Родоман. Книга третья. Лобное место. 15 мая 1682г.

- -
- 100%
- +

Глава 1. Пепел
Сцена 1. Возвращение
Осень пришла рано. В августе ещё горели травы по степи, а к сентябрю пожелтело, посерело, потянуло холодом с севера. Григорий выехал из Путивля в первых числах сентября, когда дороги ещё держали, но лужи уже стояли в колеях, и листья летели навстречу.
Их было двенадцать телег. Раненые — на четырёх. Остальные — порох, ядра, сухари, овёс. Конь под Григорием — гнедой, тёмный по бокам от пота, — шёл шагом. Григорий не торопил. Спешить было некуда. Чигирин остался за Днепром — чёрный, обугленный, мёртвый. Гарнизон прорвался. Армия перешла на левый берег. Потери — считали, писали, докладывали. Три тысячи двести девяносто убитых. Пять тысяч четыреста тридцать раненых. Цифры — на бумаге. А под бумагой — люди.
Олфер вёл коня под уздцы. Шёл пешком — ноги после зимнего лагеря распухли, колени не гнулись. Ему было шестьдесят три года. Седой, кривой, лицо — как дубовая кора, руки — в узлах. Кашлял — долго, надсадно, наклоняясь в дорожную пыль. Потом выпрямлялся, сплёвывал и шёл дальше. Сабля — на поясе. Как всегда. Тридцать пять лет — на поясе.
— Олфер. Сядь на телегу, — сказал Григорий, не поворачиваясь.
— Сяду, когда ноги отнимутся, — ответил Олфер.
— Отнимутся.
— Тогда и сяду.
Григорий не ответил. Он знал — спорить бесполезно. Олфер спорил один раз в жизни — когда Григорий хотел отправить его в отставку после Чигирина. Олфер сказал: «Я — Ромодановских. Куда я без тебя». И всё. Спор был окончен.
Дорога тянулась через степь. Август — трава уже сухая стояла, старый ковыль — сухой, тонкий, гнулся под ветром. Курганы — тёмные, круглые, как спящие звери — лежали на горизонте справа и слева. Ястреб кружил в высоком небе — маленький, чёрный крест на белом.
Григорий ехал и смотрел на степь. Ему было пятьдесят шесть лет. Широкоплечий, тяжёлый, в простом дорожном кафтане — тёмный, без нашивок, без позументов. Борода — седая, короткая, подстриженная ровно. Глаза — серые, светлые, неподвижные. Лицо — загорелое, обветренное, в морщинах, как просёлочная дорога в оврагах. Он не красив — он крепок. Как камень, который не катится.
Олфер кашлянул опять.
— Курск — сорок вёрст, — сказал Григорий.
— Знаю, — сказал Олфер. — Я эту дорогу наизусть знаю. Каждую кочку.
— Кочки новые. После дождя.
— Новые — тоже знаю. Я, боярин, дорогу не по кочкам помню. По запаху.
Григорий не спросил — по какому. Знал. По дыму. По хлебу. По конскому навозу. Олфер тридцать лет жил в седле и в поле. Дома для него пахли чужим.
Они проехали село Льгов. Народ стоял у дороги — молча. Мужики — в шапках, бабы — с платками. Смотрели. Не кланялись. Не кричали. Не бросали шапки. Тихо. Григорий понял: знают. Знают, что Чигирин пал. Знают, что армия отступила. Весть по Руси летит быстрее коня — на крыльях, от избы к избе, от бабы к бабе. Ещё вчера в Курске знали. А сегодня — и в Льгове.
Олфер обернулся к мужикам, кивнул — коротко, одному. Тот кивнул в ответ. Больше — ничего.
Лошадь шла шагом. Телеги скрипели. Раненые молчали — те, кто мог молчать. Те, кто не мог, — стонали тихо, в такт колёсам. Один — молодой драгун, без ноги, культя обмотана тряпкой с кровью — смотрел в небо и шевелил губами. Молился? Или считал облака?
Григорий не оборачивался. Он вёз армию домой. То, что от неё осталось.
Сцена 2. Палаты
Курск встретил колокольным звоном. Григорий въехал через Московские ворота — бревенчатые, с башней, — и поехал по улице к своим палатам. Народ стоял по обе стороны — у изб, у заборов, у амбаров. Молча. Кто-то крестился. Кто-то просто смотрел. Дети — на отцах, с любопытством и страхом разом.
Палаты — каменные, в два этажа, с крыльцом высоким — стояли на горе, над рекой Тускарь. Григорий строил их семь лет назад, когда стал курским воеводой. Тяжёлые, простые, как он сам. Без украшений. Без резьбы. Только на крыльце — каменные львы, пузатые, с оскаленными мордами. Олфер говорил: «Львы — как я. Только я — тощий».
На крыльце стояла Анастасия.
Ей было пятьдесят четыре года. Худая, седая, в тёмном сарафане, платок — белый, по-старушечьи завязанный. Лицо — узкое, в морщинах, но — ровное, светлое. Она не плакала. Она стояла — и ждала. Ждала — тридцать лет ждала. Каждый раз — ждала. И каждый раз — он приезжал. Пока — приезжал.
Григорий остановил коня. Спешился — тяжело, с хрустом в коленях. Олфер бросил узду драгуну и отступил — на крыльцо, к двери, в тень. Не мешал.
Григорий поднялся по ступеням. Анастасия — не двинулась. Он подошёл — и обнял. Коротко, крепко, молча. Она — уткнулась в плечо. Тоже молча. Народ внизу — не видел. Или делал вид.
— Жив, — сказала Анастасия.
— Жив, — ответил он.
— Андрей?
Пауза. Долгая.
— Письма не было.
— Значит — жив, — сказала Анастасия. — Нет письма — значит, жив. Письмо приходит — когда уже не нужно.
Григорий не ответил. Они вошли в дом.
Внутри — тепло. Печь — топлена. Пахло хлебом, щами, сушёными травами. На столе — накрыто: щи, каша, пироги с горохом, квас. Анастасия готовила с утра. Григорий сел — тяжело, на лавку, спина прямая. Не ел. Смотрел в окно — на двор, на конюшню, на реку внизу.
Анастасия села рядом. Не напротив — рядом. Не спрашивала. Не трогала. Просто — сидела. Тихо. Как умела. Тридцать лет — научилась.
Вошла Марфа. Двадцать восемь лет. Высокая, в отцовские плечи, волосы — тёмные, тяжелая коса. Глаза — серые, как у Григория. Незамужняя. Красивая — не нежно, а крепко. Красивая, как сабля в хороших ножнах.
— Батюшка.
— Марфа.
— Щи стынут.
— Потом.
Марфа посмотрела на мать. Мать — едва заметно — качнула головой. Марфа поняла. Ушла — тихо. На кухне загремела посудой — намеренно, чтобы не было слышно тишины.
Григорий повернулся к Анастасии.
— В Москве говорят, — сказал он, — что я затягивал войну.
— Кто говорит?
— Все. Понемногу.
— Потому что Андрей в плену?
— Потому что Андрей в плену.
Пауза.
— А ты — затягивал? — спросила Анастасия. Тихо. Без вызова. Как спрашивают о погоде.
— Я — воевал, — ответил Григорий. — Как умел. Как царь велел. Как степь позволяла.
— Значит — не затягивал.
— Значит — нет.
Анастасия кивнула. Встала. Налила щи. Поставила перед ним. Он взял ложку. Ел — медленно, не чувствуя вкуса. Она села рядом. Опять — молча.
В сенях — кашель. Олфер. Он не вошёл — сидел на ступенях, чистил саблю. Звук — знакомый, мягкий, как молитва: шурх, шурх, шурх. Каждый вечер — двадцать пять лет. Привычка. Ритуал. Жизнь.
Сцена 3. Клевета
Письмо пришло на третий день. Гонец из Москвы — молодой, в пыли, на чужой лошади. Письмо — от Артамона Матвеева. Григорий узнал почерк — тонкий, наклонный, с завитками на «р» и «д». Матвеев писал красиво. Красиво и осторожно — как ходил по тонкому льду.
Григорий сел у окна, развернул. Читал — долго, шевеля губами. Анастасия была на кухне — месила тесто. Марфа — во дворе, ругала конюха за плохо почищенного мерина. Олфер — на крыльце, спал сидя, сабля на коленях.
Письмо:
«Боярин и друг мой, Григорий Григорьевич. Пишу тебе не от себя — от слова, что идёт по Москве. Слово — дурное. Говорят в Думе, что ты, будучи под Чигирином, не приложил полного старания. Говорят: сын твой Андрей в турецком плену — и ты берёг себя, чтобы не сердить турок. Говорят: оттого Чигирин и потерян, что ты медлил. Я — не верю. Но — говорю тебе, чтобы ты знал. Знай и — молчи. Молчание — золото, а слово — серебро. Ты — золото. Будь — золотом. Твой друг Артамон Матвеев».
Григорий дочитал. Положил на стол. Смотрел на бумагу. Чернила — тёмные, почти чёрные. На сгибе — капля воска от печати. Красного. Матвеев любил красный воск. Говорил — «красный — как правда. Тёмный, но — видный».
Григорий молчал. Руки — на столе, большие, в ссадинах и мозолях. Пальцы — не дрожали. Лицо — неподвижное. Если бы кто вошёл — подумал: спит с открытыми глазами. Но — не спал. Думал.
Вошёл Олфер. Не стучал — никогда не стучал. Свои — не стучат. Олфер видел письмо на столе — понял. Не спросил. Сел на лавку напротив. Молча.
— Олфер.
— Слушаю, боярин.
— Что делают с клеветой?
— Топят. Как кота в мешке. Топят — или она сама утонет.
— А если не утонет?
— Тогда — рубят. Как сорняк. Рубят — и жгут.
— А если рубить некого?
Олфер помолчал. Кашлянул.
— Тогда — молчат. Молчат — и стоят. Так твой отец делал. Его тоже чернили. При Шуйском — чернили. При поляках — чернили. Он — молчал. Стоял. И — пережил всех. Кто чернил — тех нет. А он — был.
Григорий не ответил. Встал. Подошёл к окну. Двор — Марфа, конюх, лошади. За двором — улица, дома, люди. За улицей — город, крепость, стены. За стенами — степь. За степью — враг. А за врагом — Москва. И в Москве — языки. Языки — длиннее сабель. Легче. И — злее.
— Олфер. Языки у них длинные. Сабли — короткие.
Олфер сплёвывал — точно, как в старые годы.
— Сабли — короткие. Зато — тяжёлые. Язык — лёгкий. Лёгкое — не держит. Тяжёлое — стоит.
Григорий не улыбнулся. Впервые за долгое время — Олфер ждал улыбки, и её не было. Олфер заметил. Запомнил. Не спросил.
Вошла Анастасия. Увидела лицо мужа — остановилась. Не спросила. Прошла мимо — на кухню. Зашумела посудой — намеренно. Чтобы — не тишина. Чтобы — звук. Чтобы — жизнь.
Григорий сел обратно. Взял письмо. Сложил — аккуратно, по сгибам. Убрал в шкатулку — дубовую, с железным замком. Там — все письма. За тридцать лет. Все — от царя, от Матвеева, от братьев. И — ни одного от Андрея. Потому что Андрей — в плену. И оттуда — не пишут.
Сцена 4. Братья
Через неделю — письмо от Петра. Брат. Старший — из тех, кто остался. Бывший курский воевода, теперь — на покое, в Москве. Пётр писал редко и коротко. Но это письмо — длинное. три листа, почерк крупный, с кляксами — Пётр не любил перо, любил саблю.
«Брат Григорий. Здрав будь. Я — болен. Ноги не ходят. Лекарь говорит — вода в коленях. Я говорю — старость в коленях. Лекарь молчит. Молчит — значит, согласен. Москва шумит. Слышал про Чигирин. Слышал про тебя. Не верю. Кто верит — тот дурак. А дураки — не братья мне. Мы — Стародубские. Мы — стоим. Ты — стоишь. Я — лежу. Но — стоим. Кошка моя, Машка, окотилась шестерыми. Все — рыжие. А я — ни одного сына. Одни кошки. Смешно? Мне — нет. Мёд шлю, мёд хороший, липовый. Ешь. Тебе — вредно, мне — уже всё вредно. Брат Пётр».
Григорий читал вслух — Анастасия слушала. Марфа — рядом, перебирала яблоки в корзине. Олфер — на пороге, делал вид, что не слышит.
— «Одни кошки», — повторила Анастасия. — Петро как живой. Будто вот тут, за столом.
— Он — живой, — сказал Григорий. — Пока — живой.
— Ноги у него — плохо, — сказала Анастасия. — Пишет — ноги не ходят. Это — плохо.
— У нас у всех — плохо, — ответил Григорий. — Василий Большой — помер. Зимой. Фёдор — пропал без вести. В Польше. Давно. Иван Молчанка — жив, да глух, как пень. Не слышит — и ладно. Не слышит — не чернят.
Марфа подняла голову:
— А Иван Меньшой?
— Не знаю, — ответил Григорий. — Писем нет. Давненько нет. Может — жив. Может — нет. Я — не знаю. Восьмеро нас было. Теперь — трое. Может — двое. Может — один.
— Ты — не один, — сказала Анастасия. Тихо. Твёрдо.
— Я — не один, — согласился Григорий. — Пока — нет.
Олфер, с порога, не оборачиваясь:
— Восемь братьев. Как восемь пуль. Все — в цель. А мишень — вечная. Не кончается.
— Не вечная, — сказал Григорий. — Кончается. У каждого — своя.
Анастасия посмотрела на мужа. Он — не о братьях. Он — о себе. Она — поняла. Не сказала.
Григорий сложил письмо. Убрал — не в шкатулку. В карман. Ближе. Пётр — ближе. Пока — ближе.
Мёд пришёл через неделю — в бочке, липовый, золотой. Анастасия открыла — запах на весь дом. Тёплый, густой, как лето в ложке.
— Мёд, — сказала Марфа. — Дядя Пётр — мёд.
— Дядя Пётр — ноги, — сказал Григорий. — А мёд — от души.
Олфер намазал мёд на хлеб — толстым слоем. Ел. Чавкал. Не стеснялся.
— Хороший мёд, — сказал он. — Пчёлы у Петра — умные. Как хозяин. Только — ноги у пчёл — есть. А у хозяина — нет. Вот тебе и — мёд.
Григорий — впервые за месяц — улыбнулся. Коротко. Как просвет в тучах. И — опять туча.
Сцена 5. Сон
Ночь. Сентябрь — тёплый, тёмный. Григорий лежал — не спал. Анастасия — рядом, дышала ровно. Спала. Или делала вид. Тридцать лет — научилась спать, когда он не спал. Чтобы — не мешать. Чтобы — тишина.
Он встал. Тихо. Босиком, в рубахе, — на крыльцо. Луна — полная, белая, стояла над городом. Крыши — серебряные. Деревья — чёрные. Река внизу — светлая, как зеркало. Тихо.
Григорий стоял на крыльце. Старик. Шестьдесят — скоро. Плечи — ещё широкие, но — тяжёлые. Спина — прямая, но — усталая. Борода — седая, в лунном свете — белая. Глаза — серые, без блеска. Тусклые. Усталые.
Он думал об Андрее. Где? Крым? Стамбул? Жив? Мёртв? Хан прислал слово — год назад: «Сын твой жив. Здрав. Помни». Он — помнил. Каждый день. Утром — помнил. Вечером — помнил. В седле — помнил. За столом — помнил. Во сне — помнил.
Андрей — младший. Двадцать лет, когда забрали. Худой, рыжий, глаза — отцовские, серые. Тихий. Молчаливый. Как мать — не как отец. Отец — молчал от воли. Андрей — от робости. Мальчик. Ему было — двадцать. А теперь — тридцать. Или — нет. Или — нет.
Григорий не молился. Не умел. Верил — молча. Как всё делал — молча. Бог — знает. Бог — видит. Бог — решит. А он — стоит. Пока — стоит.
Луна — белая. Степь — за стеной. Татары — за степью. Сын — за татарами. И всё — за ним, Григорием. Всё — на его плечах. И плечи — устали.
Он вернулся в дом. Лёг. Анастасия — не шевельнулась. Он знал — не спит. Она знала — что он знает. Тишина. Тёплая, тёмная, домашняя тишина. Не степная — степная тишина — злая, настороже. Домашняя — мягкая, как печь после топки. Горячая снаружи, тёплая внутри. Держит.
Он закрыл глаза.
Спал?
Может быть.
Глава 2. Тишина
Сцена 1. Засеки
Поздняя осень пришла в степь не вдруг — исподволь, как вор. Сперва облетел лист на дубах в дубравах, потом облетела калина оставив для птиц свои подмороженные терпкие ягоды по логам, а там и трава полегла. Степь лежала перед Григорием бескрайняя — волнистая, пологая, до самого горизонта, где небо ложилось на землю ровной чертой, словно кто провёл по линейке. Курганы — тёмные, круглые, поросшие ковылем — стояли по всей степи, как головы великанов, что сухие гнутся, уткнувшись лицом в землю. Ястреб — один, высоко — кружил, и далеко внизу бежала его тень по траве, по парам, по ложбинам, по сухим руслам речушек.
Григорий ехал проверять засечную черту — в последний раз перед зимой. Засеки — это заваленные лесом линии, рубеж, за которым — дикое поле, а за диким полем — татары. Деревья рубили, валили крест-накрест, верхушками на юг, на врага. Конница через такое не пройдёт — лошади спотыкаются, ломают ноги. Через три года лес гниёт, и надо рубить заново. Через пять — провалишься по грудь. Через десять — зарастает, и ничего не видно, и татарин пройдёт, как по дороге. Так — каждый год: руби, подновляй, проверяй. Вечно. Как война. Вечно.
Григорий ехал вдоль засеки — медленно, в поводу. Конь его, гнедой, фыркал, переступал через корни, косил глазом на сучья. Олфер — позади, на кобыле соловой, старой, но выносливой. Кряхтел в седле — ноги не те, спина не та, но — ехал. Отставал, нагонял, опять отставал. Григорий не подгонял. Не ждал. Не оборачивался. Знал — догонит. Всегда догонял.
Засека у речки Рать-реки подгнила — нижние стволы почернели, провалились в землю, верхние обросли мхом. Григорий остановился, спешился, подошёл. Тронул ствол — ногтем, как больной зуб. Мягкий. Гнилой.
— Здесь — рубить заново, — сказал он. — Полоса — саженей на двести. Брёвна — дуб, не сосна. Сосна гниёт за два года. Дуб — за пять.
— Далеко дуб везти, — сказал Олфер. — Ближний лес — берёза. А берёза — что девка: красивая, да тонкая. Татарин её — одним копытом.
— Тогда — везти. Из Шумаковской дубравы. Далеко? Далеко. А надо. «Дорого — яичко ко Христову дню». Засека — к весне. К весне татары придут. Не придут — ну, слава богу. Придут — пусть споткнутся.
Олфер слез с лошади — тяжело, с кряхтеньем, поехал в придорожную траву. Ходил — медленно, наклоняясь, что-то искал. Григорий смотрел — молча. Олфер — человек степи, человек поля. В степи он — дома. В городе — чужой. Тут, в траве, в ковыле, под небом — он — свой. Он — рыбак в воде.
Они поехали дальше. Засека тянулась — верстами, десятками вёрст. Местами — крепкая, свежая, дубовая. Местами — гнилая, провалившаяся. Местами — стёртая, будто и не было. Рвы — заросли. Столбы — накренились. Надолбы — выворочены, корнями вверх, как мёртвые зубы.
Григорий записывал — в книжку, берестяную, огрызком угля. Столб на версте пятой — сменить. Ров у Курицкого лога — углубить на полтора аршина. Мост через Рать — подновить. Сторожевой городок у Гати — поставить. Не на потом. На сейчас. Зимой — рубить, весной — ставить. До лета — готово. До лета татары — придут.
Степь — тиха. Слишком тиха. Не было ни дыма на горизонте, ни пыли, ни топота. Непонятная. Зловещая. Тихая степь — хуже шумной. Шумная — знаешь, где враг. Тихая — не знаешь, где. Может — далеко. Может — близко. Может — ждёт.
— Олфер. Тихо.
— Тихо.
— Почему?
Олфер прислушался. Не ушами — носом, кожей, нутром. Он так умел — чуять степь, как зверь. Вдохнул, выдохнул, прищурился на солнце.
— Не знаю, боярин. Тихо. Может — Чигирин напугал. Турки — ушли, татары — притихли. Волк после драки — не сразу в деревню лезет. Зализывает раны.
— Или — копит силу, — сказал Григорий.
— Или — копит, — согласился Олфер. — Но — не сейчас. Сейчас — тихо. Дышим.
Они ехали молча. Степь лежала кругом — огромная, золотая, безмолвная. Ветер нёс запах сена, полыни, дыма откуда-то. Далеко. Очень далеко. Может — из деревни. Может — из другого мира.
Сцена 2. Москва
Зима пришла в Москву в декабре — рано, жестоко, снегом по пояс. Григорий приехал к царскому двору — по вызову, на Думу. Ехал в санях — тяжёлых, медвежьей полостью укрытых, с бубенцами на дуге. Бубенцы звенели — тонко, скучно, монотонно, как капли в чашку. Григорий не слушал. Думал.
Москва — не его город. Он это знал давно, ещё с первых лет службы, когда юношей приезжал ко двору Михаила Фёдоровича и стоял в углу — восьмой сын, без голоса, без веса. Москва — камень, дым, толкотня. Москва — хитрая, кривая, разговорчивая. Где все говорят — и никто не слушает. Где слово дороже дела, где поклон глубже сабли. Москва — не степь. В степи — ясно. В степи — враг или друг, жизнь или смерть, сабля или щит. В Москве — туман. В Москве — все свои, и все — враги. Пока — тихо.
Кремль — красный, белый, золотой. Купола — как луковицы, вытянутые, острые. Снег на крышах, дым из труб, колокольный звон — тяжёлый, густой, набатный. Григорий шёл по двору — тяжёлым шагом, в шубе, в шапке. Бояре — мимо, кланялись. Кто — низко. Кто — еле. Кто — не кланялся, а делал вид. Григорий не замечал. Он шёл — прямо, не сворачивая. Как в степи — прямо.
Думная палата — низкие своды, узкие окна, сумрак. Свечи — сальные, чадящие, коптят. Бояре — на лавках, по старшинству. Шубы, шапки, бороды. Шумят — тихо, как вода в трубе. Каждый — о своём. Каждый — за своё.
Григорий сел — в последний ряд. Тринадцатый боярин. Тринадцатый — по родовитости, не по заслугам. Заслуги — не считаются. Считается — кто твой дед, кто твой прадед, на ком женился, где сидел, рядом с кем стоял. Местничество. Система, которая меряет человека — не по сабле, а по гербу. Григорий — восьмой сын. Всю жизнь — последний. Всю жизнь — за плечами. Не обидно — привычно. Но — тяжело. Как телега на гору: тащишь — и тащишь, а воз — на месте.
Царь Фёдор Алексеевич сидел на троне — высоком, резном, под образом Спаса. Молодой — двадцать один год. Худой, бледный, лицо — узкое, одухотворённое. Глаза — тёмные, умные, но — печальные. Руки — тонкие, белые, на коленях. Кашлял — в рукав, тихо, вежливо. Как будто стеснялся. Он был — книжник, мыслитель, богослов. Не воин. Не правитель. Мягкий, как воск, но — умный, как лекарь. Видел всё — и не мог ничего. Или — не хотел.
Дума шла — о Засечной черте, о деньгах, о налогах. Григорий слушал — молча. Когда спросили — ответил коротко: «Черта гниёт. Денег не хватает. Людей не хватает. Леса везти — далеко. А татары — близко». Бояре — зашумели. Кто — согласен. Кто — против. Кто — спит. Григорий сел обратно. Молчал.
После Думы — в столовой. Кремлёвская столовая — сводчатая, каменная, пахнет хлебом и чесноком. Столы — длинные, скамьи — узкие. Еда — простая: кулебяка, щи, каша, пироги. Григорий сел, взял кулебяку. Откусил — и остановился. Жевал — медленно. Потом — положил на тарелку.
Около него сел князь Прозоровский — молодой, в парчовом кафтане, бородка — как пух на персике. Родовитый. Высокий. Глуповатый — но это не мешало. Мешало — другое.
— Князь Григорий Григорьевич, — сказал Прозоровский. — Слышал, Чигирин-то... — и замолчал. Не договорил. Либо — не знал, как сказать. Либо — не хотел. Григорий посмотрел на него — серыми глазами, неподвижно. Прозоровский отвёл взгляд. Взял кулебяку. Стал есть. Больше — не спрашивал.
Григорий ел — мало. Вспоминал Анастасиины щи. Не кремлёвские — домашние. С квасом, с капустой тёмной, с говядиной жилистой, с запахом печки и дымом. Москва — не кормит. Москва — наедает. Разница — как между жить и выживать.
Сцена 3. Матвеев
Артамон Матвеев жил в Москве, на Варварке, в каменном доме — не боярском, а — человеческом. Книги на полках, карты на стенах, иконы в углу, чадильня с латунным крестом. Кабинет — тесный, тёплый, заваленный бумагами, свитками, тетрадями. Пахло чернилами, кожей, заморским вином. Матвеев любил вино — не русское, не мёд, а виноградное, кислое, терпкое, из Валахии или Греции.
Сам Матвеев — боярин, дипломат, мыслитель. Описание: средних лет, лицо — умное, тёмные глаза, быстрые, цепкие. Борода — клинышком, чёрная с проседью. Руки — белые, не боярские — скорее дьячьи, писчие. Говорил — тихо, но веско. Каждое слово — взвешено, как серебро на весах. Не бросал слов. Хотел — чтобы и ему не бросали.
Григорий пришёл — к вечеру, после Думы. Снял шубу — в сенях, шапку — на крюк. Вошёл. Матвеев встал — из-за стола, навстречу. Обнялись — крепко, по-братски. Не бояре — друзья. Двадцать лет — дружбы. С Полтавы? Нет — раньше. С Переяслава. С молодости.
— Григорий. Садись. Ешь. Пей.
— Не голоден.
— Голоден. Ты — всегда голоден и всегда — не голоден. Это — твоя беда. Садись.
Григорий сел. Матвеев налил вино — в кубки, оловянные, тяжёлые. Григорий понюхал, отпил — поморщился.
— Сладко.
— Не сладко. Кисло. Терpпkое. Учись.
— Мёд лучше.
— Мёд — лучше. Но — мёд не пьют на пирах. На пирах пьют вино. А ты — не на пиру. Ты — дома. Дома — пей что хочешь.
Матвеев налил себе, выпил — одним глотком. Поставил кубок. Посмотрел на Григория — прямо, без хитрости.
— Григорий. Я писал тебе про Чигирин. Про слухи.
— Читал.
— И?
— И — ничего. Что мне делать, Артамон? Бежать по Москве с саблей и рубить языки? Я — не это. Я — другое.
— Я знаю. Потому и пишу. Потому и — друг. Но — слушай. Дело — хуже, чем ты думаешь. Не Дума шепчет. Дума — болтает. Дума — как мельница: вода течёт, колеса скрипят, мука — мелкая. Дело — в другом. Милославские. Иван Милославский. Он — у царя. Царь — слаб. Фёдор — болен. Ты знаешь.
— Знаю.



