- -
- 100%
- +

ОГЛАВЛЕНИЕ На Точке 2 Первые мысли 6 Боевое крещение 13 Броня и дух 22 Жесткое решение 30 Пепел 41
Подвал 52 Точка покоя 61 Несокрушимый стержень 72
Грузовик тряхнуло на ухабе, и я приложился затылком о деревянный борт. Боль была тупой, неприятной, какой-то унизительной — из тех, что напоминают: твоё тело больше не принадлежит тебе. Им распоряжаются другие. Шофёр, например. Или война.
Я поправил очки и посмотрел на свои руки. Пальцы дрожали. Интересно, от холода или от страха? Ночью, в кузове, было не разобрать. Соседи молчали, каждый уткнувшись в собственный воротник. Запах солярки и сырой плащ-палатки. Кто-то спал, привалившись к моему плечу, и я брезгливо отодвигался, но не слишком сильно — всё-таки теплее. О чём я думал? О смешном. О том, что забыл в городе термос. Хороший, металлический, с узким горлом. Я купил его за неделю до повестки в том магазинчике на углу, где продавец всегда подкладывал в пакет бумажную салфетку. Бесплатно. Из вежливости. Теперь это казалось вершиной цивилизации: салфетка, подложенная под термос.
— Приехали, профессор, — сказал сержант, и слово «профессор» прозвучало не как комплимент.
Я спрыгнул на землю. Ноги ушли в грязь по щиколотку. Отлично.
---Опорный пункт оказался школой. Вернее, тем, что от неё осталось. Я сразу это понял по обугленному остову баскетбольного щита во дворе. Кольцо ещё висело, погнутое, без сетки. И почему-то именно эта деталь — дырявое кольцо без сетки — ударила меня сильнее, чем выбитые окна и следы гари на фасаде. Здесь дети гоняли мяч. Здесь звенел звонок. А теперь здесь будет дохнуть взвод пехоты.
Я обвёл глазами территорию. Оценил. Даже не как солдат — как архитектор по образованию, как человек, привыкший читать пространство. 2
Плохо. Очень плохо.
Здание стояло на возвышении, это плюс. Но подходы — голое поле метров на триста в любую сторону. «Слишком открытый сектор», — подумал я, сам удивляясь, откуда в моей голове взялась эта терминология. Наверное, насмотрелся фильмов. Или начитался. Чтение вообще сыграло со мной злую шутку: я знал о войне всё, кроме запаха.
Перекрытия? Я задрал голову. Межэтажные плиты держались на честном слове. В углу второго этажа зияла пробоина — прямое попадание, заделанное кое-как досками и мешками с песком. Тонкие перекрытия. Один хороший миномётный навес — и нас накроет здесь, как мышей в погребе. А подвал? Я надеялся на подвал.
— Что, осматриваешься, учёный?
Ко мне подошёл один из них. Я ещё не запомнил имён, да и не старался. Коренастый, с бычьей шеей и руками, которым самое место на лесоповале, а не на войне. Кажется, его звали Ломов. Или Лом. Что-то подходящее. — Осматриваюсь, — сухо ответил я.
— И как тебе наши хоромы?
— Архитектурный изыск, — сказал я. — Поздний совок, улучшенная планировка. Особенно впечатляет вентиляция естественная, сквозная. Видите дыру в крыше? Очень функционально.
Он посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом. Не понял сарказма или понял, но решил не связываться. Кивнул каким-то своим мыслям и отошёл. Я облегчённо выдохнул. Не люблю, когда меня разглядывают. Особенно такие. Особенно здесь.
3
---Внутри пахло сыростью, потом, табаком и ещё чем-то, чему я не хотел давать название. Хлоркой? Нет. Скорее, старой кровью, въевшейся в бетон. Мне показали мой угол — классная комната с выбитой дверью. Парты были сдвинуты к стене, на одной из них стоял закопчённый примус. На полу — матрас не первой свежести. Я посмотрел на него с ужасом. Дома у меня была ортопедическая подушка. Я покупал её три месяца, выбирал по отзывам, сравнивал эффект памяти. Господи, какая глупость.
Я сел на матрас и закрыл глаза.
Тишина здесь была особенная — не та, что в библиотеке или в пустой квартире. Это была напряжённая тишина, натянутая, как струна. Где-то наверху переговаривались двое, ветер хлопал обрывком плёнки в оконном проёме, и издалека, очень издалека доносился гул — то ли артиллерия, то ли гроза. Я боялся. Боялся не смерти вообще — смерти конкретной. Глупой, случайной, от шального осколка в туалете. Боялся боли. Боялся, что будет долго. Что оторвёт ногу, а я буду лежать и смотреть на свою оторванную ногу, думая: «Вот она лежит, а меня теперь меньше».
Я боялся, что меня ранят в живот — я где-то читал, что ранение в брюшную полость самое мучительное. Перитонит, сепсис. Или в лицо. Я не хотел терять лицо.
Я не хотел терять себя.
А ещё я думал о том, что всё это — чудовищная ошибка. Я не должен здесь находиться. Я преподавал в университете. Я писал диссертацию о семантике архитектурных форм. Я объяснял студентам разницу между фронтоном и тимпаном. Я не убивал никого. Я даже муравьёв в саду выносил на травинке, а не давил. И вот теперь меня запихнули в грузовик и привезли сюда — умирать 4
за кого? За что?
Я понимал умом про долг, про родину, про «если не мы, то кто». Но всё это было теорией. Мораль, которая работала в аудитории, давала сбой здесь, на грязном матрасе, в ста метрах от людей, которые завтра, возможно, попытаются меня убить.
И я не мог заставить себя их ненавидеть. Я вообще никого не мог ненавидеть, кроме, может быть, тех, кто всё это начал. Но и их я ненавидел как-то абстрактно — как ненавидят коррупцию или несправедливость. Издали. Без личного.
Я лёг на матрас и накрылся шинелью. Пахло чужой жизнью. Где-то в здании кто-то засмеялся. Смех был хриплый, лающий, но искренний. Я им позавидовал. Умению смеяться. Умению быть частью этого. Они уже здесь, они приняли условия игры. А я всё ещё стоял у воображаемой доски и рисовал мелом схему того, как должно быть правильно.
Но правильного не было.
Была только точка на карте. И завтрашний день, который наступит независимо от того, готов я к нему или нет.
5
Утро началось не с кофе.
Это было первое, что я отметил, разлепив глаза. Дома в это время я уже стоял у плиты, насыпал в турку две ложки с горкой, ждал, пока пенка начнёт подниматься медленно, неохотно. Весь мой день держался на этом ритуале — кофе, тишина, пятнадцать минут до выхода, когда можно просто сидеть и смотреть в стену. Теперь вместо стены было пятно плесени, а вместо кофе — сержант, орущий в коридоре что-то про построение.
Я сел. Спина ныла. Матрас оказался ещё хуже, чем выглядел. Я нащупал очки, протёр их краем одеяла и впервые при дневном свете осмотрел место, которому предстояло стать моим домом. Или могилой.
Классная доска была исцарапана. Кто-то вырезал на ней неприличное слово. Кто-то другой, видимо, глубоко верующий, попытался зацарапать поверх крест. Выходила какая-то новая, незнакомая мне религия — смесь казарменного мата и тоски по спасению.
Я встал и вышел в коридор.
---Их было восемь. Я пересчитал дважды, машинально, как считал студентов в аудитории. Восемь человек, не считая меня и сержанта. Восемь миров, восемь судеб, восемь поводов для моего раздражения.
Командира я знал заочно — капитан, который встретил нас ночью, сухо кивнул и ушёл к себе. Его я пока оставлял за скобками. Начальство — отдельная каста. Начнём с тех, кто был рядом.
Первый. Ломов. Тот самый, с бычьей шеей, что подходил ко мне вчера. Утром он сидел на ящике из-под снарядов и чистил автомат. Делал это с какой-то звериной нежностью — так оглаживают бока породистого пса. Руки огромные, 6
пальцы толстые, и непонятно, как они вообще умещаются на рукоятке. Я посмотрел на него и подумал: «Тупой качок». Злая мысль, несправедливая, но я не стал её прогонять. Она была удобной. Удобно думать, что сила есть — ума не надо. Удобно чувствовать превосходство, когда своих достоинств у тебя здесь ноль.
Ломов поймал мой взгляд и вдруг подмигнул:
— Выспался, учёный? А то у тебя вид, будто ты диплом защищал, а не спал. — Я диссертацию защищал, — поправил я. — Это немного другое. — Да какая разница, — он пожал плечами. — Главное, что жив пока. Остальное — лирика.
Для него всё было просто. Жив — хорошо. Умер — не повезло. Никаких полутонов. Я почти позавидовал этой простоте, но тут же одёрнул себя: это не простота, это примитивность. Незачем завидовать топору, даже если он хорошо рубит.
Второй. Его я вычислил по запаху. От человека пахло соляркой, машинным маслом и чем-то кислым — кажется, он спал в обнимку с генератором. Механик. Или водитель. Прозвище узнал позже — Батя. Ему было лет пятьдесят, он был самый старший в гарнизоне и, кажется, единственный, кто попал сюда не по мобилизации, а по контракту. Доброволец. Странное слово. Я не понимал добровольцев. Что должно сломаться в голове, чтобы самому выбрать всё это? Батя сидел поодаль, курил самокрутку и смотрел в одну точку. На меня — ноль внимания. Казалось, он вообще не замечает новых лиц. То ли видел столько, что уже не запоминает, то ли сознательно экономит душевные силы на тех, кто, скорее всего, скоро убудет.
Позже я узнал его историю. Сын погиб. И он пришёл. Не мстить — он говорил об этом спокойно, даже буднично, — а «быть рядом с ним». Я не понял этой логики. Как можно быть рядом с мёртвым? Но осуждать не стал. Безумие чужой 7
души — потёмки, в которые лучше не лезть со своей свечкой. Третий. Совсем молодой. Лет девятнадцать, может, двадцать. Рыжий, конопатый, с фамилией, которая звучала как название птицы. Кажется, Зяблик. Или Зяблов. Я мысленно назвал его Птенец. У него были глаза человека, который ещё не понял, куда попал. Он суетился, пытался всем помочь, заглядывал в лицо — искал одобрения. Особенно у Ломова, которого, кажется, считал образцом солдата. Птенец носил автомат так, будто тот мог в любой момент укусить, а магазин перезаряжал, шепча губами инструкцию. Я смотрел на него и думал: «Вот такого мне и пришлют в аудиторию через пару лет. Если я выживу. Если он выживет. Если будет кому возвращаться». Мне стало тоскливо.
Четвёртый. Полная противоположность Птенцу. Его я прозвал Циник. Он был из тех, кто на любой вопрос имеет ответ, на любой страх — шутку. Слишком громкий смех, слишком быстрая речь. У него были тёмные круги под глазами и нервный тик — дёргалась щека, когда он молчал. Циник много говорил о войне — как о чём-то привычном, освоенном, чуть ли не рутинном. «Тут главное — подвал хороший. У нас подвал что надо. Переждём». Он был из тех, кто побывал уже в переделках и теперь лечил испуг болтовнёй. Но глаза выдавали. Глаза у него были старые.
Позже я узнал, что он потерял двоих братьев.
Пятый. Молчун. Его настоящего имени я не знал ещё неделю. Он сидел в углу, обхватив колени, и смотрел в стену. Иногда шевелил губами — молился или разговаривал с собой. Когда он впервые заговорил, я вздрогнул — такой глухой, надтреснутый голос, будто слова шли не из горла, а откуда-то из живота. Молчун не брился и не стригся, и борода его уже напоминала куст. Оружие он держал как-то неправильно, но при этом было видно — умеет. Просто не любит. Его я назвал Фанатиком. За молитву. За отрешённый взгляд. За то, что он носил крест поверх бронежилета, хотя это было нарушением устава. 8
Я тогда не различал веру и фанатизм. Я вообще много чего не различал.
---Завтрак был отвратителен.
Какая-то каша, серая, безвкусная, с комками. Я ковырял её ложкой и думал о круассане. О том круассане, который я покупал каждую среду в кофейне напротив кафедры. Масляный, слоистый, с миндалём. Я брал его и американо, садился у окна и смотрел на прохожих. Прохожие были живы и беззаботны. Я был одним из них.
Теперь я сидел на ящике из-под боеприпасов и пытался проглотить клейстер, который здесь называли кашей. Ложка была алюминиевая, погнутая, с чужим прикусом на черенке. Я брезговал. Я брезговал ложкой, миской, матрасом, общим ведром, заменявшим туалет. Я брезговал запахом немытых тел и звуками, которые издавали эти люди, когда ели. Они чавкали. Они вытирали руки о штаны. Они могли сморкаться в два пальца, и это никого не коробило. «Господи, — подумал я, — куда я попал. Кто все эти люди. Зачем я здесь». И сразу же вторая, более честная мысль: «Я не хочу становиться одним из них».
---С оружием я тянул до последнего.
Мне выдали автомат ещё на распределительном пункте, но я нёс его в вещмешке, не разбирая. Зачем? Я не собирался стрелять. Я вообще не верил, что мне придётся стрелять. Казалось, война — это что-то, что происходит снаружи, а я внутри, как зритель в кинотеатре. Экран большой, звук громкий, но попкорн в руке — и ты в безопасности.
9
Ломов заметил мой чистый, не пристрелянный ствол. — Ты хоть разбираешься в нём?
— Нет.
— А что будешь делать, если бой?
— Думать, — сказал я. — И молиться, чтобы не пришлось. — Молитва без дела мертва, — неожиданно подал голос Молчун. Я даже вздрогнул. Он смотрел на меня и говорил серьёзно, без тени улыбки: — Вера без дел — это просто слова. Ты Бога искушаешь, если думаешь, что Он за тебя автомат разберёт.
— Я не верю в Бога, — соврал я. Нет, не соврал. Просто в тот момент я действительно не знал, во что верю.
Молчун кивнул, будто услышал что-то знакомое:
— Это Он пока не верит в тебя. Но подождёт.
Меня покоробило. Что за средневековье? Какая ещё вера? Я жил в мире, где всё можно было объяснить. Где мораль вытекала из Канта и Милля, а не из пыльных книжек, которым две тысячи лет. Где убийство — это всегда преступление, без оговорок. Где война — это пережиток, дикость, ошибка эволюции.
Но здесь, в этом школьном подвале, Кант не работал. Кант предполагал, что люди разумны. А я смотрел на этих восьмерых и не был уверен, что они разумны. Скорее — приспособлены. Как животные. Как крысы, которые выживают там, где человек сдохнет от тоски.
---10
Вечером я вышел во двор.
Смеркалось. Небо было мутным, низким, подсвеченным далёкими пожарами. Где-то громыхало — не поймёшь, гроза или фронт. Я достал из кармана телефон. Сети не было. Я открыл фотографии. Вот моя квартира. Вот книги на полках — корешки ровные, по цвету. Вот кафедра, вот студенты, вот кофейня. Вот Лена. Мы на набережной, ветер, она смеётся, придерживая волосы. Я закрыл телефон.
Я заплакал. Беззвучно. Просто слёзы потекли, и я стирал их рукавом, радуясь, что в темноте никто не увидит. Это был не страх. Это была тоска. Острая, почти физическая. Я тосковал по себе прежнему. По тому человеку, который покупал круассаны и рассуждал о ненасилии. Его больше не было. Он остался там, на той набережной. А здесь был кто-то другой, и я его не знал. Я подумал о том, что мой опорный пункт — не эти стены. Мой опорный пункт — прошлое. То, ради чего я хочу вернуться. И я буду держаться за него зубами. Буду перебирать воспоминания, как чётки. Буду повторять, как мантру: «Я не они. Я не такой. Я не они. Я не такой».
Это была моя единственная защита.
Оказалось, очень хрупкая.
---Ночью я впервые услышал, как по-настоящему близко бьёт артиллерия. Звук пришёл раньше, чем страх. Сначала низкий гул, потом свист, от которого инстинктивно вжимаешь голову в плечи, потом — удар. Где-то в километре, может, ближе. Здание вздрогнуло. С потолка посыпалась побелка. Я лежал в своём классе и смотрел в потолок. Трещина шла от угла к центру, разветвляясь, как река на карте. Я почему-то вспомнил Волгу. Как мы с отцом 11
ездили на Волгу, мне было десять лет, я ловил рыбу и отпускал её обратно. Отец смеялся: «Ты слишком добрый для рыбака». Я ответил, что рыбе больно. Отец сказал: «Рыба не чувствует боли». А я не поверил. Я до сих пор не верил, что можно не чувствовать боли.
Снова свист. Снова удар. Ближе.
Я закрыл глаза и представил, что я в своей квартире. Вот книжный шкаф. Вот окно. За окном — мирный город, фонари, машины. Я иду по улице, заглядываю в окна. Везде горит свет. Везде живут люди.
Удар. Совсем близко. Посыпались стёкла в коридоре.
Я зажмурился.
В соседней комнате кто-то, кажется Птенец, тихо спросил: «Это по нам?» И Ломов, спокойно, даже лениво, ответил: «Пока мимо. Спи давай». Как они могут спать? Как они могут есть эту кашу, смеяться, чистить оружие, будто так и надо? Откуда в них это? Я не понимал. Я был чужой. Я был здесь чужим, и это, как ни странно, немного успокаивало. Пока я чужой — я не отсюда. А раз не отсюда — значит, могу вернуться.
Война — это временно.
Я — это навсегда.
С этой мыслью я уснул.
И, кажется, даже не слышал последнего разрыва. Самого близкого. Того, который выбил остатки рам в школьном спортзале и навсегда похоронил баскетбольное кольцо под грудой бетона.
12
До этого дня я думал, что страх — это когда сердце бьётся быстрее. Я ошибался.
Настоящий страх — это когда сердце вообще замолкает. Когда оно замирает где-то в горле и стоит там комом, не пуская ни воздух внутрь, ни крик наружу. Когда ты превращаешься в слух. В одно сплошное ухо, прижатое к земле. Это случилось на четвёртый день.
Утро началось обычно — если слово «обычно» вообще применимо к месту, где чистят зубы, сплёвывая в воронку от снаряда. Я уже почти привык. Почти перестал вздрагивать от далёких разрывов. Почти научился есть серую кашу, не думая о круассанах.
Почти.
Капитан вызвал меня к себе. Разговор был короткий: нужно пополнить запас воды. Родник в трёхстах метрах от пункта, вниз по склону, в небольшой балке. Дорога относительно безопасная — прикрыта рельефом. «Возьми Ломова и Зяблика. Две фляги. И быстро. Там и обратно — пятнадцать минут». Я кивнул. Даже обрадовался — хоть какое-то действие, хоть какая-то иллюзия контроля. Мне надоело сидеть в четырёх стенах и слушать, как Циник рассказывает одни и те же истории. Надоело чувствовать себя бесполезным грузом, который охраняют боевые единицы.
Мы вышли. Я, Ломов и Зяблик — тот самый рыжий парень, которого я мысленно называл Птенцом. Он нёс пустые фляги и насвистывал что-то немелодичное. Ломов шёл первым, широко, вразвалочку, автомат на плече, каска сдвинута на затылок.
— Каску поправь, — сказал я ему.
13
— Чего?
— Каску. Она у тебя на затылке болтается. Если осколок — не защитит. Ломов обернулся и посмотрел на меня с удивлением. Даже с уважением, кажется.
— Смотри-ка, учёный, уже в материале. Может, из тебя ещё выйдет толк. — Я не хочу, чтобы из меня выходил толк, — ответил я. — Я хочу, чтобы из меня не выходили внутренности.
Ломов хмыкнул и поправил каску.
---Балка была неглубокой, но достаточной, чтобы чувствовать себя в относительной безопасности. Родник бил из-под замшелого камня. Вода была ледяной, прозрачной, и я на секунду забылся — просто смотрел, как она струится по пальцам, сверкая на солнце. Красиво. Жизнь продолжается, подумал я. Даже здесь. Даже сейчас.
— Давай быстрее, — поторопил Ломов. — Не на пикнике. Я наполнил вторую флягу и уже собирался вылезать обратно, когда воздух изменился.
Это трудно описать. Как будто кто-то выключил звук. А потом включил — но уже другой. Не тишину — а низкий, вибрирующий гул, который шёл не с земли, а с неба.
Ломов замер. Лицо его окаменело.
— Миномёт, — сказал он одними губами. — Ложись!
14
Первая мина упала метрах в ста, за гребнем. Взрыв был глухим, земля дрогнула. Вторая легла ближе. Третья — совсем рядом, и нас осыпало комьями грязи и щепой.
Я лежал, вжавшись в землю так, что чувствовал каждый камешек, каждый корешок. Рот набился песком. Я дышал часто, мелко, как загнанная собака. Мысли исчезли. Не было ни Канта, ни Милля, ни лекций о гуманизме. Было только тело. Тело, которое хотело жить. Тело, которое знало: единственный способ выжить — стать меньше. Стать плоским. Стать ничем. Свист. Разрыв. Ещё ближе.
Зяблик лежал в двух метрах от меня. Я видел его лицо — белое, с расширенными зрачками. Он что-то кричал, но я не слышал. Кажется, он звал маму. Кажется, я тоже.
А потом наступила тишина.
---Она была страшнее обстрела.
Я лежал и считал до десяти. Потом до двадцати. Потом до ста. Разрывов больше не было. Только звон в ушах и запах — кислый, едкий запах взрывчатки, от которого першило в горле.
Ломов поднялся первым. Отряхнулся, как пёс после купания, и сказал буднично:
— Налёт. Сейчас корректировщика вызовут, могут накрыть точнее. Уходим. — А если они сейчас?.. — начал Зяблик.
— Если накроют — уже не узнаешь. Вставай.
Я попытался встать. Ноги не слушались. Они были ватные, чужие. Я посмотрел 15
на свои руки — они дрожали мелкой дрожью, и я ничего не мог с этим поделать. Меня трясло всего, от макушки до пяток.
Ломов заметил. Подошёл, взял за плечо:
— Это нормально. Первый раз всегда так. Потом привыкнешь. — Я не хочу привыкать, — выдавил я.
— А кто тебя спрашивает?
И тут я увидел его.
---Он появился из-за деревьев, слева от балки.
Один. В камуфляже другого оттенка. С автоматом. Он двигался быстро, пригнувшись, и явно не ожидал нас увидеть — на секунду замер, оценивая ситуацию.
Диверсант? Передовой дозор? Случайный солдат, отбившийся от своих? У меня не было времени на анализ. Время исчезло. Оно сжалось в точку, в игольное ушко, через которое нужно было пройти прямо сейчас. Он вскинул автомат.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




