- -
- 100%
- +

Часть I. Трубы
Он знал, что они идут.
Трубы дребезжали, как если бы сам металл дрожал от шагов наверху. Тёмные, сырые кишки
Подземного города тянулись во все стороны, уходили в провалы, поворачивались, возвращались
петлями назад, и в каждом изгибе пахло одним и тем же: мокрой ржавчиной, тухлой водой, человеческими испражнениями и тем сладковатым, который всегда появлялся там, где кто‑то
давно лежал и уже перестал быть «кто‑то».
Вода падала с потолка тяжёлыми, ленивыми каплями и глухо разбивалась о слизкую
решётку пола. Где‑то дальше, впереди, она уже не капала, а текла сплошной струёй, забивая
боковой ход, и приходилось по щиколотку, а то и по колено, идти в ледяной, мутной жиже, в
которой хлюпало всё, что когда‑то было жизнью этого города.
Он шел первым. За спиной, цепляясь за его силуэт, двигалась она. Ещё дальше – трое, которых он для себя уже называл не людьми, а «мешками»: двое ранены в живот, один тащил за
собой ногу, привязанную к бедру грязными тряпками. От них шёл запах гниения, тонкий, но
отчётливый даже здесь, где воздух сам по себе был сплошным оскорблением лёгких.
Сзади, далеко, но не настолько, чтобы можно было расслабиться, рождался глухой гул: в
трубу бежали другие. Те, кто считал этих троих собственностью. Те, ради кого во всём этом городе
существовало слово «раб».
Что делать с больными? – спросила она.
Голос прозвучал тихо, почти вкрадчиво, но в этой тишине и в этом пространстве любой
шёпот становился криком. Он остановился, обернулся. Лампа на его груди, забрызганная ржавой
водой, вырезала её лицо из мрака: слишком чистое, как будто сюда, в эту трубу, его вписали
ошибкой. Глаза – большие, ясные, и в них не было ни ужаса, ни ненависти, только искренний
вопрос.
Вопрос – как нож.
Что делать с больными…
Можно было бы решить, что она притворяется. Что ей просто хочется разговорить его, вытянуть из него те слова, за которые потом, на каком‑нибудь кресте, будут вешать: бесчеловечный, жестокий, бросил. Можно было бы списать это на хитрость. Но в её взгляде не было
расчёта. Там была либо безграничная глупость, либо такое же безграничное неумение представить
себе мир, в котором слабых не тащат до конца.
В обоих случаях это раздражало.
Идём, – отрезал он.
Она всё ещё смотрела. Вопрос висел между ними, как капля, которая вот‑вот сорвётся с
потёкшей трубы.
Что делать… – повторила она чуть тише. – С ними?
Трое «мешков» остановились, уставились в спину, как будто оттуда мог вырасти ответ.
Он почувствовал, как внутри поднимается прежняя, давно знакомая тупая злость. На тех, кто
бежит за ними с автоматами. На тех, кто устроил эти шахты. На себя – за то, что опять оказался в
роли проводника, надзирателя и палача в одном лице. И на неё – за то, что умудрилась здесь, в
самой глубокой кишке этого ада, сохранить какую‑то свою… детскую прямоту.
1
А ты как думаешь? – спросил он.
Она моргнула. Видно было, что вопрос сбил её с привычной схемы. Её учили подчиняться, а
не думать. В подземном городе за мысли били чаще, чем за попытку побега. Там, где она жила, важнее было, чтобы рот умел молчать, а тело – подстраиваться.
Я… – она запнулась, – я не знаю.
Конечно, не знаешь, – подумал он. – И как сбежать отсюда ты тоже не догадываешься.
Вдалеке глухо хлопнуло: где‑то сработал заряд. Эхо сжало трубы, и капли на потолке
дрогнули, сорвались чаще.
Времени на философию не было.
С больными, – сказал он медленно, как будто проглатывал камень, – мы… ничего не делаем.
Он повернулся к троим.
Они всё поняли ещё до слов. Взгляды – не просьба, не надежда, а привычная, выученная за
многие годы покорность. Как когда заменяют старую, изношенную деталь: её не уговаривают, её
просто откручивают и кладут в сторону.
«Вы останетесь тут», – сказал он. – Да, прямо тут.
Один хотел что‑то сказать, губы дрогнули, но он махнул рукой.
«У вас нет шансов. Ни у вас, ни у нас вместе с вами.»
Он не стал обещать вернуться. Не стал придумывать сказки о том, что где‑то есть лекарство, свободный мир и другой, светлый город. Лгать им теперь – значило бы присвоить себе ещё и право
на их надежду, а это было уже лишним.
Он повернулся к ней:
А мы пойдём. Быстро. Тихо. И будешь делать ровно то, что я скажу.
Она кивнула. Слишком быстро. Так кивают те, кто привык: приказ – это не обсуждение, а
справедливость мира.
Когда они пошли дальше, тяжёлые шаги троих за спиной сначала отстали, потом просто
исчезли в общем гуле труб. Он поймал себя на том, что вслушивается: не раздастся ли вскрик, выстрел, новый взрыв. Ничего. Только вода, только капли, только дыхание рядом – её и его.
Трое мешков вместо одной девчонки… Логично. Так учат выживать. Так живут те, кто хочет
доползти до следующего дня…
И всё-таки где‑то под рёбрами упруго шевельнулось что‑то липкое, горячее. Не жалость –
привычное чувство, которое можно задавить. Скорее, невидимая метка: ещё один узел, ещё один
долг, который, когда‑нибудь вернётся во сне.
Он ускорил шаг.
Труба сужалась. Металлические стены то уходили вверх, в полумрак и стекающую по ним
плесень, то вдруг опускались так низко, что приходилось пригибаться, чувствуя, как холодный
конденсат липнет к затылку, затекает за воротник. В воздухе висел сероводород – знакомый, почти
родной запах этого мира: тухлые яйца, моча, ржавая вода.
2
Она шла за ним, едва заметно шаркая, но не жалуясь. Одежда – серое тряпьё, обтягивающее
тело, по местам истёртое до кожи. На плечах чужой, удивительно не удобный рюкзак: возможно
единственный подходящий для её узких плеч, лямки впивались, оставляя красные полосы.
Иногда она спотыкалась, и он машинально подхватывал её за запястье. Кость – тонкая, как
у ребёнка. Кожа – горячая и сухая, несмотря на сырость вокруг. Каждый раз она чуть вздрагивала, будто останавливая себя от благодарственного кивка, и молчала.
Позади послышались крики. Отрывистые, злобные, с той особой интонацией, которая
бывает у людей, верящих, что всё вокруг принадлежит им. Эхо растянуло их по всему коридору, и
на мгновение казалось, что погони много, слишком много, что она везде.
Быстрее, – бросил он.
Да, – сказала она.
Это «да» было безликим, без эмоциональным, как хорошо натренированное «есть».
Через очередной час или три тихой но уверенной спешки он свернул в боковой проход, там, где труба переходила в более широкий технический тоннель. Здесь уже не было решётчатого пола
– только бетон, покрытый чёрными пятнами: когда‑то тут что‑то проливали, а потом забыли. Вдоль
стены тянулся кабель, местами ободранный. На перекрёстке висел старый, треснувший знак, когда‑то белый, теперь серо‑зелёный, с едва различимыми цифрами сектора.
Он остановился, прислушался. Крики стали глуше. Значит преследователей удалось не
много запутать. Ненадолго, но достаточно, чтобы сделать то, что он собирался.
Он снял с плеча маленькую, плоскую сумку, достал из неё серый цилиндр с примотанными
проводами. Мина была старая, самодельная, собранная наспех из того, что удавалось вытащить с
поверхности и с чёрного рынка. В этом мире всё лучшее давно разобрано, переплавлено, передано
тем, у кого есть власть.
Он прикрепил заряд к стыку двух труб, протянул провод к корявому таймеру, сжал зубами
металлический штырь, чтобы не выругаться вслух, когда острый край впился в губу. Боль помогала
держать голову ясной.
Ты понимаешь, что делаешь? – спросила она, наблюдая за его руками.
Да, – бросил он. – А ты?
Нет.
Он усмехнулся.
Это хорошо. Меньше знаешь – дольше живёшь.
Она кивнула, будто приняла это как новую истину. В её мире истины всегда давали в готовом
виде.
Когда всё было сделано, он подтянул рюкзак повыше, взял её за руку: Теперь идём быстро. Если услышишь хлопок – не оборачивайся.
А… – она на секунду задумалась, – а те, кто… сзади?
Он посмотрел ей в лицо. На секунду. Этого хватило, чтобы увидеть там не только вопрос, но
и попытку, робкую, нелепую, распознать, правильно ли она делает, спрашивая. Её учили не
спрашивать. Она сейчас шла против всей своей дрессировки.
3
Те, кто сзади, – сказал он, – выбрали эту работу. Выбрали нас гнать.
Он дернул её вперёд. – Пошли.
Они шли еще множество долгих часов. По его внутреннему счёту – не меньше, чем смена
наверху, когда ещё были смены и было «наверху».
Сырость въедалась в кости. Ботинки скользили, каждая ступенька грозила падением, а
падение здесь легко могло означать сломанное ребро о железный выступ или череп о бетонный
край.
Она не просила остановки. Но дыхание выдавало: лёгкие работали на пределе, в груди
поднималось и опускалось что‑то слишком быстрое, хрупкое. Иногда она еле слышно покашливала, и кашель тонул в шуме воды.
«Нам нужно сесть передохнуть», – сказал он.
Нам… можно? – удивилась она.
Он почти увидел, как в её голове начинает шевелиться привычный образ: там, в её прежнем
мире, «можно» и «нельзя» определяли другие. Там, где она жила, человек, спросивший
разрешения, уже наполовину считал себя виноватым.
Если я говорю «сядем» – значит, можно, – сухо ответил он. – Шума преследователей давно
не слышно.
Он знал место. Когда‑то, много заданий назад, он наткнулся на этот карман: бывший склад, заваленный наполовину ржавыми ящиками, половина из которых уже сгнила, насквозь
пропиталась водой и химией. Узкий, низкий, но с одним преимуществом – его не видно сразу с
основной линии. Если выключить свет, они станут здесь просто очередной тенью среди других.
Он провёл её в этот карман, обогнул два длинных металлических ящика и сел на бетон, прислонившись к стене. Влага тут будто была гуще: пальцы сразу стали липкими.
Она остановилась, огляделась. Несколько секунд – и начала действовать, как будто кто‑то
щёлкнул внутренним рубильником: распоряжения нет, но надо сделать «как положено».
Она сняла рюкзак, аккуратно развернула на полу какую‑то серую, почти целую клеёнку –
видно, берегла. Разложила на неё спальник, уложила его так, чтобы можно было лечь вдоль стены.
Достала из рюкзака пакеты с едой – тонкие брикеты сухаря, пластмассовый контейнер с чем‑то, что
ещё могло называться соевым мясом, крошечный кусок сыра.
Мы можем… перекусить, – сказала она.
Сказала осторожно, почти виновато. Как будто предлагала не еду, а что‑то запретное, за что
полагаются удары.
Он смотрел, как её пальцы аккуратно делят сухарь пополам, ровно, будто от этого зависело
что‑то важное. Она так же аккуратно отломила кусочек «мяса», положила на сухарь, потом – сыр.
Получилось, что‑то, отдалённо напоминающее бутерброд.
И протянула ему. Двумя руками. Как подношение.
Ему вдруг стало неловко. Для него еда давно была просто топливом: перетерпи вкус, проглоти, иди дальше. Но здесь, на этой мокрой тряпке, её движение превратило крошечный, жалкий бутерброд в ритуал. Если он отвергнет – то отвергнет не кусок сухаря, а её попытку стать…
рядом?
4
Спасибо, – сказал он. И самому себе прозвучал чужим.
Пожалуйста, – ответила она тихо.
Он полез в свой рюкзак. Что‑то внутри него сопротивлялось: за годы он отучил себя
делиться. В мире, где каждое калорийное пятно – такая же валюта, как металлическая монета, делиться – значит уменьшать свои шансы.
Но почему‑то рука сама нашла то, что он берег «на потом»: шоколадный батончик, почти
целый, в чуть помятой, но ещё блестящей обёртке, и бутылку газировки, запаянную плёнкой.
Он достал их и положил между ними. Посмотрел ей в глаза, ожидая реакции.
Она не шевельнулась. Сидела, поджав под себя ноги, и молчала, уставившись взглядом
куда‑то в точку, туда, где на клеёнке лежал её собственный, уже приготовленный для него
бутерброд. Она не ела.
Мы можем… начать кушать? – наконец почти шёпотом спросила она.
Он замер. Никогда в жизни его не спрашивали так. Обычно всё было иным: вырвать, отобрать, успеть, пока другой не успел. В столового Короля клали по тарелкам – и там никто не
интересовался, хочет ли он начинать, закончить или вообще уйти.
А здесь – этот нелепый, наивный вопрос, произнесённый в гнилой трубе, среди плесени и
запаха нечистот.
Ему вдруг захотелось вытащить пистолет и несколько раз выстрелить в потолок, только
чтобы заглушить это ощущение, как если бы кто‑то неосторожно открыл у него в груди давно
заколоченную дверь.
Да, – сказал он после паузы, – конечно. У нас же есть еда.
Она облегчённо выдохнула. Аккуратно взяла свой сухарь и нелепо помяла его в руках.
Он откусил. Еда была такая же безвкусная, как и всюду, но сейчас она шла внутрь иначе. Он
увидел, как она, заметив, что он сделал первый укус, тоже решилась и откусила от своего.
Когда он открыл бутылку газировки, лёгкий, почти забытый запах сладкого сиропа и газа
вырвался наружу. Она дёрнулась, моргнула, и в глазах впервые мелькнуло нечто похожее на
любопытство.
Это… – начала она и тут же осеклась, будто вспомнила, что спрашивать нельзя.
Пей, – сказал он. – Осторожно.
Она сделала маленький глоток. Сразу зажмурилась, схватилась за нос – пузырьки обожгли
слизистую, не привыкшую ни к чему, кроме сырого воздуха и пыли. Но потом, сделав глубокий вдох, она ещё раз отхлебнула. И в уголках её рта что‑то дрогнуло, похожее на улыбку.
Шоколад она попробовала аккуратно, откусила крохотный кусочек, подержала на языке.
Потом, сосредоточенно прожёвывая, погладила пальцами обёртку и убрала остаток назад, в
рюкзак.
«Ты можешь съесть весь», – сказал он.
Она покачала головой.
Я оставлю. На потом.
5
На «потом» … В их мире «потом» обычно означало: «когда придут и заберут». Но она
говорила так, как будто всерьёз верила, что у неё будет ещё один вечер, ещё один привал, ещё одна
возможность достать этот батончик.
Он почувствовал, как что‑то внутри снова шевельнулось. И опять – одновременно
раздражение и странное, непривычное сожаление.
После еды они лежали рядом на спальнике. Фонарь, прислонённый к ржавому ящику, заливал всё вокруг тусклым, желтоватым светом. Тени от труб и коробок тянулись, словно кто‑то
нарисовал их чёрными нитями.
Ты боишься темноты? – спросил он, сам не зная, зачем.
Она чуть вздрогнула. Не сразу поняла, что вопрос – к ней, что ему вообще может быть
интересно, чего она боится.
В… подземном городе… – сказала она, подбирая слова, – темнота – это когда… когда не
делают больно. Там… свет включают, когда… нужно, чтобы все видели, что делают с тем, кто не
послушался.
Он почувствовал, как кожа на затылке покрывается мурашками. Он знал, что там творится.
Слышал истории. Но одно дело – слухи за кружкой грязного пойла наверху, другое – услышать это
из уст той, кто там жила.
Здесь фонарь – не для этого, – сказал он. – Здесь свет – это маяк для тех, кто хочет нас убить.
Она посмотрела на фонарь, словно только сейчас увидела в нём нечто большее, чем просто
источник света.
Я хочу… выключить его, – продолжил он. – Ты боишься темноты?
Её плечи мелко дрогнули.
Если… мы выключим, я… ничего не буду видеть.
Если не выключим, – сказал он, – они могут увидеть нас.
Какое‑то время она молчала. Её мысли были почти слышны – слишком громко, как для того, кто никогда себе не позволял думать.
Хорошо, – прошептала она. – Только… не совсем.
Он повернул регулятор, приглушая свет до едва заметного, почти как умиранье лампы.
Комната тут же сузилась, стены придвинулись ближе. Лица почти исчезли – остались только
смутные контуры.
Так, – сказал он. – Этого достаточно. Спи. Нам нужен отдых.
Она лежала на спине, уставившись в тёмный потолок, на котором тускло поблёскивали
мокрые потёки.
Ты… не будешь трогать меня? – вдруг спросила она.
Вопрос прозвучал так просто, так буднично, будто она спрашивала: «Ты не будешь будить
меня на смену?»
6
Он посмотрел на неё. В полумраке её глаза были всего лишь тёмными пятнами, но в этих
пятнах было знакомое: не страх, как у тех, кто не знает, чего ждать, а страх того, что всё пойдёт «как
обычно». Там, где она жила, не спрашивали, хочет ли она чего‑то. Там просто брали.
А ты… хочешь, чтобы я трогал? – спросил он, не понимая, почему вообще произносит эти
слова.
Она замерла. И это было единственное честное движение за весь день.
Я… не знаю, – произнесла она еле слышно. – Меня… никогда не спрашивали.
Ему вдруг стало невыносимо тесно в этой трубе. В этих стенах, в этом мире. Он остро ощутил
её рядом – тепло её тела, едва заметный запах кожи, не забитый ещё потом и грязью до конца.
Ощутил своё собственное тело – уставшее, но живое, и то, как в нём просыпается жажда, та самая, которая годами вытравливалась, когда он выполнял чужие приказы и убивал ради чужих денег.
Мораль давно покинула эти места. Она выветрилась, как запах дешёвого спирта после ночи
в подворотне. Оставались только инстинкты, рациональность и цена вопроса.
Он медленно протянул руку, подтянул её спальник ближе. Обнял её за плечи, чувствуя, как
она напряглась, как вжалась в него всем телом – не от нежности, а от готовности, привычной
покорности.
Рука сама скользнула вниз, на её бок, на тёплую, живую кожу под тонкой тканью. Пальцы на
секунду сжали её, и она тихо выдохнула – не то от страха, не то от облегчения. Всё по схеме: мужчина рядом, мужчина сильнее, мужчина берёт то, что считает своим.
Он мог бы пойти дальше. Мог бы снять с неё одежду, заставить делать всё, к чему её и так
готовили. Она не сопротивлялась бы. Более того – в её мире сопротивление означало бы вину.
Если я сейчас начну, я не смогу остановиться.
Мысль пришла тихо, без пафоса. Просто факт.
И ещё одна, сразу за ней, как тень:
Трое мешков остались там. Я выбрал её. Я уже сделал свой выбор. Если я сделаю её своим
трофеем – чем я отличаюсь от тех, кто идёт сейчас по нашим следам?
Он задержал руку на её плече. Сжал. Потом медленно поднял обратно, положил под голову, усилием воли оттаскивая от себя эту тёплую, готовую к любому приказу плоть.
Ты в безопасности, – сказал он хрипло. – Просто спи.
Она заморгала, как будто не верила до конца словам. Потом осторожно придвинулась
ближе, устроилась так, чтобы её лоб упирался ему в ключицу. Тело ещё какое‑то время оставалось
напряжённым, как натянутая струна, но постепенно дыхание стало ровнее.
Он лежал с открытыми глазами. В темноте, под размеренный звук капель и далёкое глухое
эхо шагов, которые могли быть реальны, а могли быть просто работой его измученного мозга, он
видел лица тех, кого оставил. Пустые глаза. Разжатые пальцы.
Рационально, – повторял он себе. – Рационально. Иначе бы погибли все.
Слова не помогали. Где‑то внутри тихо зарождалось другое: не громкий, не истеричный
вопль совести, а медленное, вязкое, как чёрная вода, ощущение вины, которое не придушишь ни
водкой, ни «Миром», ни новой задачей от Короля.
7
И этот тёплый, доверчивый вес у груди лишь усиливал его.
Проснулся он от странного чувства: лёгкого, непривычного. Только через пол минуты он
понял, что происходит. Его штаны были спущены, она методично покачивала головой находясь у
него в ногах. Еще через минуту он сжался от чувства, которое давно не испытывал. Она молча
поднялась, зашла за ящики и вернулась, как ему показалось, с улыбкой на лице.
Её спальник был аккуратно сложен. В горле у него пересохло. В голове тяжело стучало, как
будто кто‑то изнутри выстукивал по черепу азбуку. Ты знаешь, ты не обязана… – он смотрел на неё
и теперь ему казалось это он выглядит наивно и глупо – я хотел сказать спасибо… теперь он казался
еще глупее. Решил замолчать.
Он поднялся, сел. На клеёнке уже был накрыт «стол» – те же сухари, аккуратно
разломанные, немного еды из их рюкзаков, бутылка с водой.
Она сидела напротив, поджав под себя ноги, в руках – нож, которым она, судя по всему, недавно чистила что‑то несъедобное и делала съедобным.
Увидев, что он изучает её «стол», она вспыхнула, как будто её поймали за чем‑то запретным.
Я… приготовила немного еды, – сказала она и тут же уткнулась взглядом в стол.
Он попытался улыбнуться. На лице это получилось плохо, словно мышцы лица давно
забыли, как это делается.
Спасибо, – произнёс он.
Она ещё больше покраснела. Аккуратно взяла свой бутерброд, разломила его пополам и, по вчерашней привычке, протянула ему одну часть.
Ты можешь… есть, когда хочешь, – сказал он, замечая, что она опять ждёт, пока он сделает
первый укус. – Не обязательно ждать меня.
Она подняла глаза. Взмах ресниц – и в этом простом движении было столько непонимания, что ему стало больно.
Но… – она замялась, – так… неправильно. Сначала… вы. Потом – я.
Как будто он опять был в доме Короля, только теперь вместо короны – грязная, пропахшая
сероводородом труба.
Здесь нет «вы», – сухо сказал он. – Есть я. И есть ты. Если у тебя есть еда – ешь. И если меня
нет рядом, это не значит, что тебе надо голодать.
Она долго смотрела на него. Потом медленно откусила. Сделала это неуверенно, будто
боялась, что за этот укус сейчас влетит по щеке или по ребрам.
Ты не такая слабая, как я думал, – добавил он после паузы. – Вчера… там. Вопрос про
больных. Это было… смело.
Она опустила глаза.
Я просто… сказала вслух то, что… думала, – прошептала она. – Я не знала, что… так нельзя.
В этом мире много чего «нельзя», – хмыкнул он. – Но, если будешь молчать всегда, умрёшь
быстрее.
Она кивнула. И снова – этот жест, слишком прилипший к её шее, как ошейник.
8
Собирались они быстро. Он чувствовал, как время сжимается вокруг них, как пресс. Сзади
всё ещё могли быть те, кого он подорвал не так уж давно. Или их друзья. Или кто‑то ещё, кому не
понравится, что двое неизвестных роются в кишках их города.
Он проверил мины, что оставались в рюкзаке, патроны, заряд фонаря. Проверил, не
оставили ли они чего лишнего – следов, которые можно прочесть, как книгу.
Слушай внимательно, – сказал он ей у выхода из склада. – Дальше будет хуже.
Хуже? – переспросила она, словно до этого всё происходящее было нормой.
До границы осталось не так много, – продолжил он. – Там будет тоннель. Потом – переход.
Возможно, ловушки. Возможно, засады.
Он посмотрел ей в глаза. – Отсюда и до самой границы ты делаешь ровно то, что я скажу.
Не задаёшь вопросов. Не останавливаешься сама. Не оборачиваешься, если что‑то услышишь.
Поняла?
Она вскинулась, как солдат на построении.
Да. Двигаться быстро. Аккуратно. Как ты скажешь.
В нём что‑то болезненно дёрнулось от этого «как ты скажешь». Власть всегда казалась ему
тяжёлой вещью, которой лучше бросить кому‑то другому. Но сейчас именно эта власть могла
удержать её в живых.
И его заодно.
Дальше трубы менялись. Стены становились суше. Металл отступал, уступая место камню: грубому, неоштукатуренному, с редкими следами буров и кирок. Запах сероводорода слабел, в
ноздри пробивалось что‑то ещё – тонкий, почти забытый привкус холодного, настоящего воздуха.
Там, где мир переставал быть только подземным.
Она шла, спотыкаясь, но всё так же молча. Иногда он слышал её тихий, сдержанный вдох –
каждый раз, когда очередная капля падала прямо ей на шею или в волосы. Она не протирала их, не пыталась отодвинуться – привыкла.
Когда впереди показался слабый, едва заметный отсвет – не их фонаря, а чего‑то другого, он остановился.
Здесь, – тихо сказал он. – Почти пришли.
Тоннель расширялся, превращаясь в нечто вроде камеры, откуда уже уходил вверх узкий, крутой ход. Там, наверху, было то, что когда‑то называли «поверхностью». Или, по крайней мере, путь к ней: к станции, к озеру, возможно к Королю.
Здесь, у подножия этого хода, надо было собраться и понять как действовать дальше.
Он присел на каменный выступ, чувствуя, как наконец прокатывается по телу усталость не в




