- -
- 100%
- +
– Павел Сергеевич, офицер честно служил своей стране, у него в Мексике остались три дочери. И вдруг он пропал. Без наших тут не обошлось. Вы можете представить, как тяжело детям? Они даже не знают, жив ли он? Они-то тут при чем?
– Ты от меня чего хочешь?
– Да ничего особенного. Войти в житейскую ситуацию. Проявить гуманность. Как сегодня модно говорить, поддержать общечеловеческие ценности. А я постараюсь его найти. Но чтобы ГРУ не подняло вопль. Начнут на меня жаловаться. Государственные секреты. И все такое прочее.
Грачев улыбнулся:
– Ладно, прикрою. Что-то трусливым становишься. Не узнаю…
Слова его меня задели, и я решил оправдаться: мол, это не ВДВ, кончились патроны – рванул тельняшку. И погиб как герой. А здесь спецслужба, и такая Санта-Барбара начнется – мама не горюй. Пропал человек? Ну и что! А был ли мальчик вообще?..
Он улыбнулся, задумался, кивнул: прикрою. И вдруг спросил:
–А чем закончилась мыльная опера?
– Не знаю. Еще идет. Кажется, две тысячи какая-то серия. Жизни не хватит, чтобы их посмотреть.
Я доволен. Поддержка министра – это вам не хухры-мухры. К тому же у меня есть стопроцентная уверенность, что Олег и Анхелика – реальные люди. Осталось только найти офицера. Еще раз внимательно перечитываю письмо. Обращаю внимание на слова, что Олег Скорик родился в Одесской области, а в начале пятидесятых учился в Киевском университете имени Тараса Шевченко на испанском отделении. Вечером спешу на вокзал.
II. Человек с фотографии
Весна в Киеве в самом разгаре. Необыкновенно бирюзовое небо с легкими нежными белыми облаками. Цветут стройные каштаны. Ветви со светло-зелеными листьями свисают почти до самой земли. Их украшают крупные белоснежные свечи соцветий. Вкусный терпко-древесный запах. Первым делом иду в городской военкомат. Называю фамилию: Скорик Олег Николаевич, воинское звание подполковник. Получаю лаконичный ответ: на учете ни среди офицеров запаса, ни в отставке нет такой фамилии. Еду в университет имени Тараса Шевченко. Показываю письмо женщине, работавшей в университетском архиве. История мексиканки впечатляет ее, и она ведет меня в подвал, где на полках хранятся папки с личными делами студентов пятидесятых годов прошлого столетия. Удобно устроившись в старом потертом кресле, листаю пожелтевшие страницы выпускников романно-германского отделения филологического факультета начала пятидесятых годов. Нужной мне фамилии среди них нет. Может, все напрасно и я зря ввязался в поиски – только время потерял. Если люди ЦК не нашли, где уж мне его найти, пронеслось в голове. Да и был ли советский разведчик? А дети тогда откуда? Мало ли от кого они могут быть, рассуждал я, пролистывая личные дела выпускников. И вдруг знакомые глаза. Они смотрят на меня с маленькой фотографии 3 на 4 личного дела, которое я листаю во второй раз. Сказать, что я закричал, – ничего не сказать. Я заорал! Это был он. Тот, кого я искал. Единственное, что было не так, так это фамилия. В письме Олег Скорик, а в личном деле Скорый Олег Васильевич.
В военкомате, куда я сразу поехал, быстро нашли его личное дело. И дали его адрес: Русановская набережная… Взяв такси, я еду по указанному адресу.
Дом – обычная пятиэтажка. Поднявшись на второй этаж, звоню в дверь. Слышатся шаги.
– Лида, ты?
– Нет, это не Лида.
Дверь открыл он. Человек с фотографии. Среднего роста, худощавый, светлоглазый мужчина. Правда, волосы уже седые. И неразговорчивый. Он поначалу не хотел понимать, зачем к нему пришел журналист.
– Вы Олег Скорый? – спросил я.
– Да. А в чем дело? Вы кто?
– Я от Анхелики. Знаете ее?
– Нет, – сказал уверенно, не моргнув глазом.
– Странно. А она вас знает. У меня есть письмо от нее. Вы работали в Мексике?
– В Мексике? – Он тянул время, соображая, что ответить. Я не торопил его.
– Нет, я работал в Африке. Северной. А вы кто? Из «конторы»?
– У меня тоже есть погоны, но я не из «конторы». Точнее, из конторы, но не той, что вы имеете в виду. Я военный журналист. У меня есть для вас информация. Я мог бы войти?
– Конечно, проходите, – сказал он, пропуская меня вперед.
Я вошел в комнату. Жилье его выдавало. Оно явно принадлежало человеку другой культуры. Мебель, резные маски на стенах, буйная расцветка ковров – все указывало, что быт тут не украинский. Предложив сесть, спросил:
– Так что вы хотели сказать?
– Хотел сказать, что вас ищет Анхелика.
– А кто это, если не секрет?.. Впрочем, вы кофе пьете?
– Если угостите, да.
Он ушел на кухню. Дверь была приоткрыта, и в дверном стекле отражался его силуэт. Он взял турку, засыпал кофе, налил воды, поставил ее на огонь. Душистый кофейный аромат распространился по квартире. Вдруг до меня донеслись слова: «Кто такой?.. Анхелика! Зачем приехал? Что ему надо?..»
Вот тебе и разведчик, подумал я. Мыслит вслух. Разве может настоящий разведчик так проколоться?
Вскоре он вошел в комнату с двумя чашками кофе. Был очень спокоен и уверен в себе. Значит, кофе – предлог, чтобы успокоиться, прийти в себя, привести свои мысли в порядок.
– Кофе по-восточному, с кардамоном, – сказал он, подавая мне тонкую фарфоровую чашку. Теперь я был уверен на все сто, что это тот человек, которого я искал, муж Анхелики, отец трех дочерей, он же советский разведчик-нелегал в Мексике. Но я решил не форсировать события, понаблюдать за ним.
– Вкусный кофе. Где научились заваривать?
– Ничего сложного.
– Залил кофе кипятком – и готово?
– Нет, есть свои тонкости, я долгое время работал на севере Африки. Много ездил, путешествовал. Наблюдал. В Марокко одни рецепты, в Анголе – другие.
– Это связано было с разведкой?
– Да что вы! Упаси меня бог. Я даже в армии не служил. Окончил университет. Получил назначение…
Он посмотрел на часы.
– Лида должна скоро прийти. И вам придется уйти.
– Вы меня торопите?
– Нет, пейте кофе… С Лидой мы учились в университете. У нее умер муж. Когда я вернулся из командировки, снова встретились. Теперь вместе живем.
– Первая любовь?
– Можно и так сказать.
Я догадался: он не желает, чтобы Лида была посвящена в его шпионскую историю.
Я отхлебнул глоток кофе, почувствовав его замечательный вкус, и сказал:
– Ладно, не буду больше докучать вопросами, на которые вы все равно не дадите мне правдивый ответ.
– Вы сказали, у вас есть письмо для меня? – спросил вдруг он.
– Есть. Вот прочтите. – Я подал ему письмо. Он быстро взял его и, внимательно изучив адрес, стал читать. Прихлебывая кофе, я исподволь наблюдал за ним. Наконец он прочел письмо и, возвращая его мне, спросил:
– Чего вы хотите?
– Неужели вы до сих пор опасаетесь? Прошло столько времени! К тому же спецслужбы перестроились…
– Перестроились? Вы верите в это? – усмехнулся он.
Пропускаю его слова мимо ушей, продолжаю говорить, испытывая при этом чувства, которые близки моральному садисту, ждущему от жертвы смирения.
– Анхелика живет в маленькой квартирке в Койокане с Ирэной и Еленой. Пока только старшая дочь Анна вышла замуж. Она балерина, Ирэн – биолог. Елена изучает английский и русский языки. Все они вспоминают о муже и отце. Все эти годы они страдали без него, постоянно бегая к почтовому ящику в надежде на письмо, бросались всякий раз на стук в дверь – вдруг отец вернулся!.. Они и сейчас не верят, что он, не чаявший души в своих дочерях, отказался от них. Вот посмотрите, как они похожи на вас, – сказал я, чувствуя себя сукиным котом, бьющим ниже пояса. И кладу на журнальный столик последний свой козырь – фотографии, на которых он вместе с дочерями. Он взял фотографии. Лицо его дрогнуло. Глаза увлажнились. Он вцепился руками в подлокотники кресла и надолго замолчал. Он еще как–то боролся, но слезы накатывали.
Признаться, мне никогда не нравилось, когда кто-то плачет. Это раздражает, расстраивает, я чувствую себя неловко. Особенно когда плачут дети или женщины. Но их хотя бы можно прижать к себе. Успокоить. Уверить, что все наладится. Но что делать, когда плачет взрослый мужчина – офицер? Я отвернулся и тупо стал рассматривать застывшие апатичные непроницаемые лица масок на стене.
Наконец он заговорил:
– Они живы? У них все хорошо?
– Они живы. У них все хорошо. Но им не хватает вас.
– Знаю. А что я мог поделать? Я давал подписку о неразглашении служебной тайны. Но не было дня, чтобы я не думал о них. Единственное, что еще держит меня, так это мысль, что когда-нибудь их увижу… Но как я буду смотреть им в глаза? Я их бросил в трудное время, в Мексике тогда был кризис… Как без меня Анхелика смогла их вытащить, воспитать? Ведь я пропал из их жизни, когда старшей должно было исполниться 16, средней – 12, а младшей – 10 лет…
Он открывает коричневый кейс. Достает другие фотографии, слайды, на которых запечатлены его дети, он с женой. На последнем снимке дата: 1977 год.
– Фотографии хранились у моей мамы, – говорит он. – Это все, что осталось от семьи…
Мы оба молчим. Фотографии веером рассыпаны по столу. Потом он позвонил Лиде и попросил ее сегодня не приходить. Опустившись в кресло, расстегнул ворот рубашки и неторопливо начал свой рассказ.
Уже два месяца как шла война. Недалеко от села проходил рубеж обороны. Поля изрыты окопами, испещрены воронками от снарядов и бомб. Наши отступили, и вместо них пришли немцы. Потом немцы пошли дальше, на Одессу, а у нас остались румыны и полицаи. Вчера во двор нагрянула толпа вооруженных румын. С ними был полицай Дурасов, он учился с мамой в одном классе и жил в соседнем селе. Румыны забрали курей и пристрелили Волчка – доброго и умного пса, который когда-то прибился к нам щенком, и когда я закричал, один румын с грязным бинтом на голове наставил на меня винтовку и, зло глядя, сказал: «Пух». Мама бросилась к нему в ноги. Он сплюнул и пошел в курятник, где стоял невообразимый куриный переполох. Набросав в мешок курей, они ушли, а я пошел в огород, где росли мои любимые подсолнухи, и, вырыв яму, похоронил Волчка. Потом я долго лежал на печи, всхлипывая и прислушиваясь к взрывам, которые раздавались всю ночь. Когда проснулся, теплые лучи солнца приятно согревали лицо. Протирая припухшие от слез глаза, коснулся щек – они были горячи, как во время болезни. Позвал маму, она не ответила. Прислушался. Обычно утром со двора доносились разные звуки и шорохи, я слышал мамины шаги, звяканье посуды. Но сейчас было тихо. Я вышел из дома. Постоял. Хотел было пойти к Волчку, как услышал мамин крик. Он доносился из сарая – там мы хранили различное имущество. Когда я вбежал внутрь, увидел широкую спину в черном пиджаке, плешивую большую голову на толстой шее и подмятую вырывающуюся изо всех сил мать в разорванной рубашке и с взлохмаченными волосами. Не раздумывая, я схватил стоявшую справа от двери косу, она всегда там была, и, взмахнув, ударил сверху вниз лезвием по лысой голове. Мать закричала, оттолкнула навалившееся на нее тело, и тогда я увидел, что это был Дурасов. Какое-то время я стоял, глядя на его обезображенное лицо, и не выпускал косу из рук, готовый еще раз ударить, если он пойдет на меня. Но ноги его подкосились, и он с искаженной от боли гримасой и залитым кровью лицом упал, как подрезанный сноп, на колени, а затем уткнулся лицом в землю.
– Бежим! – услышал я голос матери.
Мы вбежали в дом. В доме мать умылась, переоделась и, взяв в деревянном сундуке, стоявшем у стены, какие-то бумаги, завернула их, спрятав на груди; собрала в мешок попавшую под руки одежду, положила в него хлеб – «хлеб в пути – не тягость» – и, обняв меня, предложила: «Сядем на дорожку».
Потом мы выбрались из дому и, пройдя мимо места, где в земле лежал Волчок, пошли огородами, поросшими кукурузой и зрелыми подсолнухами, в сторону большака. По дороге брели люди. Это были беженцы. Мы растворились среди них. Одни уходили в сторону, откуда доносились взрывы, другие в обратном направлении. Гремело где-то возле Одессы. Люди говорили, что город еще не был взят фашистами. Мы бежали к маминым родителям. Дед с бабкой жили на окраине Одессы. И я часто гостил у них.
Нас обгоняли немецкие легковые машины с офицерам, они окидывали нас высокомерным взглядом, и грузовики с солдатами. Навстречу по дороге румыны вели пленных. Их было настолько много, что сидевшая на возу баба с толстыми губами прошамкала: «Всех мужиков забрали. Без мужиков теперь будем жизнь коротать». Впереди нас шла маленькая женщина с грудным ребенком на руках. Она всю дорогу, как только малыш начинал кричать, совала ему свою тощую сиську и плаксиво возмущалась, что совсем ничего нет.
– Не мучь дитя, Зинаида, – кричала ей баба с воза, бросая краюху хлеба. – Размочи слюной и дай ему.
К вечеру ребенок умер. Но женщина, похожая на подростка, продолжала его нести.
– Она ку-ку, потеряла рассудок. Умом тронулась, – тихо сказала идущая рядом с мамой женщина с мешком за спиной. – Дитя-то умерло. Она никак не может в это поверить. – И обе тяжело
вздохнули.
На обочине было много битой советской техники. И один немецкий танк без башни. Навстречу снова вели наших. Они шли понуро колонной по три человека. И мама, словно остолбенев, долго всматривалась в их лица – нет ли среди них отца? Вдруг она кинулась к идущим солдатам, но ее ударил прикладом долговязый конвоир, а когда пленный солдат обернулся, она поняла, что ошиблась. И вернулась.
Впереди был мост. Возле моста – немцы на мотоциклах. Когда подошли ближе, они закричали, стали нас прогонять. Потом верзила в каске, похожей на пожарный шлем только без козырька, ударил ногой пустую консервную банку, а другой немец вскинул автомат и стал стрелять поверх голов, отпугивая.
– Шнеля! Шнеля! – потешались они.
– Бери правее, там брод, – кричала с тачки губастая баба.
И все пошли правее, как она велела, спускаясь в небольшой овраг. Возле неширокой реки бабы поснимали юбки, платья и, оставшись в исподнем, вошли в воду. Мама велела мне снять брюки, а сама, не снимая платья, пошла, держа узел над головой. Посреди реки подвода застряла, и женщины стали ее толкать по команде губастой, которая, стоя на своем возу, кричала: «Взяли, бабоньки, – раз, два! Взяли…»
Я никогда не видел столько раздетых баб. И был удивлен разнообразием их фигур. Узкие и широкие плечи, короткие и длинные туловища, узкие и толстые талии, широкобедрые и не очень, ноги длинные и короткие толстые. Они дружно раскачивали бричку, и вскоре лошаденка, упираясь, подгоняемая бабьим гоготом, вытащила воз на берег, где все, обступив подводу, стали требовать у губастой толстухи магарыч (за глаза ее все звали Кастрюлей, очевидно, из-за полноты и лопоухости). Та порылась в мешке и подала бутылку с затычкой – торчавшей плотно скрученной газетой. Газету женщины выбросили. Я зачем-то подобрал ее и спрятал в карман. Когда наступила ночь, мы сошли с дороги и, сбившись в кучу небольшим табором, остановились в поле на отдых. Я долго лежал, рассматривая звездное небо. От долгого всматривания в бездонное небо у меня закружилась голова, мне стало страшно, казалось, что я могу сорваться в небесную бездну. Вблизи, в телеге, периодически вздыхала и охала Кастрюля, вскоре она захрапела. Я впал в полудрему. Внезапно перед глазами появился Дурасов. Его лицо искажала жуткая гримаса, зрачки расширены, он смотрит на меня необычным взглядом и вдруг неожиданно смеется исчезает. Сквозь сон я слышу чьи-то слова о несчастной Зинаиде, которая не уберегла ребеночка, и теперь ее саму нужно спасать. Но утром, когда мы проснулись и тронулись в путь, Зинаида молча, стиснув зубы, шла с ребенком на руках, заботливо поправляя розовый платочек на его голове.
В пути беженцы постоянно менялись, одни уходили, им на смену приходили другие. Люди метались, они не знали, где лучше спрятаться от войны. В одном месте колонна разделилась. Кто-то пошел в сторону Одессы, кто-то – в Николаев, где, по слухам, уже хозяйничали немцы. На третий день мы пришли к маминым родителям. Дверь в доме была открыта, но там никого не было. К ночи пришла бабушка Прасковья и рассказала, что дед в начале войны, как только стали бомбить, ушел куда-то и словно сгинул.
– Два месяца, как нет от него весточки. Где только не искала. Как сквозь землю провалился. Может, и в живых уже нет, – сокрушалась она.
Дом у бабушки из глины и соломы. Он теплый, уютный. В нем есть сени, чулан без окон, маленькая комната и большая с печью. Я облюбовал место на печи. В комнате стояла кровать и длинная деревянная скамейка. В углу на стене висела икона Иисуса Христа. Образ написан краской на липовой доске и убран белым с затейливым узором рушником. На стене возле окна тикали часы с кукушкой. Часы старинные, из Франции, они достались бабушке от ее родителей. Бабушка зовет кукушку мудрой Фросей, повидавшей много на своем веку. Перед сном я подтягивал гирю вверх, чтобы часы не остановились, и слушал, как они продолжали отбивать время в ночной тишине.
А еще в комнате у стены стоял большой деревянный сундук. В нем все бабушкино богатство: какие-то документы, сберкнижка, фотографии бесчисленных родственников, рушники и вытканные из цветных лоскутков бабушкины дорожки. Она обещала подарить их мне на свадьбу, когда я вырасту.
Был поздний вечер, за окном бушевала ужасная гроза, небо рассекали молнии, грохотал гром. Вдруг кто-то постучал в окно. Испуганная мама открыла дверь. На пороге стоял папин старший брат Тимофей. Был он уставший, грязный, помятый. Его, как и отца, в первые дни войны мобилизовали.
Первым делом он помылся. Мама накрыла на стол, и уже посвежевший, он жадно ел и рассказывал: «Нас включили в стрелковую часть, находившуюся в 90 километрах севернее Одессы. Мы были одеты в гражданскую одежду, одна винтовка приходилась на 3-5 человек. Нам приказали добывать оружие в бою. С нами были моряки-черноморцы, хорошо вооружённые и подготовленные, но их было мало. Немцы и румыны обстреливали из орудий. Снарядов не жалели. Потом поступила команда отступать. В Севастополь. Подошли корабли. Места всем не хватило. Те, кому нашлось место на кораблях, уплыли, а мы разбежались в разные стороны. Остались без командиров, не имея опыта и никаких приказов, не зная, где находится фронт, разбрелись небольшими группами кто куда. Несколько недель прятались в подсолнухах, кукурузных полях, в небольших перелесках и нерубайских катакомбах под Одессой. А потом стали возвращаться домой в семьи.
– А мой где?
– Когда я ушел, он оставался в катакомбах. Может, ему повезло, и он уплыл на последнем транспорте.
Мать вздохнула.
– Что собираешься делать?
– Поеду в Одессу.
Утром он ушел.
Из Одессы приходили тревожные новости. Румыны заняли город, и на следующий день были расстреляны на Привокзальной площади и Куликовом поле 4 тысячи человек. А в бывших пороховых складах на Люстдорфской фашисты сожгли живьем более двадцати тысяч жителей. Приехала дочь соседки, жившая в Одессе, и рассказала подробности: «На склады согнали со всего города евреев: мужчин, женщин, стариков, детей, а также пленных красноармейцев и матросов. Перед этим пленных провели по центру города. Когда их вели, видела: руки их были опутаны колючей проволокой, на ртах висели замки. Да-да, им пробили губы и повесили замки, – повторила девушка. – Склады облили горючей смесью из шлангов и подожгли. Эти люди задыхались в дыму, обугливались живьем, кричали дети».
– Зачем было жечь людей? – спросили ее.
Она ответила:
– Люди говорят: мамалыжники экономили патроны.
Какой ужас, подумал я. Мне казалось, что такого не могло быть, что соседская девушка все это придумала, нафантазировала.
Было утро. Из полуоткрытого окна донеслось тарахтение мотоциклов. Я выглянул в окно и увидел: к нам во двор въезжают немцы. Мама спряталась в чулан, мы остались с бабушкой вдвоем. Дверь отворилась, и вошли двое рослых немцев, они стали внимательно озирать комнату. Потом тот, что постарше, сказал: они останутся здесь на постой. Бабушка ответила по-немецки, согласно кивая головой и приглашая пройти в комнату. Им понравилось, что она знает язык. Лица их подобрели. Из чулана вышла мама. Ее было не узнать: она переоделась в замызганную телогрейку, надела платок – один нос торчал – и выглядела ровесницей бабушки. Немцы равнодушно посмотрели на нее и сказали, чтобы мы покинули дом. Бабушка заверила, что мы уйдем в другое место.
Немцы разместились не только в нашем доме, но и у соседей.
Мы перешли в сарай. Я с мамой безвылазно находился в сараюшке, мы старались не попадать им на глаза, с «квартирантами» общалась бабушка. Мы видели, как они рубят деревья, чистят сапоги, смеются, играют на губной гармошке. Через день они уехали, кроме двоих, у которых сломался мотоцикл. Они долго возились с мотором, а когда починили – разделись, сбросили с себя обмундирование, подставив тело солнечным лучам, и потребовали, чтобы бабушка принесла им воды из колодца. Мама разрешила мне помочь бабушке. Я наносил воды в бочку, и немцы устроили купальню. Помывшись, один из них, пожилой, с добрым лицом немец, стал играть на губной гармошке, что висела у него на шее. Это был легкий и веселый инструмент. Он издавал красивую трель. Потом он стал показывать нам фотографии своих детей, что-то лопоча на своем языке, бабушка кивала, улыбаясь. Неожиданно немец протянул мне губную гармошку и предложил сыграть. «Wiedergabe abspielen» (играй, играй), – сказал он. Несмотря на строгий взгляд бабушки, я взял подержать инструмент. На ее стальном корпусе было написано «Militar music». Приложил к губам.
– Und spielen? – улыбнулся он.
Я пошире открыл рот и выдохнул, проведя гармошку резко на несколько отверстий вправо, как это делал он. Получилось красивое сочетание звуков. Его товарищ уже завел мотоцикл и нетерпеливо ждал, поглядывая на нас. Я вернул гармошку. Но мой немец не торопился уходить, он вдыхал и выдыхал звуки, показывая мне, как надо играть. Его товарищ несколько раз трескуче газанул. Немец протянул гармошку мне. Бабушка испугалась и отвела его руку, но немец настаивал, говоря, что это подарок. Я взял гармошку, он быстро вскочил в коляску, мотоцикл взревел, и они, слегка виляя и подпрыгивая на ухабах, понеслись по пустой улице.
Меня послали к соседке за молоком – у нее единственной остались корова и коза. Когда вернулся домой, увидел дядю Тимофея. Он сидел за столом, ел и рассказывал о жизни в Одессе. «Жизнь в городе налаживается, появился частный бизнес, на базаре продаются колбасы, мясо, сыр, масло и фрукты. Румынское руководство выдает беспрецедентные ссуды и кредит на 25 лет. И если бы не указы городского головы Германа Пынтя запретить лузгать семечки и пользоваться велосипедом, то жить можно». Неожиданно он предложил маме, отпустить меня с ним в Одессу, где я смогу учиться.
– Школы в Одессе работают. Лучше учиться, чем дурака валять, – сказал он.
И меня отпустили.
Дядя жил на Молдаванке, в старом, еще дореволюционной постройки двухэтажном доме, у него была комната на втором этаже. Внизу – аптека и булочная. Под окнами гремели трамваи. Школа была на Мясоедовской, к ней я шел напрямик через дырки и лазы. Во всех школах города раз в неделю – румынский язык и закон божий. В классах висели портреты Михая I. Ходили слухи, что Гитлер пообещал румынам Бессарабию и Одессу.
В 42-м году был хороший урожай. Чтобы его убрать, все учащиеся обязаны отработать 21 день на сельхозработах. Магазины были завалены продуктами.
Этот период моей жизни запомнился тем, что я много читал. Книги покупал на блошином рынке или на книжных развалах. Первыми книгами, которые я приобрел, были романы Эриха Марии Ремарка «Три товарища» и «На Западном фронте без перемен» на немецком языке. Прочел их в оригинале несколько раз.
Город быстро восстанавливался. Латали дорожное полотно, восстанавливали разрушенные здания, запускали старые и открывали новые предприятия, работали магазины, театры, на улицах звенели трамваи. Румыны думали, что пришли в Одессу всерьез и надолго. Приехала мама, и дядя Тимофей повел нас в ресторан «Северный» в Театральном переулке. Его открыл знаменитый певец Петр Лещенко.
– Даже не верится, что идет война, – сказал дядя. – Но людям не хватает свободы. – Он подвинул стул к маме и стал ей тихо о чем-то говорить.
– Это же опасно, – сказала мама.
– А что ты прикажешь делать? – возразил он. Мама вздохнула и посмотрела на меня. Я сделал равнодушное лицо, стараясь не проявлять никаких эмоций.
– Да, немцы установили жесткую разнарядку, – продолжал дядя. – За убитого немецкого офицера – казнь 100 заложников из числа местных жителей, за немецкого солдата – 50. Румынских солдат они оценили дешевле. За одного румына казнили 15 советских граждан-заложников… Подпольщикам удалось взорвать 200 офицеров немецкой и румынской армий, фашисты в отместку казнили 5 тысяч местных жителей, которых хватали без разбору на городских улицах. И вешали на деревьях и фонарных столбах.




