.
Год назад погибла Клара, его жена. С тех пор Элиас продолжал работать журналистом, но писал уже без прежней живой злости и любопытства. Он ещё умел находить ложь, но почти перестал видеть смысл в разоблачениях. После смерти Клары всё в его жизни стало похоже на чужую квартиру, в которой он случайно остался слишком надолго.
Письмо о Глутвиле лежало на столе два дня. На третий день он купил билет на поезд. Самому себе он объяснил это профессиональным интересом: исчезновения, труднодоступная деревня, старые легенды, возможно – преступление или коллективная истерия. Но если бы кто-нибудь спросил его честно, почему он всё-таки поехал, он не нашёл бы хорошего ответа.
Поезд шёл на юг, мимо станций, равнин и озёр. Чем ближе были горы, тем белее становился мир за окном и тем темнее – леса. На последнем полустанке его никто не встретил. Уже собираясь искать гостиницу, он увидел старый почтовый фургон. За рулём сидел мужчина в шерстяной кепке и потёртом сером пальто.
– В Глутвиль? – спросил тот. Элиас кивнул и сел.
Они долго ехали молча. С обеих сторон тянулись ели, тёмные и неподвижные, как ряды свидетелей. Дорога поднималась всё выше, серпантин становился уже, а слева открывался обрыв, в котором уже не различалось ничего, кроме белой пустоты. Наконец шофёр сказал: «Если увидите в снегу босые следы, не смотрите, куда они ведут».
Когда фургон перевалил через седловину, Глутвиль открылся неожиданно: долина лежала внизу как каменная чаша, полная сумерек. Дома жались друг к другу. Из труб поднимался дым. Над часовней стояла чёрная башенка без колокола. На краю долины виднелось кладбище, занесённое снегом почти до середины решётки. И не было ни одного огня, который казался бы гостеприимным.
Глава 2
Гостиница «У чёрного козерога»
Гостиница стояла на краю площади. Двухэтажное здание с потемневшими балками, тяжёлыми ставнями и вырезанной над дверью головой козла. Под снегом вывеска казалась старше самой деревни.
Внутри пахло печным жаром, хвойной смолой, старым мылом и чем-то ещё – сыроватым, земляным, неуместным в жилом доме. За стойкой стояла высокая женщина лет шестидесяти с лицом, на котором годы оставили не усталость, а жёсткость. Она назвалась Мартой Ригер и протянула ему тяжёлый ключ от комнаты № 7.
– Ужин до семи, – сказала она. – После восьми наружная дверь запирается. – А если я захочу выйти? – Вы не захотите.
Комната была узкой, но чистой: кровать, шкаф, стол, печка и окно на площадь. На стене висела старая гравюра с изображением зимнего перевала. На подоконнике стояла банка с засохшими альпийскими цветами, похожими на бумажные звёзды.
За ужином в зале сидели ещё несколько человек: молодой мужчина с усталым взглядом, очень старая женщина в чёрном платке и священник с серыми глазами и слишком прямой спиной. Все ели молча. Элиас попытался заговорить, но ответы были короткими и будто заранее обрубленными.
В семь пятьдесят пять Марта начала закрывать ставни. Старуха в чёрном платке шептала что-то, похожее на молитву, но Элиас не узнал языка. Молодой мужчина сжал в руке металлический медальон так, что побелели пальцы.
Ровно в восемь часы над стойкой остановились. В тот же миг снаружи донёсся низкий, протяжный вздох такой глубины, будто его издал не один голос, а сама гора. Никто не вздрогнул. Никто не перекрестился. Марта опустила последний засов и сказала: «Ночь началась».
Глава 3
Первый рассвет в Глутвиле
Ночью ему снилась Клара. Во сне она сидела на краю гостиничной кровати и тихо просила открыть окно, потому что ей холодно. За стеклом была не площадь, а плотная стена земли, в которой медленно открывались глаза. Элиас проснулся от стука в дверь.
На пороге стоял молодой мужчина из столовой. Он назвался Лукасом Энгелем и шёпотом попросил Элиаса выйти на площадь. Был ранний рассвет, снег лежал серо-синим, как старая сталь. Перед одним из домов уже собрались люди.
На крыльце босиком стояла женщина в ночной рубашке и шали. Её мужа, Франца Хольма, ночью забрали. Постель была пуста, дверь дома закрыта изнутри, а на полу тянулась тонкая влажная полоса, пахнущая торфом и глубокой землёй.
– Такое бывает каждую ночь? – спросил Элиас. – Не каждую, – ответил Лукас. – Но часто. Уехать могут не все. А молчать – могут все.
Тогда появился священник. Он назвался отцом Маттиасом Креллем и распорядился, чтобы до полудня никто не оставался один. На вопрос, почему не вызывают полицию, он ответил спокойно: «В горах мир любит объяснять исчезновения снегом, холодом и обрывами. У людей внизу всегда достаточно удобных причин, чтобы не искать новые».
В конце площади Элиас заметил женщину в тёмном пальто с очень светлыми глазами. Она смотрела прямо на него. Когда он моргнул, её уже не было.
Глава 4
Часовня без колокола
Отец Маттиас согласился говорить только днём, в часовне. Внутри было холодно не как в неотапливаемом храме, а как в подземелье: холод поднимался сквозь подошвы. Стены были почти голыми, и вся бедность убранства выглядела не следствием нищеты, а следствием намеренного удаления чего-то лишнего и опасного.
На башне действительно не было колокола. Маттиас сказал, что его сняли сорок один год назад, потому что он начал звонить сам по себе – по ночам, без ветра и без человека.
Из-под алтаря священник достал старую летопись Глутвиля. На страницах повторялся знак – круг, перечёркнутый тремя неровными линиями. В записях встречались имена: Глотта, Глут-Вааль, Пожиратель имён, Тот, кто снизу.
– Это легенда? – спросил Элиас. – Всё начинается как легенда, – ответил Маттиас. – Потом становится привычкой. Потом укладом жизни. А однажды ты понимаешь, что словом «легенда» пользовались только те, кого ещё не коснулось всерьёз.
На внутренней стороне ладони Маттиаса был старый шрам – круг, перечёркнутый тремя рваными полосами. Он рассказал о мальчике, который однажды исчез, а на рассвете вернулся сам, постучал в дверь, сел за стол и исчез снова, оставив на стуле лишь мокрую землю и медальон.
– Оно особенно любит тех, кто много потерял, – сказал священник. – Потому что таким людям всегда есть кого позвать ночью.
И в тот же миг, в тишине часовни, у самого уха Элиаса кто-то шёпотом произнёс его имя. Когда он резко обернулся, за спиной никого не было.
Интерлюдия I
Дневник отца Иоганна Фалька, 1847 год
3 декабря. Я прибыл в Глутвиль по распоряжению епархии после смерти прежнего настоятеля. Уже в первые часы понял: в этой деревне не принято говорить правду полностью даже тем, кто призван служить Богу. Жители смотрят так, словно заранее приучили себя к твоему отсутствию. Ночью мне велели не открывать никому. После восьми я услышал шаги вокруг часовни – медленные, босые, по снегу. Я не открыл, но молился не от благочестия, а от стыда перед собственным страхом.
6 декабря. Сегодня старуха Бруннер шепнула мне: «Не благословляйте порог после заката. Оно любит, когда его приглашают даже по ошибке». Вечером у северной стены часовни снег растаял длинной полосой. Земля под ним была тёплой. Я приложил ладонь и клянусь: мне показалось, будто под землёй лениво шевельнулось нечто очень большое.
10 декабря. Исчез мальчик по имени Лоренц Штайн, девяти лет. Утром постель его оказалась пуста, следов на снегу не было. Я настаивал на жандармах, но староста ответил: «Кого вы приведёте сюда, отец? Они уедут до темноты и скажут, что ребёнок ушёл в лес». В Глутвиле слово «исчез» произносят так, словно это хозяйственный термин.
14 декабря. В ризнице я нашёл книгу без названия. На одной странице написано: «Пока снизу берут имя – сверху держится крыша. Пока снизу сыты – сверху не хоронят всех сразу». Я не понимаю, писал это безумец или свидетель, но чувствую: страшнее всего здесь не зло, а привычка.
19 декабря. Сегодня ночью я услышал голос своей умершей сестры Марты. Она звала меня снаружи часовни. Я подошёл к двери, рука уже коснулась засова, и только внезапный порыв ветра погасил свечи. Утром на пороге снаружи я нашёл отпечаток босой ноги – слишком длинной для женской и слишком глубокой для человеческой.
Последняя запись под списком запретов была сделана совсем другим человеком и много лет спустя. «Не обольщайтесь, – говорилось там. – Эти правила не спасают. Они лишь откладывают момент, когда деревня снова должна будет решить, кем заплатить». Элиас перечитывал эту строку несколько раз, и с каждым повтором она казалась ему не предупреждением из прошлого, а описанием нынешней жизни Глутвиля. Здесь давно уже не боролись со злом как с чем-то внешним. Здесь учились обслуживать его, чтобы оно не приходило слишком рано.
После этого, писал Каспар, в деревне впервые стали переписывать правила не для памяти, а для выживания. Каждый дом получил свой короткий список запретов. Их не читали вслух. Их держали в хлебнице, между страницами Псалтири, в ящиках с солью, под иконами, за балкой в сенях. Считалось, что бумага сама по себе удерживает слово от расползания, а вместе со словом – и страх. Но уже тогда нашлись люди, уверявшие, что зло под деревней питается не нарушением правил, а самой привычкой жить по ним. Чем точнее жители учились обходиться с ужасом, тем прочнее ужас врастал в их быт.
Той же зимой исчез младший сын мельника – мальчик по имени Руди. Его мать клялась, что ночью слышала, как ребёнок встал и пошёл босиком к двери, но не смогла подняться за ним, потому что ей казалось: на груди сидит кто-то тяжёлый и тёплый, как мокрый камень. Мальчика искали два дня. На третье утро он сам постучал в дом. Он вошёл, сел у печи и всё время повторял, что хотел только «посмотреть, как под деревней идёт снег». Отец кинулся обнимать его, мать плакала от радости, и лишь старая Бруннер не подходила близко. Она сказала, что ребёнка надо немедленно нести в часовню. Но отец не дал. Ночью Руди умер у себя в кровати, без крика, с открытыми глазами, а утром на его языке лежало несколько чёрных крупинок, похожих на торф.
Он нёс дрова к гостинице и заметил на площади женщину в красном платке. Женщина стояла у высохшего фонтана и будто бы разговаривала с кем-то в чаше. Каспар окликнул её, решив, что это жена кузнеца. Она обернулась – и он увидел, что платок был её, плечи тоже, но лицо менялось прямо на глазах, как отражение в воде, если по ней провести ладонью. На одном мгновении оно было молодым, на другом – дряхлым, на третьем Каспар узнал собственную мать, умершую прошлой осенью от грудной хвори. Он уронил дрова и отступил, а существо, стоявшее у фонтана, сказало голосом матери: «Не бойся. Я пришла только спросить, сколько вас осталось». После этого Каспар не помнил, как добрался до дома. Проснулся он на полу, в обнимку с топором, а утром на пороге лежала ровная полоска влажной земли.
На обороте листа был другой почерк – нервный, рваный, более поздний. Там значилось имя: *Каспар Бруннер, зима 1812 года*. Ниже шёл рассказ, похожий на исповедь. В ту зиму, писал Каспар, в деревне кончался хлеб, а дорогу завалило так, что перевал исчез под одной белой плоскостью. Люди спали по двое в комнатах, чтобы не оставаться одни, и всё равно каждое утро в одном из домов находили пустую постель. Сначала Каспар думал, что виноваты волки, потом – что кто-то из мужчин сходит с ума и уводит спящих наружу. Но в третью неделю он увидел собственными глазами то, о чём прежде слышал только шёпотом.
Дальше список делался более личным. Кто-то перечислял вещи, о которых нельзя говорить детям: про часы, останавливающиеся в восемь; про колодец за часовней, где по оттепели слышно не капель, а дыхание; про старое кладбище на северном склоне, где зимой снег иногда ложится не ровно, а словно по выпуклостям, которых днём не видно. Последняя строка была подчёркнута трижды: **если ночью зовут не с улицы, а будто бы из-под пола, нужно читать вслух всё, что помнишь наизусть, лишь бы не дать тишине ответить за тебя**.
Первый запрет гласил: **не называть по имени тех, кто умер в холодные месяцы, после захода солнца**. Рядом чьей-то более поздней рукой было приписано: «особенно тех, кого не отпели как следует». Ниже шёл второй: **не оставлять открытым огонь в пустой комнате**, потому что пустая комната в Глутвиле никогда не бывает по-настоящему пустой. Третий: **не смотреть в снег, если кажется, будто под ним движется тень**, и четвёртый, самый странный: **не переступать след, который идёт к дому, но не идёт от него**.
Лист был сложен вчетверо и лежал между двумя страницами приходской книги, словно тот, кто прятал его, боялся не столько чужих глаз, сколько самой бумаги. Чернила местами расплылись, но почерк оставался твёрдым, почти хозяйственным. Это был не богословский текст и не народная сказка. Скорее памятка для тех, кто собирался пережить зиму и уже понимал, что в Глутвиле пережить зиму – не то же самое, что просто дождаться весны.
Зимний список запретов, найденный в доме старосты
Глава 5
Женщина из окна
Анну Фогель Элиас встретил вечером у высохшего фонтана. Она была моложе, чем показалась утром, с тонкими строгими чертами и почти бесцветными глазами, похожими на лёд над глубокой водой.
– Не трогайте фонтан ночью, – сказала она. – Почему? – Потому что здесь не всё мёртвое любит, когда его будят.
Анна говорила о деревне так, будто та была живым существом. Она родилась в Глутвиле, уезжала ненадолго и вернулась. На вопрос почему ответила: «Некоторые места умеют ждать человека до тех пор, пока у него не кончатся силы сопротивляться».
Они говорили о горах, о тишине, о скорби, которую в маленьких местах замечают без слов. Разговор неожиданно повернул к Кларе, и Элиас впервые за долгое время произнёс её имя вслух, на холодном воздухе. Анна слушала молча, а потом сказала: «Тогда будьте особенно осторожны сегодня ночью. Тоска делает голос из темноты убедительным».
В этот момент часы на башне ратуши, давно не ходившие, ударили один раз. Башня стояла тёмная и пустая. Анна подняла глаза и сказала: «Деревня напоминает о времени, даже когда время здесь больше не работает как надо».
Глава 6
Стук в окно
Вечером в коридоре гостиницы Элиас увидел влажные отпечатки босых ступней. Следы начинались прямо у стены и вели к его двери. Он закрылся в комнате, а потом всё же спустился к ужину.
Ровно в восемь в окно столовой постучали. Никого снаружи видно не было, только отражения лампы и лиц. Стук повторился – тихий, вежливый, почти терпеливый.
Когда Элиас обернулся, за стеклом стояла Клара. Без пальто, с распущенными волосами, с инеем на ресницах. Она подняла руку и коснулась стекла. Голос её возник не в ушах, а внутри памяти: «Открой. Мне холодно».
Он уже поднялся со стула, когда Анна схватила его за запястье и резко ударила по щеке. Мир качнулся. Когда он снова посмотрел в окно, за стеклом была только тьма и влажный след, как от руки, испачканной землёй.
– Вы видели не её, – сказала Марта. – Вы видели то, что знает, как она выглядела для вас. – Почему оно делает это? – Потому что зов мёртвых сильнее зова живых, – ответила Анна. – А оно любит то, что открывают ему сами.
Позже Элиас заметил, что северная тропа и дом на ней нужны были деревне не только как место страха. Они выполняли роль внешнего сосуда для того, что в самой деревне было невыносимо признавать. Пока существовал дом, можно было говорить: там нехорошо, там странно, там особенно близко. Но правда заключалась в ином. Нехорошо было не там – нехорошо было всюду, потому что само зло не жило в одном строении. Оно просто любило дома, где люди слишком долго жили рядом с утратой и молчанием. Северный дом был не источником, а зеркалом.
Для детей дом у северной тропы был чем-то вроде немой границы. До него ещё можно было бегать летом, собирая шишки и играя в прятки между елями. Дальше начиналось то пространство, которое взрослые не называли, но всегда отмечали переменой голоса. В местной считалке, которую Элиас записал уже позднее, звучала строка: «К дому дойдёшь – имя не тронь». Смысл этих слов дети, вероятно, не понимали, но произносили их так же привычно, как в других местах говорят о волке или болотной кочке.
Пару раз дом пытались освятить. Один священник обходил стены с молитвой и кадилом, но на заднем крыльце кадильный уголь внезапно погас, словно его сунули в воду. Другой предложил выломать полы и проверить подвал. Мужчины взялись за работу днём и успели сорвать три доски, прежде чем снизу донёсся такой отчётливый детский смех, что все, кто был в комнате, бросили инструменты и ушли. На следующий день доски лежали на месте, как будто их никто не трогал.
Маттиас однажды упоминал, что в сороковые годы в этот дом пытались поселить долинного инспектора. Тот приехал ненадолго, по дорожным делам, и не захотел тесниться в гостинице. Ему отдали верхнюю комнату с видом на северный склон. Утром инспектора нашли на лестнице, одетого, но босого, с лицом, на котором застыло не выражение страха, а глубочайшее изумление. Он не исчез. Однако говорил потом только одну фразу: «Я думал, дом пустой». В тот же день его увезли вниз по перевалу, и больше о нём никто не слышал.
По легенде, там когда-то жила семья переписчика церковных книг. У переписчика было трое дочерей, и все трое любили петь. Говорили, что именно их голоса первой ночью услышал под окнами священник, ещё не понимавший, как звучит в Глутвиле чужая ласка. Потом младшая дочь исчезла, не дожив до пятнадцати лет. Через год – средняя. Старшая же осталась и будто бы стала по ночам ходить по комнатам босиком, слушая, не зовёт ли кто-то из-под пола по имени сестёр. Когда исчез и сам переписчик, дом заперли, но даже запертый он долго жил собственной жизнью: свет у окна видели чаще, чем в жилых домах, а ставни хлопали без ветра.
О доме у северной тропы в Глутвиле говорили почти без слов. Его не показывали приезжим, о нём не рассказывали детям и никогда не упоминали за столом после заката. Между тем это был единственный дом в деревне, который не сгорел, не обвалился и не был разобран на дрова просто потому, что им никто не решался пользоваться. Он стоял немного выше остальных, на дороге к старому кладбищу, и даже летом казался промёрзшим изнутри. Зимой к нему вёл след, который метель заносила хуже, чем к другим домам.
Дом у северной тропы
Глава 7
Летопись снега и крови
На следующий день исчезла Марта. Её не было ни на кухне, ни в комнате, ни во дворе. Люк в подвал оказался приоткрыт, а на полу у него тянулась знакомая влажная полоса.
Отец Маттиас, Элиас, Анна и Лукас спустились вниз. Подвал оказался глубже, чем позволяла высота дома. Воздух внизу был не холоднее, а теплее, будто под гостиницей скрывалась полость, где что-то медленно дышит.
Коридор был старше деревни. В стенах виднелись знаки, круги, надписи, отпечатки детских ладоней. В круглой камере внизу стояли каменные плиты с именами вокруг чёрного провала-колодца.
Элиас прочёл свежие буквы: МАРТА РИГЕР. Рядом – ФРАНЦ ХОЛЬМ. А потом увидел имя, от которого у него подкосились ноги: КЛАРА ВЕРНЕР.
Из колодца донёсся шорох. Потом голос, не принадлежащий ни одному горлу: «Почему вы всё ещё зовёте тех, кого не хотите отпустить?» Из глубины поднялась длинная, суставчатая рука. Затем вторая. Затем лицо, собранное из нескольких лиц сразу. И одним из них было лицо Марты.
Фонари погасли.
Интерлюдия II
Журнал отца Конрада Гейма, 1871 год
2 января. В Глутвиле нет единой беды. Есть два ужаса. Первый – то, что приходит ночью. Второй – то, как быстро люди учатся с ним жить. Второе страшнее первого.
7 января. Староста сказал мне: «Вы, церковные, всё ищете дьявола. А что, если это просто счёт? Что, если гора всегда что-то берёт за то, что даёт нам место на склоне?» Я понял, что здесь падение начинается не с крови, а с арифметики.
11 января. На крещении младенец всё время смотрел вниз, на камень у алтаря. Когда я коснулся его лба водой, он не заплакал, а засмеялся. Мать просила не записывать имя ребёнка в общий реестр. «Снизу любят знать имена заранее», – сказала она.
18 января. Ночью на площади я увидел женщину в белой рубашке у высохшего фонтана. Когда она обернулась, стало ясно: это не женщина, а лицо, собранное из нескольких чужих лиц. Существо улыбнулось и голосом моего отца спросило: «Ты всё ещё думаешь, что служишь только одному Богу?»
24 января. Теперь я уверен: оно не просто забирает людей. Оно учится ими. Носит их голоса, примеряет их лица и понимает тоску. Человек, потерявший кого-то, для него как открытая дверь.
2 февраля. Под алтарём раздались три удара. После третьего я услышал мысль, не похожую на мысль: «Отдай одного – и я оставлю остальных». Я не ответил, но весь день ловил себя на том, что смотрю на людей как на возможные суммы в чужих счётах.
Глава 8
То, что носит лица
В темноте они бросились назад по коридору. Впереди возникла бледная фигура. Это был Лукас – босой, мокрый, с чужой улыбкой.



