- -
- 100%
- +
Я отшатнулась.
И все оборвалось.
Я лежала на полу общежитской кухни.
Щека прижата к холодной плитке. Кружка разбилась, чай разлился под рукой, осколок больно впивался в ладонь. Лампа под потолком гудела все так же желто и уныло. Холодильник тарахтел в углу. За стеной кто-то кашлянул.
Я резко села.
Сердце молотило.
Во рту пересохло.
Ладонь саднило.
На коже были чайные листья, осколки, липкие капли.
Обычная кухня.
Обычная общага.
Обычный ноябрьский день.
Никакого моря.
Никакого пляжа.
Никакой девочки.
Я подняла дрожащую руку и посмотрела на нее.
Чай.
Ничего больше.
Я встала слишком резко, ударилась бедром о стул, тихо выругалась и вцепилась в край стола.
Потом посмотрела на разбитую кружку.
На лужу.
На собственное отражение в черном окне.
И вдруг ясно, до отвращения ясно поняла одну вещь.
Что бы это ни было — усталость, голод, нервный срыв, чертова галлюцинация — оно повторяется.
А значит, проблема уже не в сегодняшнем дне.
Проблема во мне.
Я нагнулась, стала собирать осколки по одному. Аккуратно. Медленно. Чтобы руки перестали трястись.
Потом выбросила их в ведро, вытерла пол старым полотенцем и только после этого пошла в комнату.
Свет не включала.
Села на кровать в полумраке.
Из окна тянуло холодом. Где-то во дворе хлопнула дверца машины. Телефон мигал на столе — Петр, мать, староста, кто-то еще.
Я не брала.
Я сидела, уставившись в пол, и думала только об одном.
У той девочки были не просто злые глаза.
Они смотрели так, будто ненавидели меня очень давно.
И были уверены, что теперь я уже не отверчусь.
Глава 6. Шторы
К матери, в поселок рядом с городом, я ехала вечером на следующий день, после смены.
Автобус был набит так, будто весь город решил именно в этот час перемещаться из одной своей усталости в другую. В проходе толкались пакеты с продуктами, у дверей стояла женщина с сонным ребенком на руках, кто-то пах селедкой, кто-то сигаретами, кто-то духами с таким напором, будто надеялся перебить ими ноябрь. За окном плыл серый, мокрый, подтаявший город: ларьки, остановки, облезлые пятиэтажки, голые деревья, провода, вечерние фонари, включившиеся слишком рано.
Я сидела у окна и смотрела мимо всего этого.
На коленях у меня лежала тяжелая сумка с продуктами, мать еще утром между делом заметила, что дома закончились яйца, гречка и стиральный порошок, а «если ты все равно поедешь мимо магазина, можно было бы захватить». Я захватила.
Плечи ныли. Под коленями пульсировала тупая усталость. В висках временами неприятно подрагивало, словно кто-то тихо стучал костяшкой пальца изнутри. На обед я сегодня выпила кофе и съела йогурт ложками прямо в общей кухне, стоя у подоконника.
Хотелось домой.
Вернее, не домой даже — в любое место, где можно было бы лечь лицом в подушку и хотя бы полчаса не быть никому нужной.
Но автобус уже свернул на улицу, где жила мать.
Я встала, подхватила сумку и протиснулась к выходу.
Во дворе все было по-прежнему: темные тополя, лужи в колеях, облупленный подъезд, кодовый замок, который вечно заедал, запах сырости и вареной капусты в лестничной клетке. На третьем этаже, за знакомой дверью с бронзовым глазком, уже ждали.
Мать открыла почти сразу, будто стояла за дверью и слушала шаги.
— Наконец-то, — сказала Екатерина Александровна вместо приветствия. — Я уж думала, ты к ночи приедешь.
— И тебе здравствуй, мам.
Мать отступила в сторону, оглядела меня с головы до ног и сразу поморщилась.
— Ну и вид у тебя. Совсем себя не бережешь. Волосы бы хоть расчесала перед тем, как к людям ехать.
Я молча переступила порог.
В квартире пахло порошком, утюгом и чем-то запеченным. Все было до боли знакомо: коврик у двери, вешалка с аккуратно развешанными куртками, натертый до сухого блеска пол, ровный свет люстры, от которого любая усталость делалась еще заметнее.
Мать забрала у меня пакет, заглянула внутрь.
— Яйца взяла?
— Взяла.
— И гречку?
— Тоже.
— Молодец. Хоть на тебя можно положиться.
Я стянула ботинки, повесила куртку и на секунду прикрыла глаза. Хотелось просто простоять так, никуда не идя дальше. Но из комнаты уже послышался кашель отца, потом скрип кресла.
— Отец, — крикнула мать, — Инна приехала.
— Угу, — донеслось откуда-то из глубины квартиры.
Это «угу» означало все и ничего одновременно: он жив, он услышал, он в курсе, но двигаться к миру по этому поводу не намерен.
— Ну что ты встала? — сказала мать. — Иди мой руки и сразу в зал. Я там все приготовила.
Как будто мы не про шторы говорили, а про небольшую строительную кампанию.
Я прошла в ванную.
Холодная вода была почти ледяной. Я долго держала под ней руки, потом плеснула в лицо. Из зеркала на меня смотрела бледная девушка с темными кругами под глазами и раздраженно поджатым ртом. Подбородок от удара почти не болел, только сбоку уже начинал наливаться синяк.
Мать это, конечно, заметит.
Или уже заметила.
И либо спросит так, что отвечать не захочется, либо сделает вид, что не увидела, но потом обязательно вставит что-нибудь вроде: «Ты бы хоть осторожнее, а то разукрасишься, как не пойми кто».
Я вытерла руки и пошла в большую комнату.
Шторы — тяжелые, темно-бежевые, с плотной подкладкой уже лежали на диване, тщательно сложенные. Под окном стоял стул. Карниз был действительно неудобный, высокий, с каким-то мудреным креплением, которое отец, разумеется, «не успел посмотреть».
— Вот сюда, — сказала мать деловито. — Я думаю, мы быстро управимся, если не копаться.
Я кивнула и взяла одну штору.
Ткань была тяжелой и пахла кондиционером для белья — сладким, душным, чересчур чистым. Я поднялась на стул, потянулась к крючкам. Плечо сразу отозвалось тупой болью.
— Осторожнее, — сказала мать снизу. — Ты же все делаешь рывками, как будто за тобой кто-то гонится.
— Не гонится.
— А ощущение такое, что гонится.
Я промолчала.
Из кресла у окна показался отец. Павел Петрович был, как всегда, в вязаном сером жилете поверх рубашки и в домашних брюках, слишком коротких для его щиколоток. В руках у него была книга с загнутым уголком страницы.
— Привет, Инночка, — сказал он тихо.
— Привет, пап.
— Устала?
Я коротко посмотрела вниз.
Вот ведь удивительно. Единственный человек в доме, кто задал самый человеческий вопрос, делал это таким тоном, будто спрашивал, не идет ли завтра дождь.
— Да нет, нормально, — ответила я.
Павел Петрович кивнул и снова скрылся за книгой.
Мать фыркнула.
— Конечно, нормально. У нас все всегда нормально. Только потом у всех давление, бессонница и какие-то непонятные синяки.
Вот. Заметила.
Я вставила очередной крючок чуть резче, чем нужно.
— Это я в аудитории стукнулась.
— Где?
— В университете.
— Каким образом?
— Обычным.
— Ты можешь отвечать нормально?
Я спустилась со стула, поменялась с матерью местами, чтобы расправить ткань снизу.
— Упала, — сказала я. — Подбородком о парту.
Мать выпрямилась.
— Упала?
Пауза.
— В смысле — упала?
Я пожала плечом.
— В прямом.
— Ты что, в обморок, что ли, грохнулась?
Это слово было сказано почти шепотом, но в нем уже было все: ужас, раздражение, скрытый стыд.
Я взялась за вторую штору.
— Ну да. Бывает.
Екатерина Александровна уставилась на меня так, будто я призналась в чем-то неприличном.
— И ты мне даже не сказала.
— А зачем?
— Как зачем? — Мать повысила голос совсем чуть-чуть, но этого хватило, чтобы в комнате стало теснее. — Это нормально, по-твоему? Молодая здоровая девушка падает в обморок посреди учебы, а ей, оказывается, и сказать матери не о чем?
— Мам, не начинай.
— Я не начинаю. Я хочу понять, что у тебя с организмом. Ты же себя совершенно загнала. Я тебе сто раз говорила: нельзя так. Нельзя жить как лошадь ломовая. Ты же девочка.
Я тихо усмехнулась.
— Ну вот, теперь я еще и девочка.
— Не хами.
— А ты не делай вид, что тебе важно, как я себя чувствую. Тебе важно, чтобы я не падала в обморок на людях.
Мать побелела даже не лицом — губами.
Павел Петрович за креслом чуть шевельнулся, но не сказал ничего.
Екатерина Александровна расправила складку на шторе с такой аккуратностью, будто не хотела запачкать руки словами, которые вертелись на языке.
— Ты стала очень грубая, — сказала она наконец. — Очень. С тобой последнее время невозможно разговаривать. На любое нормальное беспокойство ты отвечаешь, как базарная торговка.
Я посмотрела на нее сверху вниз со стула.
— Я не базарная торговка, мам. Я просто устала.
Секунда тишины.
И в эту секунду можно было бы, наверное, что-то изменить. Если бы мать умела слышать такие фразы. Если бы я умела говорить их раньше, чем внутри все закипит. Если бы отец хотя бы раз в жизни не счел молчание достойной формой существования.
Но ничего не изменилось.
— Все устают, — сказала мать ровно. — Только не все позволяют себе устраивать спектакли.
Я медленно слезла со стула.
— Это был не спектакль.
— Надеюсь, — сказала мать. — Потому что позориться в твоем возрасте как-то уже поздновато.
И вот тут, на слове «позориться», что-то внутри меня надломилось — не в первый раз, а так, как надламывается старая кость, однажды сросшаяся неправильно и теперь задетая точным, почти нечаянным ударом. Я не ответила. Потому что вдруг перестала видеть перед собой эту комнату, эти шторы, этот карниз. Вместо них передо мной встало другое.
Мне было шесть лет.
Лето, выпускной в детском саду. Актовый зал, полный родителей, бабушек, дедушек, воспитательниц с влажными от гордости глазами. На сцену вывели группу — нарядных, причесанных, с цветами в руках. Я стояла в центре первого ряда. Меня выбрали — из всех девочек именно мне доверили читать стихотворение. Героиня дня, так назвала меня воспитательница, и дома мать повторяла это с гордостью, но и с предупреждением: «Ты должна выступить хорошо. Мы с папой так гордимся, что выбрали тебя. На тебя все будут смотреть».
Музыка, свет, голос ведущей. Я сделала шаг вперед — и вдруг запнулась о край ковра. Упала. Не красиво, не театрально, а глупо, боком, коленом прямо об острый угол ступеньки. Кожа лопнула мгновенно, кровь потекла по ноге, закапала на белые гольфы. В зале ахнули. Кто-то встал. Кто-то засмеялся — не зло, а от неожиданности. Воспитательница бросилась ко мне.
Но быстрее всех была мать.
Я не поняла, как она оказалась рядом. Только что сидела во втором ряду и вот уже закрывала меня собой от зала, заслоняла от чужих глаз, крепко сжимала плечо и шипела прямо в ухо, сквозь зубы, почти беззвучно, но так, что каждое слово впивалось под кожу:
— Немедленно убери слезы. Быстро. Испортишь лицо. Ты обязана закончить выступление. Не ной, я тебе сказала. Что люди скажут? Тебя камера записывает. Как я потом покажу это нашим родственникам? Мы с папой так гордились, что именно тебя выбрали. Сейчас я обработаю рану, и ты пойдешь и продолжишь выступление. Ты все поняла?
Я смотрела на свою разбитую коленку, на кровь, на гольфы, которые уже не отстирать, и молча кивала. Я не заплакала. Я дочитала стихотворение до конца — громко, четко, с выражением. Зал аплодировал. Мать потом говорила родственникам: «Видите, какая у меня дочь — упала, а выступила. Характер». И только коленка еще неделю ныла под повязкой, напоминая, что боль и стыд — это одно и то же.
Вот и все.
Вот и приехали.
Я почувствовала, как внутри у меня что-то сжалось — резко, до боли, как от судороги. Не удивление. Не обида даже. Скорее старая, давно знакомая злость, от которой сначала холодеют руки, а потом делается слишком тихо.
Я отвернулась и молча взялась за вторую штору.
Дальше мы работали почти без слов.
Ткань цеплялась за пальцы. Крючки не хотели входить в петли. Карниз был неудобный, руки уставали, спина ныла все сильнее. Мать снизу то поправляла складки, то говорила: «ровнее», «левее», «ты вообще видишь, что делаешь?», «не так резко», «ну что ж ты такая дерганая».
Я уже не отвечала.
Отец за все это время только один раз поднялся и сказал:
— Может, я помогу?
И мать тут же отрезала:
— Уже не надо. Мы сами.
Он постоял секунду в проходе, словно раздумывая, имеет ли смысл настаивать, потом кивнул и ушел обратно в свою комнату.
Я проводила его взглядом.
Вот так всегда.
Не плохо.
Не жестоко.
Просто никак.
Когда шторы наконец повисли, в комнате сразу стало темнее и как будто душнее. Екатерина Александровна отошла на шаг, прищурилась, оценила результат и кивнула:
— Ну вот. Если бы сразу нормально взялись, давно бы сделали.
Я спустилась со стула и почувствовала, как ноги на секунду отозвались ватной слабостью.
— Чай будешь? — спросила мать уже почти обычным голосом.
Вот эта способность переключаться поражала меня с детства. Как будто ничего не было. Ни уколов, ни злости, ни слова «позориться». Просто теперь другой раздел программы: чай.
— Буду, — сказала я.
Потому что сил спорить не осталось.
На кухне было тепло. На плите стояла кастрюля с тушеной капустой, рядом тарелка с оладьями, накрытыми полотенцем. Мать налила чай в большие белые кружки с золотой каймой, поставила на стол вазочку с вареньем и сахарницу.
— Ешь, — сказала она. — На тебя смотреть страшно.
Я села.
Передо мной поставили тарелку с оладьями.
Пахли они вкусно — маслом, яблоками, чем-то домашним и теплым. От этого запаха внутри вдруг поднялась такая голодная пустота, что на секунду потемнело в глазах.
Я взяла одну оладью. Потом вторую.
Мать смотрела.
Не пристально. Хуже. Боком, как будто не следит, а просто замечает.
— Только не все сразу, — сказала она между делом, размешивая сахар. — Вечером тяжелое есть вредно. Особенно тебе. У тебя организм склонный.
Я замерла с куском во рту.
И все.
Аппетит исчез.
Не сразу, не красиво. Просто как будто внутри щелкнул замок, и все теплое, живое, голодное снова спряталось.
Я медленно положила оладью обратно на тарелку.
— Что, уже наелась? — спросила мать.
— Угу.
— Ну как хочешь. Потом не жалуйся, что сил нет.
Я сделала глоток чая.
Сладкий.
Горячий.
Густой от заварки.
На секунду стало легче.
Потом я подняла глаза и увидела в темном окне свое отражение: бледное лицо, прямые плечи, напряженный рот.
И на миг мне показалось, что за моим плечом в стекле мелькнуло что-то маленькое, тонкое, с темным, злым взглядом.
Я резко обернулась.
Никого.
Только занавешенное окно и кухня, в которой мать что-то говорила про соседку снизу, отец шуршал газетой в комнате, а чай остывал в кружке.
Я снова посмотрела в стекло.
Только свое отражение.
Конечно.
Но аппетита больше не было.
Вообще.
Глава 7. Пять килограммов
О том, что я набрала вес, я поняла не сразу.
Просто однажды утром, в начале апреля, я стояла перед зеркалом в общежитской комнате, натягивая джинсы, и вдруг поняла, что молния идет вверх как-то не так. С усилием. С паузой. С тем унизительным маленьким сопротивлением ткани, которое замечаешь не телом даже, а самолюбием.
Я замерла, держась за собачку.
Потом резко втянула живот и застегнула джинсы до конца.
Ну вот.
Значит, не показалось.
Я выпрямилась и посмотрела на себя в зеркало.
Все было, как всегда. Или почти, как всегда. Ноги те же. Талия на месте. Свитер сидит нормально. Лицо, может, чуть круглее или это от света. Или от недосыпа. Или просто кажется. У меня давно уже все казалось. Либо слишком большим, либо недостаточным, либо неправильным.
Я отошла на шаг.
Потом вернулась ближе.
Подняла свитер выше, рассматривая живот.
Нормальный живот.
Живой.
Не плоский, конечно, как на картинках у фитоняшек, у которых вся жизнь, видимо, состоит из освещения, пресса и ненависти к макаронам, но и не катастрофа.
И все равно внутри что-то неприятно сжалось.
Я резко опустила свитер, будто поймала себя за чем-то непристойным, и полезла под кровать за весами.
Весы были старые, белые, с желтоватыми следами времени по краям. Их когда-то оставила предыдущая соседка, и с тех пор я пользовалась ими редко, не потому что не интересовалась, а потому что не видела смысла измерять очевидное. Если с тобой все в порядке, это видно по жизни. По тому, как сидит одежда, как на тебя смотрят люди, как ты сама помещаешься в собственный день.
Но сейчас смысл был.
Я поставила весы на середину комнаты, выровняла их ногой, встала.
Цифры моргнули.
Замерли.
Я не поверила.
Сошла. Встала снова.
Те же цифры.
Плюс пять килограммов.
Пять.
Не один. Не полтора. Не «что-то ты отекла перед месячными, успокойся и иди жить». Пять полноценных, тяжелых, чужих килограммов, которые где-то уже были на мне, а я даже не заметила.
Я слезла с весов и присела на край кровати.
Соседка, Лера, еще спала, отвернувшись к стене и выбросив из-под одеяла одну голую пятку. За окном блекло серело утро. Из коридора уже тянуло кашей, духами и мокрой шваброй. Обычная жизнь общежития начиналась, как всегда, независимо от того, сколько весишь ты.
Пять килограммов.
Я повторила это про себя так, как повторяют диагноз.
Пять килограммов.
Вот почему джинсы. Вот почему лицо. Вот почему, может быть, Петр в последнее время смотрит чуть иначе. Вот почему на кафедре Марина Викторовна вчера сказала: «Ты как-то округлилась, Инна, весна тебя красит».
Тогда я только хмыкнула и ответила что-то про процветание на одной стипендии.
Теперь стало ясно.
Не процветание.
Распущенность.
Я встала и подошла к зеркалу снова.
Пять килограммов не могли возникнуть из воздуха. Это не было несчастьем. Это было следствием.
Следствием чего?
Того, что я слишком много ела после смен. Того, что пила сладкий чай. Того, что «разок можно». Того, что перестала следить. Того, что стала мягкой. Ленивой. Жалкой.
Я стиснула зубы.
Вот он, оказывается, какой у меня «просто стресс».
Вот так выглядит «да я потом разберусь».
Тело, как всегда, оказалось ненадежной скотиной. Стоило хоть немного отпустить поводья, и оно тут же поперло вширь, вниз, в слабость, в жир, в то самое, от чего я всю жизнь бежала как от позора.
Я открыла шкаф.
Достала из верхней полки черную тетрадь в клетку, куда когда-то записывала режим подготовки к экзаменам. Полистала. Выдрала несколько старых страниц с пометками про билеты и клинические задачи. Села за стол.
На первой чистой странице написала сверху:
ПИТАНИЕ
Потом подумала и зачеркнула.
Слишком мягко.
Ни о чем.
Ни к чему не обязывает.
Ни от чего не спасает.
На следующей строке вывела:
КОНТРОЛЬ
Вот.
Это уже было похоже на правду.
Под словом «контроль» я быстро, почти зло, начала расписывать:
вес сегодня;
цель;
калории в день;
что исключить;
что оставить;
сколько воды;
шаги;
никаких сладостей;
никаких перекусов;
никаких срывов;
кофе без сахара;
после шести не есть;
раз в неделю взвешивание.
Писать становилось легче.
С каждой строкой в груди отпускало.
Не сильно. Но достаточно, чтобы снова можно было дышать как человек, а не как животное, загнанное в угол.
Вот и все.
Никакой трагедии.
Просто нужен порядок.
Тело — вещь примитивная. Если держать его в рамках, оно подчиняется. Если распускать — начинает жить своей идиотской, бесформенной жизнью. Значит, моя задача — снова напомнить ему, кто тут главный.
Я записала еще:
Хватит жрать как попало. Соберись.
И под этой фразой, чуть ниже:
Слабые расплываются.
На секунду замерла.
Откуда-то из глубины памяти, как тонкий сквозняк, потянуло матерью.
Не словами даже, а интонацией. Тем самым холодным нажимом, после которого внутри все становится прямым, собранным и мертвым.
Я резко захлопнула тетрадь.
Потом открыла снова.
Все правильно.
Не до сантиментов.
Лера перевернулась на другой бок и приоткрыла один глаз.
— Ты чего в такую рань шуршишь? — пробормотала она.
— Живу.
— Заметно.
Лера зевнула, села, почесала голову и посмотрела на меня.
— Ого. У тебя лицо как у человека, который только что кого-то мысленно убил.
— Я не умею убивать мысленно, — сказала я, не поднимая головы. — Только с документальным сопровождением.
Лера хмыкнула, сползла с кровати и натянула толстовку.
— Кофе будешь?
— Уже нет.
— Ну да ты и так как кофе.
— Это комплимент?
— Это диагноз.
Я слабо усмехнулась.
Лера поплелась на кухню, а я снова посмотрела в тетрадь.
На странице черными буквами стояло мое новое спасение.
Контроль.
Я аккуратно вывела внизу дату.
Потом открыла телефон и скачала первое попавшееся приложение для подсчета калорий. Заполнила вес, рост, возраст. Когда приложение вежливо и безлико рассчитало мне дневную норму, я почувствовала почти благодарность.
Вот.
Цифры.
Наконец-то кто-то говорит нормально.
Не «любите себя». Не «слушайте тело». Не «стрессуйте меньше».
А: столько-то можно, столько-то нельзя, столько-то уйдет за неделю, столько-то через месяц.
Чисто. Ясно. Без истерики.
Я даже выпрямилась.
Пять килограммов — это неприятно. Но не конец света. Через два месяца все можно исправить. Через три — вообще забыть, как страшный сон.
Если, конечно, не распускаться дальше.
На учебу я собиралась уже в другом настроении.
Не легче — собраннее.
Внутри снова появилась тонкая, холодная ясность, похожая на лезвие. Очень знакомая. Успокаивающая.
С этого дня все будет по-другому.
Ничего лишнего.
Никакой жалости к себе.
Никаких стихийных «хочу».
Если хочется есть — пьешь воду.
Если тянет на сладкое значит, ленивая, и надо заняться делом.
Если устала — потерпишь.
Все элементарно.
Когда я уже надевала куртку, телефон коротко пиликнул.
Петр.
«Ты сегодня после пар занята?»
Я посмотрела на экран.
Потом на свою тетрадь.
Потом снова на экран.
Пальцы сами напечатали:
«На смену. А что?»
Он ответил не сразу.
«Да ничего. Хотел позвать тебя в кофейню. У них появились нормальные пирожные, не пластмассовые».
Я уставилась на сообщение.
Пирожные.
Я почти увидела, как они выглядят: холодная витрина, белый крем, тонкое тесто, сахарная пыль, кофе, тепло, возможность просто сесть рядом с кем-то и ничего не тащить на себе хотя бы двадцать минут.
И именно поэтому нельзя.
Я быстро набрала:
«Я, конечно, ценю твою веру в мое светлое будущее, но пирожные в моем расписании пока не предусмотрены».
Ответ пришел почти мгновенно:
«Тогда просто кофе?»
Я на секунду прикрыла глаза.
Слишком добрый.
Слишком нормальный.
Слишком не вовремя.
«Потом как-нибудь», — написала я и убрала телефон в карман.
На улице было холодно и ясно. Воздух пах мокрым асфальтом и чем-то металлическим. Я шла быстро, чувствуя, как пустота в животе становится почти приятной. Легкой. Рабочей.
На первой паре я трижды открывала приложение и проверяла, сколько можно съесть на обед.
На второй — уже прикидывала, как распределить норму по часам так, чтобы вечером не сорваться.
После пар в столовой я взяла только салат без заправки и кофе.
Салат оказался вялым, кофе — горьким, но от самого факта правильности мне стало почти хорошо.
Вот.
Так надо.
Жить сразу сделалось чище, строже и понятнее.
Проблема была не в мире.
Не в усталости.
Не в теле даже.
Проблема была в распущенности.
А с распущенностью я умела бороться.
Вечером, уже перед сменой, я зашла в туалет на первом этаже больницы и машинально посмотрела на себя в зеркало.
Белый свет сверху был беспощадный. Под глазами — тени. Волосы выбились из хвоста. Лицо осунулось, и от этого почему-то стало легче.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



