- -
- 100%
- +
Я вышел из душной таверны на ночную улицу. Воздух был тёплым, звёздным. Где-то высоко, за неприступной белой стеной, мерцали огни столицы — тысячи, нет, миллионы огней, сливающихся в золотое сияние. Там был Стеклянный Дворец. Там была она — богиня огня.
Я посмотрел на наш фургон. В окошке её вагончика горел свет. Она не спала. Готовилась. Мечтала о том же.
И впервые за всю дорогу моя цель обрела не просто форму, а срок и испытание. Фестиваль. Несколько дней, чтобы доказать не только ей, не только Марцелло, но и всему этому пёстрому, талантливому миру, что сын рыбака из Приливного Камня достоин подняться выше самых высоких стен и засиять перед лицом самой богини. Страх смешался с азартом, сладким и острым, как крепкий алкоголь. Завтра начиналась не просто новая жизнь. Начиналась борьба за место в легенде.
Вечер в «Рвущейся Струне» гудел, как растревоженный улей. Смех, песни на десяти наречиях, звон кружек и притопывание в такт уличным музыкантам. Воздух был густым от пара жаркого, табачного дыма и всеобщего, лихорадочного возбуждения. Сквозь эту завесу я увидел его — Бруно. Он сидел один в углу, перед ним стояла нетронутая кружка, а его здоровая рука сжимала другую, всё ещё бинтованную, беспомощно лежащую на столе.
Я подсел. Он поднял на меня глаза. В них не было привычной надменности или профессиональной строгости. Была усталость. Глубокая, горькая, как дно самого солёного моря.
— Кость срослась криво, — произнёс он хрипло, не дожидаясь вопроса. — Знахари в последнем городе сказали. Силу вернёт. Но точность… изящество… — он качнул головой, и это движение было полным поражения. — На фестиваль с таким не пустят. Им нужна идеальная картинка. Не калека.
Он отпил, поморщился, будто глотал не пиво, а отвар полыни.
— Ты, мальчик… — он посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло что-то странное, почти отеческое. — Ты был грубым куском гранита. Но ты учишься. Чувствуешь. Марцелло прав, повышая тебе ставку. — Он тяжело вздохнул. — Выступи там. За меня. За всех нас, кто когда-либо ломался на этой чёртовой арене. Сделай так, чтобы они ахнули не от дикости, а от мощи. Управляемой мощи. Понял?
Он протянул мне свою здоровую, мозолистую лапу. Я взял её. Рукопожатие было крепким, но в нём чувствовалась прощальная горечь.
— Удачи, силач, — бросил он и, поднявшись, тяжело заковылял к выходу, растворившись в толпе.
Его уход оставил за собой пустоту и холодок ответственности на моей шее. Он передавал мне не просто номер. Он передавал эстафету. И впервые я почувствовал не радость от предстоящего шанса, а тяжесть настоящего долга.
Я сидел, сжимая свою кружку, глядя в тёмное пиво, в котором отражались пляшущие огни светильников. Шум вокруг стал каким-то далёким, приглушённым. И сквозь этот шум я услышал лёгкий стук по дереву стола и почувствовал знакомый, сандаловый аромат.
Я поднял голову. Она сидела напротив, на том же месте, где минуту назад сидел Бруно. На Алии не было яркого сценического платья. Простой тёмно-зелёный кафтан, волосы собраны в небрежный узел, с которого выбивалась одна упрямая прядь. Она смотрела на меня не как на артиста, а как на человека.
— Тяжело? — спросила она просто.
Я кивнул, не в силах выговорить слова. Ком стоял в горле.
— Он был прав, — сказала она, обводя взглядом шумную таверну. — Здесь все — искры. Красивые, яркие, мимолётные. — Её взгляд вернулся ко мне, стал пристальным, проникающим. — Но ты… ты не искра, Далин. Ты — наковальня. На тебя обрушили море, тяжесть, долг, чужую боль. И ты не раскололся. Ты закалился.
Она протянула руку через стол и коснулась моих пальцев, всё ещё сжимающих кружку. Её прикосновение было лёгким, как падение лепестка, но от него по всей руке побежали мурашки.
— На фестивале будут жонглировать небесами, — продолжила она тихо, так что мне пришлось наклониться, чтобы услышать. — Будут ходить по воздуху и вызывать духов из пламени. Они будут изящны и непостижимы. Не пытайся быть как они. Будь собой. Будь той силой, которая не ломает, а поддерживает. Которая заставляет землю под ногами чувствовать себя в безопасности. Даже когда на ней танцует огонь.
Она убрала руку, но тепло её пальцев осталось на моей коже.
— Я буду танцевать, — сказала она, и в её глазах вспыхнула та самая, знакомая искра вызова, но смягчённая чем-то новым — доверием. — А ты… будь моей скалой. Моей тишиной перед бурей. Покажи им, Далин, что самая большая сила — это не в том, чтобы лететь выше всех. А в том, чтобы удержать небо, если оно начнёт падать.
Она встала. Посмотрела на меня ещё раз, и на её губах появилось нечто более тёплое и сокровенное, чем улыбка.
— Спокойной ночи, силач. Завтра начинается наша битва.
И ушла, оставив меня одного в гуле таверны, но уже не одинокого в мире. Её слова обвили моё сердце, как прочные, мягкие канаты. Она видела во мне не претендента, не ученика. Она видела союзника. Часть своего выступления. Часть своей битвы.
Я вышел на ночной воздух Подстенка. Где-то за белой, неприступной стеной мерцал Стеклянный Дворец. Где-то в своей повозке засыпала девушка с зелёными глазами, которая только что назвала меня своей скалой. А во мне, сыне рыбака, ковалось новое понимание. Моя сила была нужна не для того, чтобы поражать. Она была нужна, чтобы служить. Чтобы быть фундаментом для её полёта. И в этом служении, как ни парадоксально, я чувствовал себя свободнее и сильнее, чем когда-либо прежде.
Подготовка к фестивалю — это не тренировки. Это осада. Осада самого себя. Каждый день, с рассвета до глубокой ночи, Подстенок превращался в гигантский, шумящий тренировочный лагерь. Воздух звенел от струн, трещал от хлыстов, гудел от ударов по матам и всплесков воды в чанах, где тренировали дыхание ныряльщики.
Наш лагерь — островок сосредоточенной ярости среди этого хаоса. Бруно, несмотря на свою травму, стал моей тенью. Его зоркий глаз видел каждую огреху.
— Медленнее! — рычал он, когда я пытался рвать цепь с привычной яростью. — Они должны видеть напряжение! Видеть, как играет каждая жила! Это не работа, это демонстрация!
Он заставлял меня делать всё с невыносимой, мучительной медлительностью. Поднимать гирю не рывком, а плавно, как будто вытаскиваешь из воды нечто хрупкое и бесценное. И замирать в верхней точке. На три счёта. Пять. Пока мышцы не начинали кричать от боли, а дыхание не становилось свистом в ушах. «Сила в контроле, мальчик! — бубнил он. — Любой дурак может дернуть. Ты должен владеть».
В первый же день подготовки меня поймал Марцелло:
— Мы меняем номер. Теперь это не просто «Подвиги Геркулеса». Концепция такая: «Скала и Пламя». Ты — недвижимая скала, основа. А Алия… её танец будет тем самым пламенем, что пляшет на твоей непоколебимой силе. Я же вижу, что ты к ней неровно дышишь. Будете парой на арене, глядишь, что и сложится. — Марцелло подмигнул и с хитрой ухмылкой похлопал меня по плечу, уходя к повозке Алии.
Поэтому я теперь учился не просто стоять. Я учился быть основанием. Мы репетировали с ней. Сначала это были робкие, неловкие попытки. Она вставала мне на плечи, и я, напрягшись до дрожи, боялся пошевелиться, чтобы не уронить её. Но постепенно… появилась связь. Не физическая, а какая-то иная. Я начал чувствовать её центр тяжести сквозь подошвы её лёгких туфель. Чувствовать, как она готовится к прыжку, по едва уловимому смещению веса. Я учился быть не просто подставкой, а соучастником её полёта, предугадывая и компенсируя каждое её движение.
И она… она стала другим режиссёром. На репетициях её голос звучал тихо, но властно.
— Далин, когда я делаю пируэт на твоей ладони, твоя рука не должна быть просто плоской. Она должна быть… чашей. Которая не удерживает, а предлагает.
— Твоё дыхание, — говорила она, когда я, задержав её на вытянутых руках, замирал. — Оно должно быть ровным. Как сердцебиение земли. Если они увидят, что ты задыхаешься, они увидят усилие. А они должны видеть естественность. Как будто ты родился держать мир на руках.
А так как и трюки с гирями и цепями никто не отменял, я за день был выжат как лимон. Но в этой круговерти мне удалось улучшить кое-что в номере с цепями, основываясь на настрое на «искру». Несмотря на то, что моё осознание того, что «искра» внутри, помогло мне шагнуть на новый уровень мастерства, я продолжал на каждой репетиции представлять живой огонь. Мне казалось, что это помогает, что гири становятся легче, цепи податливее. И в один день в номере с цепями случился прорыв.
Я привычно картинно натянул цепь, замер, показывая воображаемым зрителям свою мускулатуру, и в этот момент сконцентрировал ощущение огня на конкретном звене. И оно… порвалось. Звено, на которое я смотрел, будто покраснело и лопнуло. Цепь разлетелась на две половинки, но я был не готов и, не увернувшись, больно ударил себя по ноге. Бруно, конечно, отругал меня и за слишком короткую паузу, и за неловкость, но потом подошёл и сказал: «Парень, похоже, ты стал намного сильнее. Мне показалось, что эта цепь для тебя слишком тонка, но я-то знаю эти цепи!»
С тех пор я рвал цепь исключительно таким способом, сконцентрировав воображаемую силу огня в одном из звеньев.
По вечерам, когда тело ныло от перегрузок, а ум затуманивался бесконечными повторениями, я находил отдушину в другом. Я шёл смотреть на них. На конкурентов. Прятался в толпе зевак и наблюдал.
Вот труппа акробатов с Севера — они строили живые пирамиды с такой скоростью и точностью, будто это не люди, а детали часового механизма. Вот фокусник из далёких Восточных степей — он заставлял огонь принимать формы драконов и птиц, и они жили своей жизнью, почти отрываясь от его пальцев. Вот силач, настоящий гигант, который жонглировал не гирями, а целыми бочками с водой. У каждого — свой стиль, своя магия, своя искра.
И сначала это подавляло. Казалось, что мы, с нашим простым номером про скалу и пламя, — просто деревенщины рядом с этими виртуозами. Но потом я вспоминал слова Алии. «Будь собой». И я видел: у них нет того, что есть у нас. У них нет этой тишины перед бурей. У них всё — в движении, в виртуозности. А наша сила — в контрасте. В абсолютной, невозмутимой мощи и хрупкой, неистовой красоте, которая на этой мощи расцветает.
Всё было кончено. Последняя репетиция, и самая страшная — генеральная, под пристальными глазами Марцелло и приглашённого им старого арбитра из Гильдии, сухого, как щепка, старика с глазами-буравчиками. Мы откатали номер от и до. От первого моего выхода — тяжёлого, мерного, как шаги титана — до последнего аккорда, когда Алия, сделав немыслимое сальто с моих плеч, приземлялась мне на ладонь, поднятую над головой, и замирала, как бабочка на вершине скалы.
Старик что-то пробормотал Марцелло, кивнул и ушёл, не выразив ни одобрения, ни порицания. Но Марцелло, проводив его взглядом, обернулся к нам, и на его лице впервые за многие дни появилось нечто, отдалённо напоминающее удовлетворение.
— Не опозорьтесь, — вот и вся похвала. Но нам хватило.
Наступила та самая, звенящая пустота между боем и выстрелом. Сумерки спустились на Подстенок, окрасив белые стены столицы в лиловый и золотой. Лагерь затих. Даже вечно шумные соседи-акробаты приумолкли, поглощённые своими последними приготовлениями и страхами.
Я стоял у нашего фургона, разминая запястья, в которых всё ещё гудела усталость, и смотрел на зарево столицы. Оно манило и пугало. Завтра там, в амфитеатре Подстенка, начнётся всё.
И тогда я услышал её шаги. Лёгкие, неслышные для любого, кто не настроен на её частоту всем своим существом. Она подошла и остановилась рядом, плечом к моему плечу. Мы молча смотрели на огни.
— Боишься? — спросила она наконец, и её голос был тихим, почти шёпотом.
Я хотел соврать. Сказать «нет». Но с ней это было невозможно.
— Умираю от страха, — признался я, и слова вышли хриплыми. — Боюсь подвести. Боюсь ошибиться. Боюсь, что… что моя скала пошатнётся.
Она повернулась ко мне. В полумраке её лицо было бледным овалом, а глаза казались бездонными тёмными озёрами.
— Ты не шатнёшься, — сказала она с такой простой, несокрушимой уверенностью, что у меня на миг перехватило дыхание. — Я чувствую. Когда я на тебе… я чувствую не камень. Я чувствую волю. Твёрже любого камня.
И тогда что-то во мне сорвалось с цепи. Вся тоска, вся тревога, все месяцы безумного напряжения нашли выход в одном, слепом, необдуманном порыве. Я повернулся к ней, взял её за плечи — такие хрупкие под тонкой тканью — и потянул к себе, чтобы поцеловать. Чтобы найти в её губах ответ, успокоение, подтверждение всего, что кипело во мне.
Но она… она не потянулась навстречу. Она не отпрянула. Она просто осталась неподвижной в моих руках. И тихо, почти жалостливо, рассмеялась. Тот самый, лёгкий, серебряный смешок, который когда-то резал, как нож.
— Ох, Далин, — выдохнула она, и в её смехе не было насмешки. Была какая-то нежная, почти материнская снисходительность. — Не сейчас. Не накануне битвы. Это сбивает фокус.
Она высвободилась из моих рук одним плавным движением, поднялась на цыпочки и, прежде чем я опомнился, поцеловала меня в щеку. Её губы были мягкими и прохладными. Этот поцелуй длился меньше секунды, но он вжёгся в кожу, как клеймо.
— Всё своё, — прошептала она мне на ухо, и её дыхание было тёплым и пахло мёдом и полынью. — Всё своё внимание, всю свою силу, всю свою волю — завтра на арену. Для нашего номера. Для победы.
Она отступила на шаг, и её глаза в темноте сверкнули знакомым, твёрдым огнём.
— А потом… посмотрим. Спокойной ночи, моя скала. Спи. Тебе нужны силы. Чтобы держать мой мир.
И она ушла. Бесшумно растворилась в темноте, оставив меня одного с пылающей щекой и сердцем, разрывающимся на части от противоречивых чувств: горького укола отказа, сладкого жара её прикосновения и пронзительной, кристальной ясности её слов.
«Не сейчас». Эти слова повисли в воздухе, как приговор и как обет. Она была права. Всё, что не относилось к завтрашнему дню, было роскошью, предательством по отношению к делу, к нашему общему пути. Она мыслила, как полководец накануне решающей битвы. И в этой беспощадной целеустремлённости было что-то, что заставляло преклоняться и ненавидеть одновременно.
Я прижал ладонь к тому месту, где коснулись её губы. Оно всё ещё горело. Я закрыл глаза. Отвергнутый, сбитый с толку, но… ясный. Она указала направление. Завтра — арена. Всё остальное — после. Если будет «после». И эта мысль, жестокая и честная, навела на душу странное, ледяное спокойствие. Не было места сомнениям или томлению. Была только задача. И девушка, которая была и наградой, и самым строгим судьёй. Смех её ещё звенел в ушах, но теперь он звучал не как насмешка, а как бодрящий звонок. Сигнал к бою.
Глава 5. К равновесию через падение
«И падали мы, и падали мы с высоты, Но снова взлетали, не зная стыда».
Булат Окуджава
Ад — это не огонь. Ад — это тишина. Та самая, что наступила после.
Я всё помню.
Помню, как выходил на арену амфитеатра Подстенка. Она была не из белого камня, как столичная, но всё равно огромной. Тысячи глаз. Море лиц, сливающихся в одно пятнистое, дышащее полотно. Помню тяжесть в ногах, как будто я шёл не по песку, а по морскому дну, против течения. Помню первый рёв толпы, когда я разорвал цепь — он прокатился волной и ушёл, не задев меня. Я был внутри себя. Внутри ритма. Внутри ритуала.
И вот музыка для её выхода. Та самая, воздушная и трепетная. Она появилась наверху, на специальной платформе, как воплощённая мечта в струящихся зелёных тканях. И начался танец. Танец приближения. Каждый её прыжок, каждое вращение приближали её ко мне. Я стоял, как скала, как и должен был. Чувствовал, как толпа затаила дыхание.
Потом она была рядом. Легко, как пушинка, встала на моё плечо. Её ступня, крошечная и горячая даже через ткань, была точкой абсолютного сосредоточения всего моего мира. Я поднял руку. Она перешла на неё, встала на ладонь. И здесь… здесь что-то пошло не так. Не с ней. Со мной.
Вдруг, сквозь рокот крови в ушах, я услышал не музыку, а вой ветра с Долгой Тени. Услышал скрип отцовской «Договорницы» и почувствовал на ладонях не её лёгкий вес, а холодную, шершавую верёвку сети. Перед глазами поплыл не свет факелов, а бледное, испуганное лицо матери в предрассветных сумерках. Тоска. Дикая, всепоглощающая, о которой я забыл на время дороги, вломилась в меня, как шквал, вышибив весь фокус, всю концентрацию.
Я видел, как она готовится к главному прыжку — двойному сальто с моей ладони на другое плечо. Её мышцы собрались, дыхание выровнялось. И в этот миг моя рука… дрогнула. Не от слабости. От предательского, ничем не обусловленного прогиба где-то в самой глубине души. Я потерял ту самую «чашу», о которой она говорила. Моя ладонь стала просто ладонью — неустойчивой, человеческой, дрожащей.
Она оттолкнулась. Выполнила первый оборот в воздухе с той же грациозной яростью. Но точка опоры была уже не та. Траектория пошла вкось. Второй оборот был уже не контролируемым полётом, а падением. Она не упала. Она — артистка до кончиков пальцев — сгруппировалась, нашла точку и приземлилась на ноги, но не на моё плечо, а рядом со мной, на песок арены, с глухим, невероятно громким в наступившей вдруг тишине стуком.
Тишина.
Она длилась вечность. Ни аплодисментов. Ни выдохов. Ничего. Только шуршание её костюма, когда она выпрямилась, и моё собственное, гулкое биение сердца, готовое разорвать грудную клетку.
Я видел, как она стоит, чуть склонив голову, её спина была обращена ко мне. Видел, как поднимаются плечи от глубокого, сдерживаемого вдоха. Потом она обернулась. Её лицо было маской из белого грима и румян. Но глаза… глаза были пустыми. Ни ярости, ни упрёка, ни разочарования. Пустота, страшнее любой бури. Она смотрела на меня не как на партнёра, подведшего её. Она смотрела как на посторонний предмет. На камень, который внезапно ожил и предал.
Она сделала реверанс в сторону трибун. Механический, бесстрастный. Потом развернулась и пошла прочь. Не побежала. Пошла. С прямой спиной и высоко поднятой головой, но каждый шаг отдавался во мне ударом молота.
И только тогда толпа взорвалась. Не аплодисментами. Гомоном. Удивлением, разочарованием, едкими комментариями, которые долетали до меня обрывками: «…сорвалось!», «…силач-то подвёл…», «…стыд и срам…».
Я стоял. Один. Посреди огромной арены, под тысячью осуждающих взглядов. Прах, пыль и позор. Вся моя закалённая воля, всё моё «быть скалой» рассыпалось в один миг под натиском старой, невыплаканной тоски. Я не уронил её физически. Я уронил её доверие. И её мечту. И свой шанс. Всё, к чему я шёл все эти месяцы, рухнуло из-за одного мига слабости, из-за одного призрака прошлого, который я так и не смог оставить за белой стеной.
Я не помню, как ушёл с арены. Помню только спину Марцелло — я проскользнул мимо него так, что он даже не заметил и не обернулся. Помню бледное, сострадательное лицо Зары и сочувственные взгляды остальных. Помню, как зашёл в свой фургон, сел на голые доски и уставился в стену, чувствуя, как во мне медленно, необратимо гаснет последний огонёк. Не от злости. От стыда. Такого всепоглощающего, что хотелось исчезнуть, раствориться, вернуться в холодные объятия Некромода, который, наверное, сейчас смеялся в своей бездне над сыном, возомнившим себя частью огня.
А за стеной фургона гудел фестиваль. Продолжалась жизнь. Танцевало другое пламя. А наше — наше погасло, даже толком не разгоревшись. И виной тому был я. Скала, которая оказалась не скалой, а песчинкой, унесённой первым же порывом воспоминаний.
Я бежал. Не думая, куда. Прочь от огней, от гула, от запаха толпы и горящего масла в факелах. Ноги сами понесли меня вниз, к тому самому низкому месту, где всегда течёт вода. Даже здесь, у подножия столицы, нашлась река — неширокая, тёмная, пахнущая не морем, а тиной и мокрыми камнями.
Я скинул свой дурацкий, пропитанный холодным потом костюм и остался в портах, босой. Камни на берегу впивались в подошвы, но эта боль была ничто. Я дошёл до самой кромки, где вода лизала берег, и рухнул на колени. А потом — просто сидел. Сгорбившись, уставившись в чёрное, беззвёздное отражение неба в воде.
И начался суд. Без адвоката. Без свидетелей. Только я и обвинитель — мой собственный разум, беспощадный и точный, как отцовский нож для потрошения рыбы.
Предатель. Ты предал Бруно, который передал тебе свою эстафету со сломанной рукой. Он верил, что ты пронесёшь его силу дальше. А ты уронил её в грязь.
Трус. Ты испугался. Не высоты, не веса. Ты испугался собственного прошлого. Позволил ему влезть в голову в самый ответственный миг. Настоящий силач гонит таких призраков прочь. А ты — слабак. Слабак, который носит маску силача.
Разрушитель. Ты разрушил не просто номер. Ты разрушил её момент. Её шанс блеснуть перед смотрящими из столицы. Её мечту о Стеклянном Дворце. Ты был её скалой, а превратился в зыбучий песок под ногами в самый ответственный момент её полёта. Ты украл у неё аплодисменты, признание, будущее.
Мысли кружились, как осенние листья в воронке, сбиваясь в одну жгучую, невыносимую истину: всё кончено.
Кончена карьера в цирке. Кто возьмёт силача, который не может удержать партнёршу? Марцелло вышвырнет меня, как выкидывают треснувший горшок. И будет прав.
Кончена дорога. Не будет больше этих переходов, этих костров, этой надежды впереди. Всё, к чему я шёл, упёрлось в стену моего же провала.
Кончена… она. Та недолгая, хрупкая теплота, что появилась в её взгляде, тот поцелуй в щёку, который горел до сих пор… всё это превратилось в пепел. В ту пустоту, что была в её глазах на арене. Я видел. Она не простит. Она не должна прощать. Её мир — это точность, дисциплина, безупречность. А я внёс в него человеческую, жалкую, непростительную ошибку.
Я схватил с земли камень — гладкий, холодный — и швырнул его в воду. Всплеск был жалким, одиноким. Река даже не заметила. Она текла себе дальше, спокойная и равнодушная. Как и весь этот огромный, сияющий мир за стеной. Ему было всё равно на моё отчаяние.
«Возвращайся», — шептал какой-то внутренний голос, слабый и жалкий. Куда? В Приливной Камень? Приползти к порогу отчего дома, оборванным, опозоренным неудачником? Увидеть разочарование в глазах Киприана? Стыд в глазах Иволии? Стать посмешищем для мальчишек, которые и так меня боялись? Нет. Эта дверь захлопнулась за мной навсегда в ту ночь, когда я ушёл.
Я был нигде. Человек без места. Силач без силы. Влюблённый без права на любовь.
Я опустил лицо в ладони. Дышал тяжело, порывисто. Слёз не было. Была только сухая, выжигающая всё внутри пустота. Я думал, что ад — это тишина после падения. Нет. Ад — это вот это. Сидеть в полном одиночестве на холодном берегу чужой реки и понимать, что ты сам себя изгнал из всех миров. Что ты сжёг все мосты. И остался один с самым ненавистным существом на свете — с самим собой. С тем, кто не смог. Кто подвёл. Кто оказался песчинкой.
Ночь тянулась бесконечно. Где-то в Подстенке, наверное, уже награждали победителей первого дня. Где-то Алия… я даже не мог думать о том, что с ней сейчас. Мысли обжигали, как раскалённое железо.
Я просто сидел. И смотрел, как чёрная вода уносит в никуда осколки моей разбитой жизни, моей глупой, детской мечты о дали и высоте. И понимал, что единственное, что мне осталось — это эта река. И тёмная, безразличная глубина, которая примет любого, кто больше не в силах держать на плечах тяжесть своего провала.
Они кричали. Звали. Их факелы метались по откосу, как огненные светляки, попавшие в банку. Я видел их — силуэты Зары, Ренальдо, даже квадратную тушу Бруно, который орал моё имя хрипло, срываясь на кашель. Голос Марцелло резал ночь, как нож: «Бросьте этого идиота! Его уже волки утащили!»
Я сидел под корягой, вросшей в берег точно в пещеру, и смотрел сквозь чащу на этот сумасшедший танец огней. Каждый крик был ударом по открытой ране. Мне казалось, они искали не Далина. Они искали потерю. Вещь, которую нужно вернуть в лагерь, чтобы не было позора перед соседями. Или чтобы не платить за пропавшего? Неважно. Я вжался в землю, в сырость, в запах гниющих водорослей. Пусть идут. Пусть решат, что я сгинул. Так и будет проще.
Их голоса стали удаляться. Факелы поплыли назад, к огням Подстенка. Чьи-то плечи пожались — видно было по силуэту. Бросили. В груди что-то осело, тяжёлое и окончательное. Ну вот. Отрезали. Как отрезают гнилую верёвку, чтобы она не порвала всю сеть.
Тишина вернулась. Густая, полная, как вода в колодце Спарки. Я уже приготовился раствориться в ней, стать частью этой ночной сырости, когда...
— Далин!
Один голос. Чистый, как звон разбитого стекла. Он не кричал. Он звучал, наполняя собой всё пространство от реки до неба. Это был не зов. Это была мольба. В нём дрожала тончайшая, ледяная паутина страха.






