- -
- 100%
- +

Глава 1
Аил у Селенги
Селенга несла свои воды так, как несла их сотни лет, — не торопясь, уверенная в себе, широкая и мутноватая от песка, который река тащила с гор. По правому берегу, где степь спускалась к воде полого, стояли четыре юрты. Три — поближе к реке, одна — чуть поодаль, на пригорке, так что от её дверей открывался вид на всю долину.
Это был аил — небольшое кочевье из четырёх семей. Десять человек, тридцать восемь лошадей, два десятка коров, верблюд-производитель по кличке Баян и пять коз, которых держали ради молока, потому что козье молоко, как считала старая Сарнай, лучше всего помогало от кашля.
Юрты стояли дверями на юг — так положено. Внутри каждой — знакомый с детства порядок: мужская половина на западе, женская на востоке, очаг в центре под круглым отверстием в крыше, откуда уходил дым и куда, если смотреть вверх, видно было небо. Днём по этому кругу света юрты можно было узнать время: когда солнечный столб доставал до очага — полдень, когда уходил к стене — вечер.
Семья первая: Имэгэн-Силиген
Самая ближняя к реке юрта — бурого войлока, неширокая, но крепкая — принадлежала Имэгэн-Силигену. Он был мастеровым человеком: делал луки, стрелы, сёдла. Не самый богатый в аиле, зато самый умелый руками. Его луки знали даже в соседних кочевьях — не настолько далеко, чтобы хвастаться, но достаточно, чтобы менять их на коней, когда нужно. Раз в год Имэгэн ездил на юг, к китайской границе, продавать лошадей и возвращался с чаем, шёлком и новостями, которые рассказывал негромко, словно делился припасом.
Имэгэн был человек молчаливый и ровный. Никто не помнил, чтобы он кричал на жену или поднимал руку на детей. Когда злился — замолкал ещё больше, уходил к реке и сидел на берегу, вырезая из дерева фигурки: лошадок, птиц, баранов. Эти фигурки потом разбрасывались по юрте, и дети играли ими.
Его жена, Дэлбээ, была полной противоположностью: маленькая, быстрая, с голосом, который слышен был через три юрты. Она же держала всё хозяйство — доила коз, сбивала масло, сушила арул (сухой творог, который хранился месяцами и не портился в дороге), варила чай с молоком и солью, который в аиле пили от рассвета до темноты. Дэлбээ знала, у какой коровы телёнок слабый, у какой кобылы молоко горчит, и могла по запаху определить, что аргал достаточно сухой для очага или ещё сырой.
У них было двое сыновей.
Старший — Бароно. Двенадцать лет, худой, жилистый, с такими тёмными глазами, что в полутьме юрты казались чёрными. Он был наблюдательный до странности: замечал то, мимо чего взрослые проходили, не задумываясь. Однажды, когда ему было семь, он сказал отцу: «Вода в Селенге сегодня течёт по-другому — гуще». Имэгэн посмотрел на реку, потом на сына, и ничего не сказал. Но с того дня стал приучать Бароно к работе с луком и сёдлами — не как к ремеслу, а как к разговору: «Чувствуешь, как дерево пружинит? Так и вода — у неё тоже есть упругость. Только дерево держит, а вода — нет».
Младший — Наран. Пять лет, круглолицый, шумный, вечно бегал между юртами, и все его кормили, потому что в аиле чужих детей не бывает. Наран ещё не понимал, что мир может быть большим и страшным. Для него мир был: юрта, река, кони, мать, брат.
Семья вторая: Батбаяр
Следующая юрта — побольше, с белым войлоком, значит, зажиточная — стояла в тридцати шагах. В ней жил Батбаяр, коневод, и его семья.
Батбаяр был широкоплечий, черноволосый, с глубоким шрамом на левой щеке — след от стрелы, которую он получил лет десять назад в стычке с казаками у Селенгинского острога. Шрам этот он носил, как носят украшение: не скрывал, не стеснялся, а если кто спрашивал — усмехался и говорил: «Русский стрелять умеет, а попадать — не очень». Впрочем, в последние годы стычки стали чаще, и усмешка Батбаяра делалась всё короче.
У него было тридцать лошадей — больше, чем у кого-либо в аиле. Он знал каждую по масти, по нраву, по запаху. Мог сказать, что кобыла Борталин тяжелеет на левую заднюю ногу, когда на пастбище мокро, и что жеребец Арслан начинает скакать резвее, если ему добавить в корм сушёный лук. Это не было книжным знанием — это было знание, которое передаётся от отца к сыну, от руки к руке, без слов, через ежедневную работу.
Его жена, Оюуна, была худая, тихая, с тонкими пальцами, которые пахли полынью. Она знала травы — не как шаман, не как лекарь-оточи, а как женщина, которой мать передала, а той — её мать, и так до той, что первая пришла к Селенге. Оюуна собирала травы на склонах: полынь от боли в животе, можжевельник от кашля, корень солодки от ран. Когда у Бароно в шесть лет болело ухо так, что он плакал всю ночь, Оюуна пришла, капнула тёплый раствор из травы в ухо, и боль ушла. Она не говорила заклинаний — просто знала, какая трава от чего помогает, и когда знала — молчала, а когда не знала — тоже молчала, но по-другому.
У Батбаяра и Оюуны было двое детей.
Дочь — Альтангэрэл. Одиннадцать лет, русоволосая — редкость среди монголов, и Батбаяр говорил, что это от бабки, которая была из западных родов. Альтангэрэл была дерзкая, быстроногая, лучше всех в аиле скакала на лошади — даже лучше Бароно, хотя Бароно никогда бы в этом не признался. Она говорила то, что думала, без обиняков, и матери это не нравилось, а отцу — нравилось. «Девочка, которая говорит прямо, в степи проживёт дольше, чем девочка, которая молчит», — говорил Батбаяр, и Оюуна поджимала губы, но не спорила.
Сын — Зориг. Восемь лет, коренастый, упрямый, весь в отца. Он уже тогда брал лук, который ему был по плечо, и уходил за юрту «стрелять по сусликам». Сусликов он, конечно, не добывал, но возвращался довольный и важный, как маленький хан.
Семья третья: Отгонбаатар
Юрта на пригорке — самая старая, войлок на ней латаный, но стояла она так, что казалась крепче всех остальных. В ней жил Отгонбаатар, которого в аиле звали просто «Дед».
Ему было, по разным подсчётам, около семидесяти, но никто не знал точно, потому что в степи дни считают не по годам, а по зимам, а зимы Отгонбаатар считал по тому, сколько коней потерял в каждую. Зим было много, коней — тоже. Дед пережил двух жён, трёх сыновей и одну дочь. Все умерли — от болезней, от стычек, от зимы, которая пришла слишком рано. Осталась только невестка — Сарнай, старая женщина с морщинами, глубокими, как овраги по берегам Селенги. Она жила с Дедом, готовила, следила за очагом и рассказывала детям истории, от которых у Наран глаза делались круглыми, а у Бароно — внимательными.
Отгонбаатар был главой аила. Не потому, что его выбрали — аильских старейшин не выбирают, как не выбирают гору, на которую смотришь. Просто он был самый старый, самый опытный и самый спокойный. Когда в аиле возникал спор — кому пасти коней сегодня, как делить приплод, куда перекочевать на зиму, — все шли к Деду. Он слушал молча, иногда долго, иногда очень долго, а потом говорил одно-два слова. И спор кончался. Не потому что слова были мудрые — а потому что спорить дальше было нельзя, если Дед сказал.
Отгонбаатар решал вопросы с другими аилами — посылал гонцов, когда нужно было договориться о пастбищах. Он же принимал хошунного дзасака, когда тот приезжал собирать дань для маньчжурского богдыхана. В аиле знали: «девять белых» — восемь белых лошадей и один белый верблюд — отсылают богдыхану раз в год. Это была повинность, и Батбаяр ворчал: «Мои кони — и маньчжуру», но платил, потому что не платить было нельзя. Не платить означало, что придут цинские войска и заберут не десять, а всех.
Были и другие повинности: каждый десяток семей обязан был выставить одного воина — с конём, с оружием, с провизией. В аиле насчитывалось четыре семьи — меньше десятка, но дзасак всё равно требовал. Отгонбаатар торговался, и иногда ему удавалось откупиться лишней лошадью вместо человека. Это считалось удачей.
Семья четвёртая: Ганболд
Четвёртая юрта стояла чуть в стороне, и в ней жил Ганболд — молодой вдовец лет тридцати, с сыном-младенцем на руках. Жена умерла родами, и Ганболд вырастил мальчика сам. Ребёнок был тихий, мало плакал, и аильские женщины по очереди приходили покормить его, пока не подрос. Ганболд был пастух — нанимался к Батбаяру, помогал пасти коней, чинил ограды, колол аргал. В аиле его ценили за надёжность: он не говорил лишнего и делал больше, чем обещал. С ним не дружили близко, но доверяли — а в степи доверие важнее дружбы.
Лечение
Если кто-то болел, в аиле поступали так.
Сначала звали Оюуну. Она приходила с мешочком трав, осматривала больного — не как врач, а как человек, который видит, что с телом не так. Кладла руку на лоб, на живот, на грудь. Если знала траву — заваривала, капала, прикладывала. Полынь, можжевельник, солодка — это её три столпа. Она же умела править вывихи: брала за руку, дёргала — и сустав вставал на место. Знала, что медвежий жир от кашля помогает лучше, чем чай, но медвежьего жира в аиле не было, и Оюуна заменяла его бараньим.
Если травы не помогали, звали шамана. Шаман жил в соседнем кочевье, в полудне пути, и приходил, если его звали. Он входил в юрту, брал бубен, начинал камлание — бил в бубен, пел, трясся, говорил голосами, которые не были его. Дед Отгонбаатар относился к шаману уважительно, но без трепета. «Шаман разговаривает с духами, — говорил он, — но духи не всегда говорят правду. Слушай шамана, но решение принимай сам».
Скот лечили проще: если лошадь хромала — смотрели копыто, чистили, привязывали; если корова не ела — поили тёплой водой с солью; если ягнёнок слабел — растирали руками, укутывали в старый дээл и клали у очага. Ветеринара не было — но в аиле не было и слова «ветеринар». Были люди, которые знали скот, и этого было достаточно.
Музыка
Вечерами, когда работа была сделана и аргал в очаге горел ровно, Батбаяр доставал морин хуур.
Инструмент был старый — ему, наверное, лет тридцать, может, больше. Голова лошади на грифе была вырезана грубо, но с любовью — ноздри раздуты, уши прижаты, как у коня, который чует даль. Две струны — мужская из конского хвоста и женская из кобыльего — натянуты так, что звук морин хуура не путаешь ни с чем: он похож на ржание, на ветер в степи, на далёкий плач.
Батбаяр играл сидя, зажав корпус между коленями. Аильские дети садились вокруг, и Сарнай начинала петь.
Она пела уртын дуу — протяжную песню. Голос её, старый и низкий, тянул один слог так долго, что казалось, будто он не кончится никогда. Песня была о коне — всегда о коне. О коне, который скакал через степь и не находил дороги домой. Или о коне, который нёс всадника через зиму и падал, а всадник шёл дальше пешком и пел.
Иногда Бароно просил: «Сарнай, спой про белую кобылицу». И она пела — про кобылицу, которая принесла первого жеребёнка в первый снег, и жеребёнок был белый, как молоко, и все сказали, что это добрый знак. Наран засыпал на коленях у Дэлбээ, а Бароно слушал, и глаза его были открыты, и в них отражался огонь.
Иногда, когда Батбаяр не играл на морин хууре, он пел — но не протяжную, а короткую песню, богино дуу, весёлую, с припевом, и Зориг подпрыгивал и пытался подпевать, путая слова. Тогда все смеялись, даже Дед.
Праздники
Два раза в год аил менялся.
Первый — Цаган Сар, Белый месяц. Новый год по лунному календарю, когда зима отступала и степь начинала дышать теплом. К нему готовились заранее: чистили юрты, выбрасывали старое, резали скот про запас — в дни праздника резать нельзя. Женщины лепили буузы — паровые пельмени, похожие на маленькие юрты, — и стряпали борцоки, жаренные в жире лепёшки, которые были главным подарком: шли в гости и несли связку борцоков, как несут хлеб.
В первый день Цаган Сара вставали до рассвета — раньше солнца, потому что считалось: богиня Палдэн Лхамо обходит дома и считает, кто проснулся, а кто проспал свою удачу. Оюуна будила детей затемно, и Альтангэрэл, заспанная и недовольная, шла к очагу, где Сарнай уже наливала чай с молоком — белый, как праздник. Дед садился у двери и кропил первую чашку чая вокруг — в подношение предкам и Белому старцу, Сагаан Убугуну, покровителю долголетия и скота. Потом шли к Деду — сначала дети, потом взрослые, и каждый кланялся и говорил: «Благополучно ли вышли из зимовки вы и ваш скот?» И Дед отвечал: «Благополучно». Это был не вопрос и не ответ — это был ритуал, без которого год не начинался.
Второй — Наадам. Летний праздник трёх мужских игр: борьбы, стрельбы из лука и конных скачек. Наадам — это когда аил снимался с места и ехал на общее торжество, где собирались пять-шесть кочевий. Боролись все: от стариков до мальчишек, и Зориг, которому было восемь, уже считал себя борцом, хотя не мог бросить даже Наран, который весил вдвое меньше. Стрельба из лука — мужчины и женщины, и Альтангэрэл, хотя ей было всего тринадцать, уже стреляла, и Батбаяр учил её держать тетиву так, чтобы рука не дрожала. Скачки — это были самые большие впечатления: дети от пяти до тринадцати лет скакали на лошадях по пятнадцати-двадцати километров, без седла, по открытой степи, и ветер бил в лицо, и лошади неслись, и весь аил кричал «Уухай!».
Бароно и Альтангэрэл
Они были соседями с рождения. Юрты стояли в тридцати шагах друг от друга — это в степи считается «совсем рядом».
Бароно не помнил, когда они подружились — наверное, это случилось до памяти, когда оба ещё ползали по траве между юртами. К двенадцати и тринадцати годам они были уже не просто друзья — они были пара, как двумя пальцами держат тетиву. Не по-взрослому, не по-свадьбе — а по-детски, по-степному: вместе гоняли коней к водопою, вместе сидели на берегу и смотрели, как Селенга течёт.
Альтангэрэл была дерзкая. Она первая ныряла в реку, когда вода была ещё ледяная, и выныривала, фыркая и смеясь. Она же придумала игру: кто быстрее добежит до вон того камня на берегу — она или Бароно. Она почти всегда выигрывала. Почти — потому, что однажды Бароно понял, что нельзя бежать по прямой, что нужно бежать по дуге, ближе к воде, где песок твёрже и нога не проваливается. Он прибежал первым, и Альтангэрэл остановилась, уставилась на него, а потом сказала: «Ты что, деду дорогу подсказал?»
— Нет, — сказал Бароно. — Я смотрел, где песок плотный.
— Ты всегда смотришь, — сказала она. — Ты смотришь больше, чем бегаешь.
Это было правда. Бароно смотрел. Он замечал, как вода в реке делает петлю у левого берега и отмывает песок, обнажая камни. Он замечал, что ветер меняется к вечеру — не сразу, а постепенно, как будто решает, куда подуть. Он видел, что лошади Батбаяра идут на водопой не по прямой, а по тропе, которую вытоптали за многие годы, и что тропа эта идёт по краю ложбины, где трава гуще и земля мягче.
— Зачем тебе это? — спрашивала Альтангэрэл.
Бароно не знал. Просто так он видел мир. Другие видели степь — он видел, как степь устроена.
Однажды, когда они сидели на берегу и солнце садилось за горы, Альтангэрэл сказала:
— Мой отец говорит, что казаки опять приходили к острогу. Ближе, чем прошлой осенью.
Бароно молчал.
— Он говорит, что зима будет плохая, — продолжила Альтангэрэл. — Что казаки приходят зимой, когда голодно.
— Твой отец много говорит, — сказал Бароно.
— А твой молчит. Но ты же не твой отец.
Бароно посмотрел на реку. Селенга текла, и в ней отражалось небо — розовое, с длинными облаками.
— Я не боюсь казаков, — сказал он.
— Я тоже не боюсь, — сказала Альтангэрэл.
И они оба знали, что это неправда. Но в степи, когда тебе двенадцать и тринадцать, неправда звучит как правда, если сказать её ровным голосом и не отвести глаз.
Про дальние земли
Имэгэн возвращался с юга каждый раз с одним и тем же: чай, шёлк, железо — и новости. Но новости он рассказывал не сразу. Сначала ужин, потом чай, потом, когда дети утихомиривались и огонь в очаге горел ровно, он начинал говорить — негромко, без хвастовства, словно просто перечислял то, что видел.
Бароно садился рядом и слушал.
— На юге, — говорил Имэгэн, — есть город. Китайцы зовут его Калган. Стены такие высокие, что с лошади не достать стрелой. Внутри — дома из камня, а на улицах — люди, люди, люди, больше, чем травинок на нашем пастбище. И все чего-то несут, чего-то продают. Чай — листами, кирпичами, в мешках. Шёлк — такой, что если подуть, он летит, как паутина.
Наран засыпал на этих словах. Альтангэрэл, которая прибегала послушать из соседней юрты, спрашивала:
— А лошади там есть?
— Есть, — отвечал Имэгэн. — Но другие. Маленькие, лохматые. Не для скачек, а для телег. Телеги там огромные, на двух колёсах, и запрягают в них мулов.
— А казаки? — спрашивал Батбаяр, и голос его делался другим — не любопытным, а настороженным.
Имэгэн замолкал. Про казаков он говорил отдельно.
— Селенгинский острог стоит там, где Селенга поворачивает на север. За ним — Удинский острог. Между ними — день пути. Казаков мало — может, полтораста, может, двести. Но у них есть пушки и пищали. Пищаль бьёт дальше, чем наш лук. Пушка — вообще не сравнивать.
— Они приходят к нам? — спрашивал Батбаяр.
— Приходят, — говорил Имэгэн. — Зимой, когда голодно. Угоняют коней. Людей берут.
Он не говорил «бояться». Он просто говорил, как есть. Но в очаге трещали поленья, и треск этот казался громче, чем обычно.
Дед Отгонбаатар слушал, потом говорил одно:
— Кочевать надо дальше.
И все понимали: не завтра, но скоро. Дед думал о кочевьях так, как другие думают о погоде — не торопил, но чувствовал, когда пора. Он знал, что аил стоит слишком близко к Селенге, слишком близко к дороге, по которой казаки ездят к границе и обратно. На юг — подальше от острога, ближе к Хан-Хэхэю, к горам, где казаки не суются — там и нужно зимовать.
— Весной снимемся, — говорил Дед. — Когда телята окрепнут.
Но до весны было далеко.
Батбаяр ворчал: там, на юге, пастбища хуже, трава жёстче, ветер сильнее. Но с Дедом не спорили — спорить с горой бесполезно. Меньше травы лучше, чем меньше коней. А коней можно потерять не только от бескормицы, но и от казацкого пищаля.
Бароно слушал и запоминал. Не слова — а расстояния. Селенгинский острог — два дня пути на север. Удинский — три. Маньчжурская граница — пять дней на юг. Между ними — аил, четыре юрты, тридцать восемь лошадей и одна река, которая течёт, не зная, что делит мир пополам.
День, когда пропал Баян
Это случилось ранней осенью, когда трава уже начала желтеть, а ночи стали холоднее.
Верблюд Баян — единственный в аиле производитель, огромный, бурый, с двумя горбами, которые в добрые дни стояли высоко и упруго, а в плохие — опадали, как сдувшиеся мехи, — Баян исчез.
Утром Ганболд, который должен был вывести верблюда на водопой, пришёл один.
— Баяна нет, — сказал он. Просто сказал, без паники, но все поняли: это беда. Верблюд — не лошадь. Лошадь найдётся — придёт на воду, прибежит к табуну. Верблюд уходит тихо, не торопясь, и может уйти далеко, потому, что сил у него хватит на десять дней без воды и еды. А в десять дней он уйдёт так далеко, что не найдёшь.
Дед сказал:
— Искать. Бароно и Ганболд — на конях. Батбаяр — на запад, к горам. Имэгэн — на восток, вдоль Селенги.
Бароно сел на коня — гнедого мерина по кличке Хара, спокойного и выносливого, единственного, на котором ему разрешали ездить одному. Ганболд — на своём, гнедом тоже, но горячем, норовистом. Они поехали на юг, потому что верблюды уходят на юг — туда, где теплее и где растёт саксаул, который верблюды любят больше, чем степную траву.
Они ехали весь день. Степь лежала вокруг — ровная, желтоватая, с островками ковыля и редкими кустами таволги. К полудню ветер усилился, и Бароно заметил, что Хара стал чаще поднимать голову — нервно, не по-обычному.
— Волки, — сказал Ганболд, не оборачиваясь.
Бароно посмотрел туда, куда смотрел конь. Ничего. Степь и степь. Но Ганболд был пастух, он чувствовал волков раньше, чем видел.
И точно: через полчаса, когда они перевалили через невысокий увал, Бароно увидел их. Серая стая — семь или восемь зверей — стояла полукругом у высохшего русла ручья. Волки не двигались. Стояли и смотрели — на коней, на людей, не моргая. Два крупных — впереди, мелкие — сзади. Волки не нападают на всадников — конь слишком быстр, а человек слишком опасен. Но конь без всадника — другое дело. И кобыла с жеребёнком — другое дело.
— Не трогай их, — сказал Ганболд. — Они не за нами. Они за Баяном.
Бароно понял: верблюд, если ослаб или заболел, — добыча. Волки знали, что верблюд ушёл. Чуяли его след. И ждали.
Ганболд снял с пояса палку — не лук, а простой пастуший кнутик, сплетённый из ремней — и щёлкнул им в воздухе. Раз, другой. Звук был резкий, как удар бича. Волки не сдвинулись. Ганболд щёлкнул ещё раз и крикнул — коротко, резко, как лают собаки на чужого. Передний волк — крупный, с тёмной полосой по хребту — повернул голову, постоял ещё секунду и ушёл. За ним — остальные, не торопясь, без страха, просто решив, что сегодня не стоит.
— Уходят, — сказал Ганболд. — Но недалеко. Будут идти за нами, пока не найдут другое.
Бароно смотрел им вслед и чувствовал странное: не страх — а уважение. Волки были не враги. Они были — как голодная степь: брали, что могли, и не брали лишнего. Это казалось честным.
К вечеру они нашли Баяна. Верблюд стоял в ложбине, где ещё зеленела трава, и ел — спокойно, неторопливо, как будто никуда не уходил. Ганболд подошёл, взял его за повод, и Баян пошёл за ним без сопротивления, только фыркнул раз — обиженно, словно его оторвали от ужина.
Когда вернулись в аил, уже темнело. Дэлбээ вынесла чай. Оюуна осмотрела верблюда — потрогала горбы, заглянула в глаза, пощупала ноги.
— Здоров, — сказала она. — Просто ушёл. Верблюды так делают — уходят туда, где лучше трава. У них нет «дома». Дом — там, где еда.
Наран, который весь день просидел у юрты, боясь, что Баян пропал навсегда, подбежал и обнял верблюда за ногу. Баян посмотрел вниз, на этого маленького человека, который едва доставал ему до колена, и терпеливо постоял. Потом потянулся и лизнул Нарану макушку — шершавым, грубым языком. Наран захохотал, и все засмеялись, даже Дед, который сидел у своей юрты и молча смотрел на возвращение.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



