Отряд. Природа галлюцинаций

- -
- 100%
- +

Пролог. «Мне уже нечем платить»
Страницы этого выцветшего блокнота посвящены тебе, Авель. В нем хранится наша история, которую тебе ни в коем случае нельзя забывать, даже если пройдут столетия. В нем – Ты сам, каким я тебя всегда знал. Прочитай его от корки до корки.
Но падая на колени перед тобой и соскребая слезы с лица, я прошу, je t'en supplie, ne te fais pas ça Я умоляю тебя, не делай этого с собой (франц., возвышенный тон),– не читай это послесловие. Ты ведь видишь, что вся красота моего почерка растворилась от дрожи моих ладоней, часть слов смешалась со слезами. Эти буквы, эти строки, все эти страницы – это моя могила, а для тебя будет лучше забыть, насколько глубоко закопан мой гроб.
Мне больно. Мне страшно. Не за себя, а за них.
Этот день отпечатался на моем теле глубочайшим и страшнейшим клеймом, которое не скрыть ни тональным кремом, ни гримом, ни белой краской. Единственное, что я мог бы сделать, это сбросить стертую в труху и покрытую многочисленными ссадинами, потертостями и шрамами кожу, как обычно делают рептилии, и вырастить поверх новую. Однако, je te parle franchement Говорю тебе откровенно (франц., высокая эмоциональность),в этом нет никакого смысла, ведь эти строки – моя последняя воля.
Меня ожидает лишь беспроглядная и бесконечная бездна, выбеленная самой глубокой и насыщенной краской до такой степени, что никакой цвет в ее пределах представить невозможно. Меня ждут множество пар детских глаз, в чьих зрачках я буду читать истории о насильственной смерти, делая вид, будто это для меня обыденность.
Вправду, насильственная смерть – обыденность. Я пишу эти строки старым, деревянным карандашом, найденным под сиденьем треклятого автомобиля, ставшего мне тюрьмой. На грифеле остаются пятна крови. Мои ладони содраны о плотную металлическую сетку со множеством состарившихся от времени комков грязи, копоти и ржавчины. Я пытался отодрать ее со всех сторон, пытался открутить винты, но меня заметили и отобрали отвертку вместе с несколькими зубами. Теперь я гнию в этом автосалоне, гнию неимоверно быстро, по целой конечности с каждым ударом гранаты о землю.
Раньше счетчиком были вкрапления криков знакомых мне людей, изредка раздающиеся среди многоголосого и яростного вопля толпы, однако я с таким усердием пытался их различить, что полностью утратил способность слышать. Теперь в моих ушах лишь звон, хотя перед глазами – взрывы и оранжевое, обжигающее яркостью и раздражительностью пламя, разрубленное на множество квадратиков сеткой, через которую я смотрю. Я вижу, как место, ставшее мне домом, сгорает в чужой скорби, боли и тоске, к которой не имеет никакого отношения. Вижу не ясно, размыто, будто часть какого-то кино. Моя глухота только усиливает это чувство.
Потерян. Я потерян. Я уже не знаю, кому пишу эти строки.
Mon cher, tout ça c'est en carton.
Mon amour, ce ne sont que des mensonges
Mon cœur, je n'y crois pas
Я все бы отдал, чтоб быть сейчас рядом с тобой. Но мне уже нечем платить. Здесь присутствует лишь мое тело, лишь свинцовая боль в голове и сердце, полностью поглощенном страхом с отчаянием. Белоснежное нутро, прозванное в народе душой, ушло вместе с последним твоим придыханием.
Мне не впервые довелось увидеть, как ты кашляешь и задыхаешься от той дряни, призванной уничтожать и разумных, и неразумных мутантов, но лишь теперь я понял весь ужас этого кашля. Лишь на одно мгновение, когда автомобиль сворачивал к обочине, я смог увидеть тебя через крохотную щелку в ткани, прячущей от меня лобовое стекло. Ты задыхался на пороге дома, подхватив под руку Машеньку, и не мог понять грядущего ужаса, но предвкушал его каждой клеточкой своего тела. Твое лицо исказили морщины, между бровями выросли горы, а на шее выступили вены. Это ампула застряло в моей голове. Я видел его мгновение назад, когда моргал, и вижу теперь – пока смотрю на бумагу.
Это мои последние воспоминания.
Мы ничего не сделали, пока могли.
Сегодня мы все умрем.
Глава 1. «Слушайте музыку»
На календаре поверх выцветших цифр «2038» нарисовался новый красный крестик. Он означал еще один прошедший день. Один из бесконечного множества однообразных дней; даже не дней, а скорее ночей. Они представали в образе человека в серой водолазке, дырки на которой никто не хочет залатывать, с узким подбородком с множеством шероховатостей, большим прыщом под бровью, неровной козлиной бородкой и большими, пустыми глазами. Человек преследовал Сонию Ульянову уже много десятилетий. Их отношения были нездоровыми. Созависимыми. Но избавиться от них не получалось – они плотно въелись в сознание Сонии и теперь представить жизнь без этого собеседника, без бесконечного цикла «день-ночь», «день-ночь», было невозможно.
Должно быть, ей мешало чувство ответственности перед разрушенным миром.
В тысяча девятьсот шестидесятых (1960-х) мир охватила эпидемия. Количество погибших оказалось настолько велико, что привычные политические, экономические, социальные и прочие институты развалились. Мир пришел в упадок, люди упали на колени. Они провозились в саже, оставшейся от сгоревшей цивилизации, глине и грязи несколько десятков лет. Тогда все определяло оружие, топливо, физическая сила и способность адаптироваться под резкие изменения, за что современные псевдоисторики прозвали этот период «Дикими временами». Со временем самые сильнейшие смогли подчинить себе слабейших и установить новую систему власти – так появились первые города-заставы и руководящие ими советники, простые люди вышли в поля и встали за оставшиеся со времен до эпидемии станки на заводах; экономика начала восстанавливаться, сложился социалистический уклад. Социализм стал символом возрождения человечества. Голод постепенно затих, у каждого появилось койко-место, дырявая крыша и пара ботинок, несравнимых с обувью до эпидемических времен. Но и этим люди гордились – дикое время научило их ценить даже самое малое, что имели. Большие бетонные памятники с грубыми, без эмоциональными лицами советников устремились в небеса у выходов из бараков. Вернулись гитары, песни и детские сказки.
Но культурное настроение быстро перешло из праздничного в лавкрафтовский ужас. На землях, где прежде разгуливала эпидемия, нечто овладело животными и изменило их тела, волю, инстинкты. Люди, жившие «До», не признали бы в них земных существ: животные увеличились числом и размером, отрастили новые конечности, научились развивать невероятную скорость при беге и все как один частично потеряли зрение; на месте зрачков зияла пустота – теперь ни души, ни разума даже в самых умных, вроде собак, не было. Приручить этих тварей не получилось, огнестрельного оружия для защиты не хватало, а наспех расконсервированные советниками танки – для их поиска и активации была развернута целая операция, памятники героям которой теперь украшают улицы столицы – не попадали по быстрым целям.
Появился гениальный ученый, – позже его прозвали Большим Б. – который предложил решение: выставить против мутанта такого же мутанта, только с человеческим разумом. Он нашел способ подчинить мутацию и управлять ею, подарил отобранным профессиональным военным Способности. Военные оправдали ожидания и скоро сформировались первые спецотряды из одарённых, отдавшие присягу во имя защиты городов. В одном из них когда-то была Соня Ульянова.
Но это – дела давно минувших дней. Она дослужилась до капитана, но прозебала свою жизнь в захолустье далеко на севере. Многие дома здесь были построены еще «До». Кровать Сонии стояла под стеной, отделанной к низу темными панелями из дуба, и скрипом возмущалась на каждый поворот девушки. Свет давал небольшой торшер, музыку – граммофон. И вся комната напоминала бы утонченную обитель молодого и обеспеченного дворянина, если бы не хлам. Хлам был здесь всюду: на полу лежала одежда и клочки выпавших волос, на подоконнике упаковки от сигарет, стены украшали пожелтевшие фотографии и рисунки – Сония Ульянова не умела рисовать, но знала человека, который мог вместо еды и сна три дня подряд изображать гарпию в окружении морских скал, криков и костей – пахло застоявшимся воздухом и одиночеством, погибал цветок в горшке, щели в паркете забивал цветной бисер. Он вместе с домом подскочил от раската громкой музыки, похожей на одновременный скрип десятка дверей, и рассыпался по полу.
Еще на прошлой неделе ничего кроме птиц и редкого голоса медсестры не беспокоило капитана. Сония недолюбливала это женщину, поэтому сжила со штаба в город. Они встречались только по необходимости, а все остальное время в доме стояла гробовая тишина. Но теперь раздавалась эта громкая музыка, топало множество ног, стоял запах каши на десяток человек, в щелях мелькали крохотные глазки-пуговки, кто-то брюзжал и разговаривал. На столе появилась груда личных дел, справок и заявлений, сместив предметы быта – книги, ручки, свечи – в сторону.
На голову Сонии Ульяновой свалили неугодных Способных, которые из-за поведения, слабости способности или характера и бог-знает-чего были признаны дефектными еще до выпуска из училища. Официально из них сколотили отряд и отправили защищать самый тихий и далекий участок, поскольку с более сложными заданиями они бы не справились. По сути в правительстве их дело карандашом подписали: «Отряд аутсайдеров» и просто по-тихому избавились без лишней крови.
«Только как я связана со всеми этими воспитательными мерами и играми за власть?» – подумала Ульянова, накидывая поверх пижамы белый халат с оторванной нашивкой под фамилию. Рукава и подол халата были чудаковато расшиты бисером; работу делал не мастер, даже не адекватный человек – все узоры переплетались странным образом, где-то их было неуместно много, а где-то неуместно мало – но с большим старанием. Бисеринки так блестели и переливались на свету, что потускневшие глаза Сонии казались чуть светлее.
– Ну и что вы тут устроили? – огласила капитан, уперев руки в бока. Ее поджатые губы и ровный тон звучал совсем недружелюбно. – У нас всего два граммофона. Один я отдала вам, намеренно придержав пластинки, чтоб вы не компостировали мне мозги и не устраивали в штабе дискотек а-ля «Америка двадцатых». Но вы притащили свои пластинки – это ладно, это мой недочет; но Христа ради, что за грохочущая музыка?
Ответом стал стук по журнальному столику. Он еле как различался под воплями солиста, но казался таким настойчивым и «липким», что никак не мог затеряться. Перед капитаном, прямо на полу, сидело олицетворение маргинальных слоев населения. По всей видимости, она не раз оставалась на второй год – девушке было сильно за двадцать, кожа на вытянутом лице зашлась мимическими морщинами, свойственными старикам и отщепенцам без гроша в кармане, узкий подбородок мог проделать дыру в шее. Брюки девушка намеренно разодрала до дыр, волосы заплела в подобие старо-африканских дред зелеными нитками – они шипели и перемещались с плеча на плечо, словно змеи. Судя по цвету губ, она украла помаду у старой чиновницы. Вместо куртки, положенной по уставу, нацепила косуху с металлическими шипами, будто снятую со сгнившего сорок лет назад тела на Диких полях. Весь ее образ казался нелепым, несоответствующим возрасту, словно девушка намеренно подыгрывала какому-то амплуа.
«Она застыла во времени своего подросткового бунта?» – невольно пролетело в голове капитана, но тут же естественным образом растворилось. Подопечная смотрела на Сонию большими малиновыми глазами, да так пристально, что можно было заметить каждое моргание – движение больших ресниц; от этого взгляда тело и мысли застыли, словно обратились в камень.
– Твоя пластинка? Где ты такую достала? – продолжила Сония. В молодости она сама именовала себя панком, поэтому отчитывать за внешний вид не собиралась, даже если устав обязывал. Кто проследит за его исполнением в этой дыре? Ей бы раздражающе громкую музыку выключить и уйти дочитывать бумаги.
Девица открыла рот, но вместо слов из него вырвалось неразборчивое мычание. Вместо языка в нем болтался лишь короткий обрубок. Лицо Ульяновой, не ожидавшей увидеть подобную травму у молоденькой ученицы Кадетского, на мгновение побледнело.
– Ага, я немая, – раздалось заговорческим голосом в голове капитана. Щеки девицы украсила самодовольная улыбка. – И телепат. Вы не читали наши досье?
Взять верх над шоком удалось почти сразу.
– Прочитаю… – фурора, который ожидала девушка, не произошло. Сония лишь с недовольством скривилась от вмешательства в свои мысли. Ей уже приходилось иметь дело с телепатами. Вместо страха грудь защемила худощавая рука возмущения, закованная в жемчужный браслет. Сонии не нравилось, что кто-то вторгается в разум, занимает место бисеринок и заглушает их мелодичное и успокаивающее пение, копается в грязном белье, подслушивает подтрунивания совести и подтрунивает сам. Она холодно отразила свое негодование взмахом руки. – Не используй на мне телепатию. Язык жестов знаешь? Раньше его использовали на операциях, требующих исключительной тишины. Во времена моей молодости. А сейчас, полагаю, только в ситуациях, как твоя.
– Правильно полагаете. Знаю, – девица ухмыльнулась и села ровнее. Ее большие глаза зацепились за душу капитана; нечто вязкое и сладкое, словно патока, обняло черствое нутро и согрело. – Давайте поговорим. Только забудьте мое имя, когда узнаете его из досье. Называйте меня Медузой. Ме-ду-зой.
– Хорошо, – внешняя строгость не сходила с лица Сонии Ульяновой. Не важно, как обращаться к детям; если странное позывное приятнее собственного имени – пускай будет позывное. Главное, чтоб на него отзывались. – Так откуда у тебя эта пластинка? Никогда подобного не слышала; клянусь, в прошлом веке о таких мотивах даже не догадывались, а тех, кого посещали догадки, признавали сумасшедшими.
– Это современная музыка. Новая. Рок.
– Не ври мне. Пластинки не производят.
– Это среди высоких бетонных домов и военных баз не производят. А в местах поменьше, поскромнее – барах и клубах – очень даже.
Медуза зашевелила ногами в тяжелых сапогах, застучала подошвой по полу, затрясла браслетом с нанизанными бусинами; она рассказывала историю, но Сония, к сожалению, не умела читать по шорохам. Она оценивала собеседницу: лицо, телодвижения, одежда – все в Медузе кричало о самовыражении и связи с подпольными барами, залитыми светом керосиновых ламп, мастерами татуировок, портящих кожу, и байкерами; и первое было проблемой, а второе, наверное, величайшим счастьем.
– Если умело распоряжаться временем, то можно успевать и учиться, и жить полной жизнью.
– Видимо, у тебя не получилось. Поэтому ты здесь, – назидательно сказала Ульянова.
– Не получилось, – ухмыльнулась Медуза. Ей будто было все равно. Она хитро бегала взглядом от капитана к граммофону, от граммофона к капитану. – Вот знаете, я на вас смотрю и думаю – не может быть такого, чтоб вам не нравился рок. Вы явная рокерша. Я вижу ваш шипастый браслет под рукавом. Может, все-таки послушаете? Вдумчиво, с чувством, а не как до этого.
– Нет. У меня от этой музыки голова болит.
– У вас мигрень? Ну, тогда просто сделаем потише. Вам понравится, – настойчивый тон ясно дал понять: Медуза не отступит, пока капитан не сядет рядом и не прислушается к року. – Да и завтрак нескоро будет, тот узкоглазый парнишка полчаса копался с плитой.
Оставалось только согласиться. Сония Ульянова опустилась на кожаный диван: заплатка с непристойным узором, нашитая еще двадцать лет назад, зияла на подлокотнике, а одну из ножек заменяла энциклопедия по ботанике в толстом, но ветхом переплете. Напротив дивана раскинулся камин, над ним – устав Способных в неуместно покрашенной под золото рамочке, на гвоздике болтался список дежурных по кухне, бане и метле; несколько глиняных горшков прятали потертости на полу. Зелень в них цвела и пестрела, хотя еще неделю назад вяло и сухо умоляла прекратить свои страдания. Именные значки почета и медали Ульяновой мешались с кружками от чая, кофе и бог-знает-чего на всех прочих поверхностях.
Казалось, Ульянова намеренно захламила весь дом такими грязными чашками, чтоб не видеть ни регалий, ни фотографий; она запретила детям наводить порядок в месте, которое им не принадлежит – то есть везде, кроме спален – но теперь, смотря на позеленевшие растения, почувствовала чуточку радости вместо досады. Заиграла престранная и грубая музыка. Медуза, не зная ограничений, во все глаза наблюдала за ее эмоциями.
– Вам нравится.
– Да, быть может, – призналась Ульянова, затягиваясь сливовой сигаретой. – Но ты сильно не радуйся; просто сигареты в этот раз продали хорошие – вкус стал ярче.
Медуза ничего не ответила. Только положила голову на спинку дивана и закрыла глаза. Мол – «Делайте как я. Слушайте музыку»
Глава 2. «Все, отличное от серых зданий, дивно»
В кухне смешались запахи свежего творожного теста и пряных курительных трав. Вальяжным облаком они пристроились к голым каменным стенам и просочились в зеленые шторы на окнах. Видать, хотели полюбоваться последним мартовским снегом. Они расселились по деревянным столам и тумбам и проникли в дымоход внушительной, но сломанной печи. На месте кострища стояли многочисленные коробки с запасами еды. Криво и неумело вбитые гвозди украшали чугунные сковородки и казаны. Древние, как газовая плита и духовка, но не древнее всей кухни. Ее установили незадолго до катастрофы, даже не успели пустить в обильное пользование.
Поэтому огонек под сковородой, обильно заваленной сырниками, трепался стеснительно и неуверенно. Он не знал своих родителей, но не признавал в новых хозяевах ни родственников, ни попечителей. Всех считал чужими, потухал, колебался и со скандалом соглашался нагревать чугун. Вынуждали травы в горшках, которые возомнили себе, что с недавних пор у кухонной утвари появился отец.
На стуле, приставленном к плите, вальяжно раскинулся молодой человек. Кожа у него была смуглая, нос лежал картошкой, глаза узкие и смолистые, а волосы – длиннющая копна волос – напоминала беспокойный куст репейника в холодную зимнюю пору. Самые вольнодумные пряди придерживали беспорядочно заплетенные косы, украшенные глиняными бусинами и цветными лентами. В ухе у человека висела металлическая серьга, сделанная не мастером, но очень старательным человеком; узор на ней отдаленно напоминал солнце. Солнце прослеживалось и в плетеных браслетах на запястьях, и в кольцах на пальцах, и – особенно сильно – на курительной трубке, вырезанной из кости.
Человек неторопливо затягивался и выдыхал зеленоватый пар, расслабленно улыбаясь. Изредка он поглядывал на сырники, чаще – на сослуживца, что мельтешил по кухне с блокнотом.
– Чем ты занимаешься? – спросил, наконец.
– Веду учет наших запасов, – ответил парень, оторвавшись от блокнота на мгновение. Голос у него оказался сладостный, почти сахарный. – По указу капитана.
– Ты сам вызвался? Зачем?
– Из видов бессмысленной деятельности, точнее осмысленной, но заурядно, мне больше всего нравится аналитика, статистика и подсчеты, – он пожал плечами, а собеседник, в чьей речи отчетливо проскакивал шершавый акцент, недоумевающе нахмурил брови; он, видимо, не знал одно из сказанных слов, а может, все сразу. – А зачем ты вызвался делать завтрак? У нас имеется домработница, которая занимается этим изо дня в день, это ее работа.
– Мне нравится готовить. Го-то-вить. Странное слово.
– Оно созвучно с «Посуроветь», – моментально подхватил блокнотчик. Его интерес полностью переключился с ящиков на странноватого чужеземца; нехотя, скромно, но подошел поближе и сел напротив. – Я обожаю поэзию, но на обожании мои отношения с ней заканчиваются. Большего моя пассия мне не даст. Не заслужил. Из меня, как из любого человека нашего времени, поэт очень посредственный, если сравнивать с гениями прошлого. – Блокнотчик смиренно вздохнул, – поэтому я тренируюсь: подбираю рифму разным словам и учу те немногие произведения наших поэтов, которые сохранились.
На слове «нашей» чужеземец немного скривился.
– Не хотел обидеть, excuse-moi, – пришлось сгладить шуточкой, мол: «да-да, я тоже странный, я говорю по-французски», – я имел в виду русских поэтов: Маяковского, Ахматову и прочих-прочих. По тебе видно, что ты думаешь о ком-то другом. Я, честно, искренне полагал, что кроме нас и пары китайцев под Байкалом никого не осталось. Только не бери мой пример за общее мнение – я мало повидал за свои двадцать с лишним лет. Поэтому мне интересно, откуда ты принес эти украшения, трубку и акцент. Для меня все, отличное от наших блочных серых зданий, дивно.
– Из места куда холоднее этого города. Город вы проклинаете за низкие температуры и высокие елки – это ошибка. Елки здесь очень дружелюбные. Хотя елки везде одинаковые. Мой дом – везде. Мы ходим. Путешествуем с места на место. Перем… ещаемся… движем… – Чужеземец бурчал кучу слов с неподходящим значением, не в состоянии вспомнить одно-единственное, способное точно описать ситуацию.
– Кочуете? – подсказал Блокнотчик.
– Точно, кочуем! Так говорил учитель, когда я пытался ему объяснить. Хорошее слово, подходящее. Мы следуем за оленями, а окружают нас сосны и горы. Сосны и горы меняются. Часто. – Он явно не хотел ничего скрывать, просто сам не знал точного ответа.
– Расскажу другое. Мой народ называет себя Антинэнко. На ваш язык это переводится как «ореол солнца». Мое имя – Велес – не переводится никак, его папа сочинил в спешке перед моим отъездом и не наградил смыслом.
– Нас всех забирали около семи лет, неужели до этого возраста у тебя не было имени?
– Было, конечно, было! – рассмеялся Велес. – Это имя могут использовать мои кровные родственники. Только мои кровные родственники. Второе имя – имя для всех. Его дают, когда человек становится взрослым. Это чтоб имя показывало, каким человеком ребенок стал. Однако меня забрали из дома раньше – папе пришлось выкручиваться. Он не мог видеть будущего, поэтому придумал бессмысленное имя, – он затянулся и выдохнул кольцо; на удивление аромат оказался приятным и совсем не отдавал ни табаком, ни никотином. – Однажды я придумаю ему свое значение.
Блокнотчик чиркал на бумаге слово за словом, но вдруг замер и беспокойно замял грифель.
– Но вдруг ты к этому моменту забудешь родной язык?
– Не забуду. Столько лет прошло – помню и его, и все остальное. Поэтому никогда не забуду, – Велес ответил с нажимом. Захотеть спорить мог, пожалуй, только сумасшедший.
– Это меня успокаивает, – к счастью, Блокнотчик не из таких. – Спорить с тобой стал бы только кто-то недальновидный или чрезмерно эмоциональный. Умный человек сказал бы: «здесь есть, чему восхититься: он оказался в совершенно ином культурном сообществе и, полагаю, его буквально вынуждали впитать не только формы речи этого сообщества, но и традиции. Однако сохранил глубоко детские воспоминания о родной культуре, смешав ее с навязанной». Я ни тот, ни другой. Мне просто хотелось узнать, не беспокоит ли тебя такая возможность.
Мгновение Велес молчал. Его прежнее, полное непонимания лицо, сменилось смятением. Все эмоции читались слишком явно, слишком очевидно, чтоб их путать. Велес не мог соотнести и Блокнотчика, и его слова, с реальностью.
– Спасибо, – но пояснять свое удивление, видимо, не собирался и ограничился благодарностью с легкой оговоркой. – Я все помню, но многое оставил в прошлом. Что-то вынуждено, что-то нет. У вас жизнь легче. Одежда удобнее. Еда вкуснее. Многое-многое лучше… Полагаю, сейчас меня родная мама не узнает. Ну, не будем о грустном. Ни я, ни большинство из Способных, матерей не увидят. «Наша мать – контролируемая мутация, наши дети – люди, которых мы защищаем» – так в учебнике написано было. Единственное, что я запомнил. Лучше скажи, как тебя зовут? И почему ты выглядишь как снежный дух?
– Авель, – на щеках парня красным заиграло чувство вины за неуместные и слишком личные вопросы. – Моя внешность вызвана выцветанием.
– Вы-цветание? Кто цветок? – Велес растерянно вскинул бровь, чем вызвал усмешку у «снежного духа» напротив.
– Разве что ты, – Авель указал на бутон домашнего репейника, забившийся в волосы своего собеседника. Тот поспешил вытащить, а паренёк спрятал курносый нос, засыпанный красноватыми пятнышками от холода и смущения, под ладонями. Его бледные пальцы украшали многочисленные пятна от ручки со сменными, но порой протекающими стержнями. Они же распластались по водолазке. У самого края воротника каллиграфическим почерком значилось маленькое четверостишье на французском:
Triste certitude
Le froid et l’absence
Cet odieux silence
Blanche solitude
Грустная уверенность, холод и одиночество, эта ненавистная тишина, белое одиночество.(Сальваторе Адамо. Альбом Les N°1, 1964
Горло прикрывал розовый вязаный шарф с бахромой, а карманы занимали многочисленные бумажные записки – некоторые из них от времени пожелтели – вместе со скрепками и подсохшими с прошлой весны семенами мака, карандашами и батарейками от мини-калькулятора, который остался в спальне. Вьющиеся пепельные волосы, словно кошачья шерсть, рассыпались по черным брюкам.



