Психопомп. Невозможное возвращение

- -
- 100%
- +

Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates
© Éditions Albin Michel, Paris, 2023
© Éditions Albin Michel, Paris, 2024
© И. Кузнецова, “Психопомп”, перевод на русский язык, 2026
© И. Стаф, “Невозможное возвращение”, перевод на русский язык, 2026
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2026
© ООО “Издательство Аст”, 2026
* * *


Психопомп
Как-то раз один торговец тканями увидел в небе пролетавшую стаю белых журавлей. Восхищенный их красотой, он подумал, что мечтал бы найти такую ткань, которая сравнилась бы в великолепии с их оперением.
Он вернулся в лавку, и вскоре его посетила необычная покупательница. Это была ослепительно красивая девушка. Кожа ее сияла белизной, длинные черные волосы были идеально гладкими, а губы подведены красным, что свидетельствовало о высоком положении их обладательницы. Благородное происхождение подтверждали и рукава кимоно, ниспадавшие до полу. Его редкая белизна служила знаком принадлежности к самым знатным семействам.
Девушка, похоже, колебалась, какую материю выбрать. Хозяин предложил ей помочь. Наконец она заговорила удивительно нежным голосом:
– Возьмите меня в жены.
Озадаченный торговец хотел что-нибудь о ней узнать. Кто она? Почему желает выйти за него? Она упрямо молчала.
Торговец решил, что глупо отказываться от столь лестного предложения, и, недолго думая, женился на девушке.
Бракосочетание благополучно состоялось. Они зажили мирно и беззаботно. Все складывалось как нельзя лучше.
Спустя какое-то время жена сказала:
– Я не принесла вам ни приданого, ни свадебного подарка. Если дадите мне мастерскую, где я могла бы работать, я сотку вам чудесную материю, но при условии, что даже вы не будете туда входить.
Муж согласился. Молодая жена стала проводить в мастерской по многу часов в день и через неделю, заметно ослабев от трудов, вынесла мужу ткань, каких он никогда в жизни не видел: это была какая-то необыкновенная материя, такая прекрасная и изысканная, что дух захватывало.
– Что это? Как вам удалось это сделать? – не удержался он от вопроса.
Она опустила глаза и ничего не ответила.
– Позволите ли вы мне продать ее? – спросил он.
– Она принадлежит вам, вы не обязаны со мной советоваться.
Покупатель быстро нашелся и заплатил баснословную цену.
Шли недели. В лавку один за другим потянулись клиенты, и все спрашивали ту дивную ткань, о которой многие уже прослышали.
Муж попросил жену снова соткать ему волшебную материю. Она уединилась в мастерской и через неделю, бледная и похудевшая, вынесла ему столь же изумительную ткань.
Торговец продал ее вдвое дороже, чем первую, а потом готов был локти себе кусать: запроси он в десять раз больше, ее все равно купили бы мгновенно. Он опять попросил жену соткать такую же.
Она не отказала ему ни разу, хотя силы ее убывали. Муж это замечал, но не мог унять жажду наживы. Люди теперь толпились в его лавке с утра до вечера, требуя уникальную ткань.
Жена вовсе перестала выходить из мастерской. Она работала днем и ночью, стараясь выдержать бешеный темп, которого требовал муж. Тот не мог не видеть, что она стремительно худеет. Она утратила красоту и молодость, кожа ее приобрела зеленоватый оттенок, волосы поблекли, взор потускнел. Муж забеспокоился, но остановиться был уже не способен. Чтобы как-то оправдаться в собственных глазах, он лишь слегка умерил свои запросы.
Через несколько месяцев жена заболела. Однако не стала трудиться меньше. Торговец слышал, как она кашляет. Его мучила совесть. “Если я зайду в мастерскую, то смогу, наверное, ей помочь”, – подумал он. Он боялся признаться себе, что на самом деле хочет выведать секрет жены до ее неминуемой кончины.
Однажды, не устояв, он проник в тайную мастерскую, и представшее ему зрелище пригвоздило его к месту: роскошная белая журавлиха клювом выдергивала у себя пух и перья, которые катастрофически редели, и подкладывала их в ткацкий станок. Она так страдала, что издавала стоны, маскируя их под человеческий кашель.
Увидев своего соглядатая-мужа, она вскрикнула от испуга и в тот же миг вылетела в распахнутую дверь. Единственным утешением для отчаявшегося супруга стало то, что, несмотря на слабость, его жена-птица сумела долететь до гор.
Он взял в руки незаконченную ткань и даже обрадовался, обнаружив, что для продажи она не годится. Почему нужно было дойти до такой крайности, чтобы понять, что некоторые вещи цены не имеют?
Он отнес драгоценную ткань в токоному[1], проклиная себя за постыдную жадность.
Эту старинную японскую сказку рассказывала мне моя няня Нисио-сан, когда мне было четыре года. Ее жестокость повергала меня в сладостный ужас. Контраст между малодушием торговца и жертвенным благородством жены восхищал меня.
Я не задавалась вопросом, есть ли у этой истории мораль, но подсознательно понимала, что птица указала человеку на его низость.
Мне очень хотелось взглянуть на журавлей. Увы, это птица редкая даже в Японии. Напрасно я не заинтересовалась тогда обычными воробьями, не видя в них ничего примечательного.
В пять лет меня оторвали от Японии. Мой отец получил назначение в Пекин, что в 1972 году не сулило ничего радостного.
Помню свое первое пробуждение в народном Китае. Было лето, и сколько я ни прислушивалась, чего-то не хватало. Мне сначала трудно было определить, чего именно. Не хватало птичьего пения.
Да, конечно, международное посольское гетто Саньлитунь находилось в городе, и там почти не было деревьев. Однако птицы, как известно, приспосабливаются и к этому – птицы, как известно, приспосабливаются ко всему.
Но Мао затеял тогда одну из своих грандиозных кампаний, объявив воробьев и им подобных мелких птиц виновниками голода и прочих бедствий. Каждый китаец должен был уничтожать всех птиц, каких может и не может. Кампания шла с огромным успехом, тем более впечатляющим, что человек, который предъявлял местному партийному уполномоченному больше птичьих тушек, получал награды и всяческие поощрения.
Скоро небо над Китаем превратилось в пустыню. Великому кормчему потребовалось немало времени, чтобы обнаружить гибельные последствия исчезновения птиц для экономики и экологии страны. Но как публично признать ошибку?
Единственные птицы, какие еще оставались в Пекине, это вороны. Их там было немного, но они царили. Поразительный ум вороны помогал ей разгадывать хитрости ловцов. Правда, пришлось примириться с отсутствием воробьев, составлявших часть ее рациона.
Ворона – прекрасное существо. К несчастью, при красоте такой петь она не мастерица. Когда ухо ждет пения, а слышит карканье, это сильное разочарование.
Тем не менее я благословляла присутствие ворон, на них отдыхал глаз. Ворона оставалась здесь единственным учителем хороших манер. Слабое усвоение ее науки объяснялось, видимо, малочисленностью вороньего племени.
В ту пору в Китае всякое проявление благовоспитанности сурово каралось властями. Простая вежливость воспринималась чуть ли не как попытка контрреволюции. Все рыгали и харкали наперебой.
Я невыносимо скучала по Нисио-сан. Пробовала рассказывать себе сказку про белую журавлиху на ее языке. Я чувствовала, как японский улетучивается из моей памяти, и страдала от этого. Почему я не способна запомнить язык той, которую так люблю?
Вместе с японским исчезла утонченность. Выговор прислуги-китаянки был такой же жесткий и грубый, как воронье карканье. Деликатная мягкость речи Нисио-сан была сродни птичьему пенью, этого я забыть не могла.
Я пыталась представить себе белую журавлиху в Пекине. Да она умчалась бы отсюда вихрем, перепуганная алчностью ненасытных охотников. Моя ностальгия по Японии от этого еще усилилась.
Спустя три года отец получил должность в ООН. Мы перебрались из Пекина в Нью-Йорк. Трудно вообразить более разительный контраст.
В Нью-Йорке несметное количество птиц. Голуби, чайки, воробьи. В Центральном парке мелких певчих птичек полным-полно. Вороны тоже есть, но не они одни. Вновь увидев их всех после долгой разлуки, я словно воскресла.
Каждый уикенд мы ездили в маленький лесной домик к северу от Нью-Йорка, в страшную глушь. Птичий народ там обитал в изобилии. Сойки, дрозды (знаменитые mocking birds[2]), кардиналы, овсянки – только в небо и смотришь.
Я снова обрела счастье просыпаться на заре и, лежа в постели, вслушиваться в пение птиц. Несказанное наслаждение – постепенно учиться распознавать их голоса, как инструменты в оркестре. Упиваться этой музыкой и позволять ей захлестнуть тебя целиком. Кто в состоянии противиться этому вторжению, пусть и невидимому? У меня не было иммунитета против такой красоты.
Моя мать не разрешала вставать раньше семи, поэтому на рассвете я жила звуками. Вариаций имелось столько, что это не могло надоесть: каждое утро было первым. Смена времен года была лишь одним из параметров этого разнообразия в числе множества других.
Довольно быстро я сделала чудесное открытие: каждая птица – индивидуальность. Сказать, что малиновка хорошо поет, такая же глупость, как сказать, что человек хорошо поет. Прислушиваясь, я определяла, какая именно малиновка действительно талантлива. И дело не только в конкретной птичке. Точно так же как великие оперные певцы не всегда бывают на пике формы по тысяче разных причин, одна и та же малиновка может петь менее эффектно в какой-то день или час.
Зимой мне дольше приходилось ждать концерта, который ограничивался редкими соло. Это были самые потрясающие выступления. Утреннее зимнее пение не призывало к любви, это была песнь выживания. Какой-нибудь дрозд, дрожа от холода, творил более высокую красоту, чтобы отвлечься от физического страдания. Петь, чтобы победить мороз, – какой героизм!
Много позже, услышав знаменитую арию Гения холода[3], я подумала, не вдохновлялся ли Пёрселл зимним пением птиц. И когда я сама дрожу от нестерпимого холода, я пытаюсь петь, чтобы согреться. Надо ли добавлять, что результат оставляет желать лучшего.
Исполнение ледяной элегии, когда ее слушаешь, лежа в постели, заставляет острее наслаждаться уютным теплом одеял. Но все равно узнавать голос красного кардинала и не сметь подбежать к окну, чтобы полюбоваться певцом, было равносильно пытке. Мне приходилось мысленно рисовать себе алый глянец его оперенья. Борис Виан изобрел пианоктейль[4] – я придумала пианохром. Каждый звук порождал соответствующий цвет. Хроматический перевод до восхода солнца требовал особой изощренности. Я мысленно видела оттенки в темноте.
Мы спали вместе с сестрой, а у нее сон был чуткий: я не могла потихоньку отодвинуть занавеску. Родители спали в соседней комнате за тонкой перегородкой, малейший шум был там слышен. В запрете нарушать тишину имелся свой плюс: это развивало остроту слуха. В какие-то утра я слышала, как мне казалось, что одна из синиц охрипла.
Будильник у изголовья был объектом моего напряженного внимания. Ровно в семь я вставала и на цыпочках выходила из комнаты. Подбегала к окну гостиной, поднимала штору и обшаривала глазами ближайшие деревья. Зимой было темно, и я не могла ничего разглядеть. Прильнув носом к стеклу, я ждала рассвета. Отблески белизны позволяли что-то увидеть чуть раньше. Мало я знаю столь же волнующих зрелищ, как явление взору красного кардинала на фоне заснеженного сплетения ветвей. Куда до него японскому флагу! Смотреть, как один за другим возникают из тьмы предрассветные концертанты, стало моей манией.
Потом мне надлежало приготовить кофе – новая обязанность, к которой я относилась очень серьезно. У нас не было ни кофейника, ни кофеварки. Так что я пользовалась старыми добрыми бумажными фильтрами. Мать научила меня, что чем медленнее льешь воду, тем крепче получается кофе. И я лила воду неимоверно медленно. Ничто этому не препятствовало, времени хватало. Для меня это был своего рода спорт: взять половник и лить из него воду на молотый кофе капля за каплей. Я стремилась побить все рекорды медлительности.
А когда отец встанет, я принесу ему чашку своего божественного эликсира, он его попробует и воскликнет: “Узнаю твой кофе, только ты умеешь делать такой крепкий!” Его одобрительный тон равнялся в моих глазах ордену боевой славы, и я в предвкушении награды уже выпячивала грудь.
Обязанности кофейной весталки отвлекали меня от птиц. Когда я выходила на улицу играть, я радовалась им, но у меня там было множество других дел: проверить, не замерз ли ручей, или покататься по озеру на коньках. Детству свойственно самозабвенно предаваться какому-нибудь занятию, а потом потерять к нему интерес до завтра.
В воскресенье вечером мы возвращались в Нью-Йорк. Отец несколько раз в неделю водил нас вечерами на балет. Для меня все они именовались “Лебединое озеро”, даже если назывались “Жизель” или “Коппелия”, – в каждом из них мне виделась очередная глава этой лебединой истории. У меня тогда зародилась безумная страсть к этим птичьим спектаклям, и я решила стать звездой балета. Меня записали в танцевальную студию, и хотя мои способности оказались ниже среднего, это не убавило во мне решимости добиться своего.
Из всех доисторических животных от динозавра меньше всего можно было ожидать, что он однажды взлетит. И тем не менее это удалось именно ему – разумеется, вследствие эволюции, столь же долгой, сколь и опасной. Если сумел он, то почему бы не попытаться и мне?
Понимая, что миллионами лет, в отличие от динозавра, я не располагаю, я решила поторопить события. Учительница танцев запрещала мне пуанты как начинающей, поэтому я встала в очередь у артистического подъезда в “Нью-Йорк Сити балет” и бросилась на шею своему кумиру Сьюзен Фаррелл, тогдашней звезде. Я спросила, нельзя ли купить ее балетные туфли, и она в порыве чувств подарила их с автографом восьмилетней малявке.
Оказалось, что у взрослой балерины такой же размер ноги, как у меня, – возможно оттого, что ее ноги были так измучены. Я надела ее балетные туфли и теперь везде ходила на пуантах. В школе, в автобусе, дома я без них не появлялась.
Я расценивала это как убедительнейшую прелюдию к полету. Хождение на пуантах основательно меняло распределение веса тела. Когда никого рядом не было, я взмахивала руками, проверяя, удастся ли наконец оторваться от земли. Когда имелись свидетели, я пыталась сделать знаменитое гран жете Нижинского, которое он так блистательно исполнял в “Видении розы”. Зрителям действительно казалось, будто он летит.
Известно, что злейший враг святости – Ватикан. Так и учительница танцев, заметив мою хитрость, предупредила родителей, что это может повлиять на процесс роста и вызвать нарушение осанки. Пуанты были конфискованы, и я спустилась с небес на землю.
Благословенное свойство детства сработало и тут. Я не впала в отчаяние, а занялась другим, ни в коей мере не отказавшись от своей мечты.
В одиннадцать лет я очутилась в Бангладеш, куда моего отца назначили послом. Контраст Нью-Йорк – Дакка был сопоставим с контрастом между Пекином и Нью-Йорком. В Бангладеш царила смерть – от голода, болезней и бесчисленных разновидностей нищеты. Уже в аэропорту кружили целые тучи серых ворон и стервятников.
Мы жили в подобии бункера с крохотным садиком. Там были деревья и, соответственно, птицы. Я решила с ними познакомиться.
Дакка, как и вся Бангладеш, изрезана реками, будь то Ганг или его притоки. Так что помимо птиц, питавшихся падалью, имелись и птицы речные вроде зимородков, которые прекрасно чувствовали себя в городе. Это было огромное удовольствие – видеть, как вспыхивают их яркие краски в мрачных зонах бедствия.
В саду я обнаружила жаворонка с рыжей головкой, бенгальскую трясогузку и индийскую горную ласточку. Эти птички ничем не отличались от своих западных собратьев, за искючением того, что обходились без миграций. Зачем покидать страну, где температура зимой никогда не опускается ниже двадцати градусов.
Я подхожу к эпизоду, самому загадочному в моей жизни. Как и у большинства людей, у меня бывали моменты, скажем так, просветления, или пробуждения. Не сатори, конечно, а кэнсё – пробуждение, пусть и не полное, но которое делит время на “до” и “после”. Подобные моменты человек по определению должен помнить, особенно я, никогда не забывающая такого рода откровения.
Однако в моей памяти от того пробуждения не осталось ни следа. Возможно, потому, что все произошло невероятно буднично: прильнув лбом к стеклу, я наблюдала за птицами в саду. Я сейчас что-то домысливаю, поскольку сам этот миг от меня ускользнул. Тем не менее было “до” и было “после”: мне открылось, что птица – ключ к моей жизни.
Я и прежде обожала пернатых. Отныне это перешло на новый уровень: птица станет моей тайной. Объяснения нет и не было.
Магия сработала мгновенно. Птица поселилась во мне навсегда. Словно я внезапно обрела латеральное зрение. Я ощущала это как настоящую революцию: видеть мир по бокам было чем-то настолько новым, что иначе не скажешь.
И как же не сообщить близким о таком необыкновенном событии? Как его назвать? Я искала слова, но они никуда не годились. Я-то знала, что перешла в другое измерение.
За столом я объявила:
– Я открыла для себя птиц.
Никто не отреагировал на такую чепуху, кроме отца, который проявил интерес:
– Почему?
Я забуксовала.
– Потому что птица – символ свободы?
– Ну да, – ответила я.
Отец с серьезным видом кивнул.
Я знала, что это совсем не то, что я чувствую. Да, птица считается символом свободы, но это ошибка. Птица далеко не так свободна, как кажется. А главное, не в этом причина моей метаморфозы. Причина оставалась мне неизвестной.
Свободы я, разумеется, желала всей душой. Однако интуитивно понимала, что это нечто другое. Птица в полете – мощный образ свободы, но эта свобода достигается ценой чудовищных усилий.
Марта Аргерих, играющая Шопена, – тоже мощный образ свободы. И ее счастливое лицо это подтверждает. Стоит ли напоминать о годах тяжкого труда, которые она потратила, чтобы достичь такого уровня?
Каждый год, обучая птенцов летать, родители теряют много своих детенышей. Полет – первейшая цель, ее добиваются, не щадя жизни. А добившись, приобретенное умение надо поддерживать. Ни дня без полетов. Птичья мускулатура требует непрестанных тренировок, и тут не допускаются никакие послабления.
Полет предполагает, кроме того, огромные запасы энергии. Выражение “есть как птичка” – верх нелепости. Птица должна съедать в день втрое больше, чем она весит, если хочет летать как следует. Ей приходится с утра до вечера отыскивать колоссальное количество пищи. Представьте себе, что каждый из нас должен ежедневно добывать пропитание, в три раза превышающее наш вес: мы бы тогда всю жизнь проводили в супермаркете. Будь такой наша судьба, вряд ли мы считали бы себя свободными.
Но отцовский ответ, по крайней мере, предоставил мне благовидный предлог. Моя страсть к птицам была интерпретирована как стремление к свободе. Я слышала, как отец говорил матери, что, вероятно, живя в странах с диктаторскими режимами вроде КНР, я рано осознала, как важна свобода, которой лишено столько людей.
Не хочу ни в коем случае преуменьшать кошмар, творившийся в маоистском Китае. Но правда в том, что мое увлечение птицами никак с этим не было связано. Гравюру с птицами в словаре “Ларусс”, давным-давно изученную мной вдоль и поперек, я рассматривала по десять раз на дню. Ничего нового я там почерпнуть не могла, но мне необходимо было лишний раз взглянуть на некоторые виды пернатых.
На Рождество я получила “Атлас птиц Европы” издательства “Бордас”. Мой брат хихикал:
– Эти птицы Европы нужны тебе как рыбе зонтик! Они же здесь не водятся.
Он ошибался. Я была в восторге от подарка. Если бы мне подарили справочник птиц Антарктиды, я радовалась бы не меньше. Я не нуждалась в сведениях о птицах, которых видела вокруг, хотя мне было бы вдвойне приятно убедиться, что мои собственные наблюдения подтверждаются именитыми учеными предшественниками.
Мне нужно было узнать как можно больше птиц. Просто узнать, что они есть. Это было гораздо важнее, чем отнести их к тому или иному отряду или виду, хотя и это занятие не лишено прелести.
Установить факт их существования было для меня чем-то из области метафизики. Нам дано изо дня в день соприкасаться с живым миром, настолько потрясающим, что не уделять ему все свое внимание совершенно немыслимо. Зачем грезить об ангелах и химерах, когда есть реальное создание, превосходящее наше понимание. Самый великолепный серафим не так прекрасен, как неприметная лесная завирушка.
Все эти соображения пишу я сегодняшняя, тогда я не способна была бы их сформулировать. Хотя в одиннадцать лет, подобно большинству детей, я чувствовала себя в языке как рыба в воде. Моя новая одержимость стала для меня первым соприкосновением с невербальной сферой. Я не могла ни одним словом описать мир птиц. Не могла ничего сказать о нем даже себе самой. До сих пор мои интересы всегда были включены в то, что я называла историей, – в непрерывный рассказ, который я тайно вела сама для себя.
Вероятно, поэтому миг моего пробуждения от меня ускользнул. Привыкнув рассказывать себе все события своей жизни, я вдруг оказалась в ситуации, когда слова и близко не могли передать то, что я видела и ощущала. Открытие птиц перевернуло меня.
Это было так сильно, что мне по-прежнему трудно выразить то свое смятение с помощью слов. Миллионы лет назад у динозавра возникло неукротимое желание летать. Этот ящер запустил сумасшедший проект, чтобы воплотить свою несбыточную мечту. Каковы бы ни были его умственные способности, он не мог не понимать, что если такое вообще когда-нибудь случится, то так нескоро, что насладиться этим не сможет ни он сам, ни его дети, ни даже правнуки.
В состоянии ли мы оценить всю беззаветную веру, преданность идеалу, долготерпение и пыл, необходимые, чтобы пуститься в столь безумную авантюру? Кажется, в тот момент мне и приоткрылось истинное величие такого решения.
С появления динозавров до первого динозавра крылатого под названием археоптерикс прошло восемьдесят миллионов лет. Срок для нас сокрушительный. Осмыслить такое феноменальное терпение – все равно что постичь тайну движущей силы вселенной. Единственное, что позволяет сделать ставку на подобную бесконечность, – это желание.
Люди склонны ставить желание в зависимость от способности. Интуитивно я в способности верю мало. Я не отрицаю, что они существуют, но сомневаюсь в их продуктивности. Я встречала одаренных людей: они склонны нервничать из-за того, что признание не приходит к ним достаточно быстро. Дарование редко располагает к терпению. Терпение может созреть только в судьбе по-настоящему высокой.
Желание, которое не ослабевает восемьдесят миллионов лет и потом не угасает, довольствуясь первым достижением – археоптерикс, заметьте, был всего лишь этапом, – вот что внушает благоговение.
Сегодня, оглядываяь назад, я рассматриваю свой поворот к миру птиц в категориях желания. И хотя я этого не осознавала, дальнейшее показало, что так оно и было. Сформулируем в общих чертах то, что стало для меня тогда озарением: “Желай так же сильно, как птицы”.
До этого у меня, как у всякого ребенка, были разные интересы. То я мечтала иметь ткацкий станок, то хотела играть на гитаре. Я вовсе не сужу свысока свои детские порывы, естественные для активного раннего возраста.
Когда мной овладела одержимость птицами, эти временные причуды исчезли сами собой. Они оставили во мне огромную пустоту, потому что я была неспособна осмылить глубинную суть того, что со мной произошло. Проще говоря, до этого момента я была яйцом. Я всегда любила яйца. Я их люблю и сейчас. Кстати, двадцать пять лет назад я вздумала питаться одними яйцами. Результат оказался катастрофическим. Однако это не выработало у меня отвращение к обожаемому продукту.
В одиннадцать лет я из яйца вылупилась. Вылупилась по-настоящему: это было очень трудно и страшно. Вообразите: вы всю жизнь были яйцом, это так приятно, вы сидите в тепле, в своей уютной скорлупе, сплошной комфорт и покой, и вдруг она трескается и раскалывается. Вы оказываетесь под открытым небом, причем даже без перьев, которые могли бы вас прикрыть.
Пренеприятное ощущение. Вы ждете каких-нибудь указаний.
Проблема: никто вам их не дает. Это не упрек моим близким. Кто мог догадаться, что со мной творится? Я не выглядела встревоженной.



