Дредноут "Севастополь" и Моонзунд

- -
- 100%
- +

Доклад императору
Октябрьским утром 1905-го, адмирал Бирилев, держал в руках папку, которая весила как заряженный минный аппарат. Восемь месяцев я собирал эту правду по докам, от Кронштадта до Севастополя, от Либавы до Владивостока, и каждая бумажка внутри папки пахла гнилью и казённым равнодушием. Цель была простой, выбить у государя сорок миллионов золотых рублей, на возрождение флота, после Цусимы, потому что без денег, даже самый верный офицер бессилен, что либо сделать.
Государь сидел за столом, пил чай с вареньем из крыжовника (банка стоила полтора рубля, как три пуда угля, который не могли выгрузить в Либаве), и спросил: «Ну что, Алексей Алексеевич, совсем всё плохо?»
Энергичный адмирал ответил: «Хуже, ваше величество. Вашего флота больше нет. Есть корпуса, пушки и матросы, отдельные корабли, но целого организма нет, он упокоился на дне Цусимского пролива».
Ники отставил чашку, а Бирилев видел, как побелели его костяшки. Ощущение поражения пришло у того мгновенно. Государь перебил меня на третьей минуте: «Вы просите сорок миллионов? Это более чем в два раза, больше годового бюджета министерства императорского двора!»
Тогда Алексей Алексеевич понял, что самодержец уже отказал, еще не услышав про пироксилиновые снаряды, которые не рвутся. Не увидев цифр, про пятьсот пятьдесят пять чиновников в одном Петербургском порту, просто отказал, потому что боялся лишних цифр. Вот так просто, сорок миллионов превратились в двадцать, а флот остался без доков.
Николай встал и подошёл к стене, где висела карта Балтийского моря. Я смотрел на его спину, прямую, как киль броненосца, и ждал. Тишина затянулась на минуту, на две. Он спросил, не оборачиваясь: «А как обстоят дела в Свеаборге? Там же вроде порядок?»
Бирилев ответил: «Порядок, ваше величество, но порт рассчитан всего на десять миноносцев, а должен быть главной минной базой».
Последовала пауза и самодержец произнес: «А как обстоят дела в Либаве?»
«Восемнадцать лет строили базу флота, ваше величество, а сейчас станки сломаны. Даже "Ангару" - наш транспорт-мастерскую, пришлось туда перебазировать, чтобы миноносцы чинить».
Дилемма встала перед самодержцем, и адмирал, её почти физически ощущал. Первое, это признать, что страна профукала десять лет и полмиллиарда рублей на флот, который утонул в Цусиме и не возродился. Второе сделать вид, что доклад, это просто бумажка, а завтра всё наладится само. Государь выбрал третье, самое невозможное решение, со словами: «Сколько стоит док в Инкермане?» — спросил он.
«Двенадцать миллионов», — ответил я.
Он кивнул, и я понял, что он решил дать деньги, но не все. Двенадцать на док, восемь на остальное. Остальное, через Думу. Решение было половинчатым, как чемодан без ручки, и нести тяжело, и бросить жалко
Я открыл папку и начал перечислять, а голос мой, кажется, гремел на весь кабинет: «В Кронштадте из четырёх доков для больших кораблей работает один. Глубина двадцать восемь футов. Броненосец "Слава" уже сидит на двадцать девять, а если пробоина, то не влезет вообще».
Государь слушал, и я видел, как его лицо становится каменным, но я не мог остановиться.
«В Либаве, погрузка угля, производиться тачками. Ночная смена невозможна, так как нет электричества. В мастерских установлены примитивные станки. Даже ремонт миноносцев идет через пень-колоду».
Конфликт нарастал с каждой секундой, потому что я говорил о деньгах, а государь слышал упрёк в том, что он не проконтролировал, не доглядел, не приструнил воров. Я перешёл к Петербургскому порту: «Пятьсот пятьдесят пять чиновников, ваше величество, во всей Германии на Балтике лишь триста, во Франции всего семьсот, а у нас полк писак, которые едят бюджет».
Государь побледнел, не от цифры, а от от сравнения, мое поражение стало окончательным, когда он сказал: «Вы слишком резки, адмирал».
Я понял, что проиграл, так как моя правда оказалась слишком горькой.
Государь вернулся за стол, но чай уже не пил. Варенье остыло, покрылось плёнкой, как затянувшаяся рана. Он спросил: «А что там со снарядами? Говорят, плохие?»
Я ответил, стараясь не повышать голос: «Хуже, ваше величество, пироксилин на жаре разлагается. Снаряды не рвутся, в Цусиме японцы держали по десять попаданий и тонули только от двадцатого».
Государь поморщился, я знал, что он это слышал. Слышал от адмиралов, от командиров, от всех, кто вернулся из плена, но почему-то не верил.
Дилемма встала ребром, своей технической стороной. Заменять пироксилин на тротил, это три миллиона на перестройку заводов и два года простоя, не заменять, значит, флот будет стрелять пустышками.
Государь спросил: «А что предлагает министр?»
Я соврал: «Он думает».
На самом деле министр не думал, он ждал, когда само рассосётся. Вот тогда я принял для себя решение: после доклада пойду к Шульцу, артиллеристам, и заставлю их делать тротил любой ценой. Даже если придётся нарушить приказ. Даже если под трибунал. Я перевернул страницу доклада: «Севастополь, ваше величество. Единственный порт на Чёрном море. Рейд не защищён от внезапных нападений, боновых заграждений нет».
Государь удивился: «Как нет? А что было двадцать пять лет?»
Я ответил: «Броненосцы были, а заграждений нет».
Конфликт тлел под пеплом казённого спокойствия.
Я продолжал: «Севастопольские доки подходят только для кораблей старой постройки. Броненосец "Три Святителя" уже сидит глубже, чем надо, а если приведут новый линкор, то даже в Инкерман его не заведёшь».
Государь спросил про казармы и я ответил: «В Севастополе потратили кучу денег на морские казармы, ваше величество, но климат там тёплый, эскадра может круглый год находиться в море. Казармы же, в текущей ситуации, это рассадник пропаганды».
Он усмехнулся, в первый раз за весь разговор и спросил: «Это вы про революцию?»
Я кивнул, и понял, что проиграл битву за деньги на доки. Потому что государь думал не о броненосцах. Он думал о матросах, которые в 1905-м стреляли в офицеров, а мне оставалось только собирать папку.
Аудиенция кончилась, государь подписал резолюцию: «Выделить двадцать миллионов из личного резерва, остальное все через Государственную думу».
Двадцать вместо сорока, это половина. Я поклонился и вышел. На ступенях Зимнего меня встретил ветер с Невы, сырой, промозглый, как предчувствие новой войны. Я закурил «Богатырские», по пятнадцать копеек десяток и вдруг подумал, что эти двадцать миллионов уйдут на латание дыр, а на новые доки, на угольные пристани, на тротиловые снаряды денег не останется.
Дилемма, которая терзала меня всю дорогу до штаба, была проста. Первой мыслью стало уйти в отставку и не быть свидетелем позора. Второе остаться и делать хоть что-то, даже если знаешь, что не успеешь. Я выбрал второе, потому что кто-то же должен считать эти проклятые пуды угля и футы осадки. Всю дорогу в санях я прокручивал в голове одну цифру - восемнадцать. На восемнадцать эсминцев нет ни одной мины, через год их разоружат, а через пять Германия начнёт строить дредноуты и мы снова окажемся у разбитого корыта, а знаете что? Мне тогда казалось, что хуже уже не будет, как же я ошибался!
Множество мнений
Кабинет Учёного отдела Морского технического комитета.Февраль 1906-го, Петербург. Я, штабной офицер, сижу с блокнотом в углу и слушаю, как старые адмиралы делят шкуру неубитого медведя. Моя задача проста, опросить всех, кто вернулся из Цусимы, и выжать из их показаний единую формулу нового броненосца, для Российского императорского флота. Цель амбициозная, за один месяц превратить кровь и пепел в сухие цифры тактико-технических требований.
В комнате душно, пахнет мастикой для пола и старым табаком. Адмиралы разместились кто где, одни за столом, другие у карты на стене, третьи просто стоят, прислонившись к подоконникам. Я переворачиваю чистую страницу и готовлюсь записывать.
Конфликт между моряками вспыхивает, практически, сразу. Контр-адмирал Николай Иванович Небогатов — грузный, с окладистой седой бородой и вечно налитыми кровью глазами человека, который не спал нормально уже полтора года, стучит кулаком по карте так, что фигурки подпрыгивают: «Нам нужна скорость! Двадцать один узел! Японцы имели пятнадцать с половиной и всё равно догнали!»
Кто-то из молодых офицеров за соседним столом неловко кашлянул. Небогатова в этом зале не любили. Слишком свежа была память о Цусиме, о белом флаге на «Императоре Николае I», о позорной сдаче, которой закончилась карьера адмирала, принявшего командование после ранения Рожественского. Но сам Небогатов свою вину знал иначе, он носил её в себе, как незаживающую рваную рану. Он помнил каждую минуту того утра 15 мая 1905 года. Помнил, как его отряд, в четыре броненосца, из которых два, вообще береговой обороны, с орудиями, которые не могли пробить японскую броню даже в упор, был окружён превосходящими силами адмирала Того. Помнил, как пересчитал снаряды, на «Николае I» оставалось по десять выстрелов на ствол, на «Апраксине» и того меньше. Он помнил главное, он принял решение не ради себя, а чтобы не гнать матросов на верную смерть, когда флот уже был обречён. Он опускается на стул, я записываю его слова про 21 узел и проводит ладонью по лицу.
Пальцы у Небогатова узловатые, с распухшими суставами. Внешность у него тяжёлая, брови нависают, под глазами мешки, воротник мундира вечно расстёгнут, потому что душно. Но глаза живые, умные, с той цепкой наблюдательностью человека, который всю жизнь командовал и привык отвечать за чужие жизни. Он вспоминает статью, которую написал в 1906 году в газету «Наша Жизнь» — «Цусимский бой», в которой попытался объяснить, почему всё случилось именно так. Писал в камере Петропавловской крепости, куда его отправили после суда. Писал, сцепив зубы, зная, что подпишет себе приговор общественным мнением, но не мог молчать. Там он рассказывал: негодные суда, плохое снаряжение, неопытные команды и главное фанатик Рожественский не дал перед боем никаких инструкций, не организовал разведку, а когда его ранило, эскадра осталась без управления. Небогатову просто достался этот кошмар уже в разгаре, когда паника и дым застилали горизонт, а связь между кораблями отсутствовала.
Напротив него, через стол, капитан первого ранга Владимир Иванович Семёнов — худой, с острым носом и воспалёнными глазами, уже открыл рот для ответа. Он, автор нашумевшей трилогии «Расплата», которую ещё при жизни перевели на девять языков, включая японский и немецкий. Сам Семёнов, человек уникальной судьбы, один из немногих, кто прошёл и Порт-Артур, и Цусиму. Он воевал на крейсере «Диана» в Жёлтом море, а после прорыва в Сайгон бежал оттуда, не желая сидеть сложа руки, и записался во Вторую эскадру на флагманский «Князь Суворов». В штабе Рожественского ему отвели странную роль, «пассажира при штабе», как он сам горько шутил: офицеры с академическим образованием не нюхали пороха, а он, «нюхавший», писал подневный дневник. Эта привычка, фиксировать всё поминутно, в гуще событий и сделала «Расплату» бесценной. Потому что человеческая память, как он сам заметил, искажает всё уже через неделю, а его записи, это лента событий под огнём.
Семёнов стучит костяшками по столу: «Нам нужна броня, броня и ещё раз броня. Эскадренный броненосец "Александр III" держался, пока палубы не пробило».
Голос у него резкий, скрипучий, как несмазанная петля. Я смотрю на его пальцы, длинные, жёлтые от никотина и понимаю, что этот человек тоже не спал много ночей. В Цусиме Семёнова изранило в обе ноги, контузило, перебросило с тонущего «Суворова» на миноносец «Буйный», потом на «Бедовый», который сдался японцам.
В плену он, истекая кровью, пытался застрелиться, он знал, что как беглый с интернированного корабля ему грозит смерть. Но японский доктор револьвер отобрал, а следователи так и не докопались до тайны его появления во Второй эскадре. Небогатов стряхивает общее наваждение, снова тычет пальцем в карту.
«Так вот, господа, — голос его гремит на всю комнату. — Я это всё к чему? К тому, что если бы у меня в отряде был хоть один корабль со скоростью 21 узел, я бы ушёл. Понимаете? Ушёл бы! Не догнали бы меня эти проклятые крейсера Того, не окружили бы на рассвете. Я бы прорвался во Владивосток, привёл бы туда четыре броненосца, и война бы не кончилась в тот же день!»
Он почти кричит, и в этом крике, не только боль проигранного сражения, но и злость на всех, кто не дал ему этих кораблей вовремя. Колчак, слушавший молча, хмурится. Семёнов, в свою очередь, машет рукой: «Эх, батенька, броня, это не роскошь, а то единственное, что держит корабль на плаву, когда бьют со всех сторон».
Спор разгорается, голоса перекрывают друг друга. Семёнов, вернувшись из плена, попал под суд, по делу о сдаче миноносца «Бедовый». Суд его оправдал, но обида осталась, и он ушёл в отставку капитаном первого ранга, посвятив остаток жизни перу. Его книга «Флот и морское ведомство до Цусимы и после» - крик отчаяния человека, который видел, как послевоенная дума отказывала в кредитах на флот, как строились устаревшие крейсера, в то время как Германия и Англия штамповали дредноуты.
В углу молчит седой механик в потёртом сюртуке. Я замечаю его только сейчас, он сидит на подоконнике, руки сложены на коленях. Этот человек никогда не писал книг и не командовал эскадрами. Он просто чувствовал, каждой клеточкой, как взрывались котлы. Его голос, если он заговорит, прозвучит позже, не здесь, а пока я записываю: скорость 21 узел. Броня 225 мм по поясу. Орудия десять 305-мм в пяти башнях. Водоизмещение в 20 000 тонн. Цифры ложатся на бумагу ровными строчками, но я знаю, что ни один адмирал не ушёл довольным. Слишком разная правда у тех, кто смотрел смерти в глаза. Небогатов замолкает, тяжело дыша. Кто-то подаёт ему стакан воды, тот пьёт жадно, расплёскивая на мундир, и в этой его неловкости, в этой непоказательной для адмирала суете, проступает главное, перед нами не герой и не трус, а просто человек, который однажды принял самое страшное решение в своей жизни, и теперь, глядя на чистые листы нашего опросного листа, он отчаянно хочет, чтобы никому больше не пришлось делать такой выбор. Решение, которое он для себя вынес за эти полтора года: флоту нужны корабли, способные уйти, а Семёнов, сцепив зубы, твердит своё: броня, броня и ещё раз броня. Потому что он своими глазами видел, как «Бородино» держались под градом, пока их не прошивало насквозь и как гибли корабли от первой же щепки, если броня была тонкой.
Я закрываю блокнот, опрос окончен. Единой формулы никто не вывел. Спор о скорости и броне останется с Российским флотом надолго, на десятилетия, на две войны, на гибель и возрождение. Вопрос, который я записал на полях и который уже никогда не задам этим адмиралам, что толку в двадцати одном узле, если некуда бежать? И что толку в толстой броне, если ты стоишь на месте под обстрелом? Ответа у меня нет, только горький привкус табака на языке и чувство, что история не прощает ошибок. Ни тем, кто строил медленные корабли. Ни тем, кто строил слабо защищённые. Вопрос к тем, кто будет читать эту главу через сто лет, а на чьей стороне были бы вы? У Небогатова, который хотел спасти экипаж, или у Семёнова, который хотел победить?
Кабинет судостроителяМарт 1906-го. Алексей Николаевич Крылов — профессор Морской академии, член Морского технического комитета, человек, которого уже сейчас называют «отцом русской корабельной математики», стоит в эллинге Адмиралтейских верфей. Когда-то здесь строили «Александра II». Теперь пустота, а станки покрыты легкой, ржавчиной, мастера разбежались от отсутствия заказов, и только сквозняк гуляет по этому железному склепу, поднимая с пола мелкую угольную пыль. Я разыскиваю корабельного инженера Гуляева, того самого, который ещё до войны предлагал «сверхустойчивое судно». Он сидит в углу на перевёрнутой шлюпке, с циркулем в руке, и чертит что-то на ватмане, разложенном на коленях.
Внешность у меня, признаться, не адмиральская, сутулый, с вечно взъерошенной шевелюрой, пенсне на носу то и дело сползает. Но за этой неказистостью скрывается ум, который сам Бубнов, главный корабел академии, называл «лучшим математическим аппаратом в русском флоте».
«Иван Васильевич, — говорю я, присаживаясь рядом на ящик из-под снарядов. — Покажите вашу идею, ту, про которую вы писали в "Морском сборнике", про наделки у бортов».
Он поднимает голову, глаза у Гуляева, воспалённые, бессонные, с той особой безнадёжной решимостью человека, который знает, что его не услышат, но всё равно говорит. Борода давно не стрижена, воротник рубахи расстёгнут, на пальцах синеют застарелые чернильные пятна. Инженер, а не чинуша, таким и надо просто быть, а не казаться. Гуляев разворачивает ватман и я вижу корпус в форме кита, почти без надводной части, зато с какими-то странными наплывами по бокам.
«Вот, — говорит он, тыча циркулем в эти наделки. — Пять-шесть метров шириной. Внутри расположены продольные и поперечные переборки в шахматном порядке, как пчелиные соты».
Я наклоняюсь ближе, моё пенсне сползает, я поправляю его привычным жестом. Да, я читал его доклад, ещё в 1900-м, когда он рассылал его по различным конгрессам. Тогда я подумал: «Чудак, кому нужны эти наделки, когда главное, скорость и броня?»
Но сейчас, после Цусимы, когда я сам считал остойчивость тонущих броненосцев и видел, как они переворачивались от одного попадания в небронированный борт... сейчас я смотрю иначе.
«У него метацентрическая высота в три метра, — говорит Гуляев, и голос его дрожит. — Не перевернётся даже при пробоине в сорок квадратных футов, а эти отсеки... — он гладит ватман пальцами, как ребёнка по голове. — Они погасят взрыв любой мины, самодвижущейся или заграждения, не важно. Вода заполнит две-три ячейки, и всё, корабль останется на плаву».
Гуляев прав, я это чувствую, но кто его послушает? Я сам член МТК и знаю, как там принимаются решения, ведь адмиралам нужны цифры: скорость, броня, число орудий, а «сверхустойчивость», это не цифра, а просто качество, которое не измерить в узлах и дюймах.
Иван Григорьевич Бубнов, мой друг, сказал бы: «Теория хороша, но где практика? А практика, это двадцать две тысячи тонн водоизмещения, но с наделками Гуляева будет двадцать пять, не меньше, зато идеально устойчивых при любых повреждениях!"
«Иван Васильевич, — говорю я осторожно, стараясь не ранить его своим тоном. — Где у вас артиллерия?»
Он хмурится, берёт другой лист, испещрённый расчётами, и я замечаю, что почерк у него мелкий, въедливый, как у человека, привыкшего к точности.
«Башни расположены по бортам, — говорит он. — Четыре двухорудийные. Всего восемь стволов».
Всего восемь! Я вздыхаю, и этот вздох вырывается из самой глубины моей усталости.
«Иван Васильевич, — говорю я как можно мягче, — у "Дредноута" — десять, у немцев в проекте дюжина! Мы уже отстаём, а вы предлагаете лишь восемь».
Гуляев стучит кулаком по ватману так, что чернила разбрызгиваются.
«Отстаём? — кричит он. — В живучести мы отстаём на десятилетия! Вы, Алексей Николаевич, математик, вы считали остойчивость "Бородино"? Я считал, и знаете, что получилось? Они были обречены. Ещё до выхода из Либавы. Потому что любая пробоина выше ватерлинии и возникает крен, который нельзя выровнять, а мои наделки...»
Он замолкает, машет рукой и отворачивается, я смотрю на его спину, сутулую, в потёртом сюртуке, и понимаю, что он сейчас плачет, от бессилия, от того, что прав, но никому эта правда не нужна.
«Если бы у "Александра III" были мои наделки, — говорит он тихо, не оборачиваясь. — Он бы дополз до Владивостока, а "Бородино" не взорвался бы, и вы это знаете».
Я молчу, потому что он прав, я считал, и я знаю. Выхожу от Гуляева с тяжёлым сердцем, иду в соседний цех, там работает Свирский, ещё один чудак, предлагавший «уширенный корпус». Молодой, гладко выбритый, в чистом сюртуке, пахнущем лавандой. Внешность его, полная противоположность Гуляеву. Он встречает меня у порога с победоносным видом фокусника, достающего кролика из шляпы.
«Алексей Николаевич! — восклицает он. — А я вас заждался!»
Разворачивает чертёж, его корпус почти прямоугольник. Скулы развалены так широко, что кажется, будто корабль вот-вот перевернётся от собственной тяжести. Но Свирский клянётся, божится, стучит себя в грудь, что остойчивость фантастическая.
«Пятнадцать узлов, — говорит он гордо. — Зато не утонет никогда, даже если все переборки снесёт».
Я смотрю на него, потом мысленно возвращаюсь к Гуляеву. Один предлагает скорость двадцать узлов и восемь орудий. Второй лишь пятнадцать узлов и фантастическую живучесть, а немцы строят дредноуты с дюжиной стволов и двадцать одним узлом. Мы не догоним их ни по первому, ни по второму пути.
Обе идеи гениальны, но обе бесполезны, потому что флоту нужен дредноут. Быстрый, сильный, способный догнать и уничтожить, а плавучие крепости, это для обороны, для сидения в гаванях. Мы не для того возрождаем флот, чтобы прятать его за надолбами.
Решение я принимаю прямо там, в эллинге, под сквозняком и ржавым шелестом, иду к телефону, он висит на стене у выхода, чёрная воронка с медной трубкой, кручу ручку, звоню в МТК.
«Проекты Гуляева и Свирского отклонить, — говорю я в трубку, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — За непригодностью».
Гуляев обидится. Свирский обидится. Я поеду писать рапорт, формальную бумагу с грифом «Секретно», где сухим казённым языком объясню, почему их идеи не годятся для нового флота. Всю дорогу в пролётке, под мерный перестук копыт по булыжной мостовой, я думал об одном. Гуляев предложил противоминную защиту — первым в мире. Идею, которая через десять лет станет обязательной для всех линкоров. Но кто тогда, в 1906-м, готов был её слушать? Кому было дело до живучести, когда на кону стояло само существование флота?
Иван Григорьевич Бубнов — мой друг и единомышленник, потом скажет: «Ты поступил правильно, Крылов. Нельзя строить корабли будущего на идеях вчерашнего дня».
Но я до сих пор не уверен. Вопрос, который я так и не задал Гуляеву: сколько ещё будут тонуть корабли, потому что их конструкторы опередили время? И когда мы наконец научимся строить не только быстро и сильно, но и надёжно?
Зал заседаний Морского технического комитетаАпрель 1906-го. Я, вице-адмирал Алексей Алексеевич Бирилёв, член Государственного совета, бывший командующий эскадрой Тихого океана, открываю заседание «Особого совещания». Двадцать человек за столом: адмиралы, инженеры, артиллеристы. Старые волки, нюхавшие порох. Я помню парусный флот, помню Синоп, помню, как уходили на дно броненосцы в Цусиме, и я не хочу, чтобы это повторилось.
«Господа, — говорю я, и голос мой гремит под высокими сводами. — Программы нет, будем исходить из собственных соображений».
В зале тишина. Собственные соображения, это когда каждый тянет одеяло на себя. Артиллеристы хотят пятнадцать дюймов. Механики желают установить на новый корабль турбины, несмотря на их массу и ненадёжность. Корабелы толстый броневой пояс в двенадцать дюймов. Я смотрю на них и вижу, что они спорят о железе, а совершенно забыли о людях и как их требования будут размещены в допустимом водоизмещении.
Сбоку, у стены, сидит молодой капитан — командир броненосца «Орёл», единственного уцелевшего из проекта «Бородино», кто вернулся из Цусимы не со дна, а из плена. Его зовут Николай Юнг. Он прошёл ад. Он видел, как «Суворов» горел, как «Александр III» лёг на борт, как «Бородино» взлетел на воздух и теперь он молчит. Потому что слова кончились. Осталась только сталь и желание построить такие корабли, которые не будут тонуть.
Я даю слово капитану Блохину, тому самому, что заменил командира на броненосном крейсере в бою против нескольких японцев:
«Господа, — говорит он, и голос его срывается. — На «Дмитрии Донском» мы держались пять часов против шести крейсеров. Держались, пока палубы не пробило, а потом... потом пришёл приказ затопить корабль, чтобы он не достался врагу».
Он замолкает, достаёт платок, вытирает пот со лба.
«Я не хочу больше топить свои корабли. Я хочу топить чужие. Для этого нужны орудия. Десять дюймов мало, давайте двенадцать, а лучше, четырнадцать».



