Демон - Искра в Бездне

- -
- 100%
- +

Глава 1. Анна
Анна Сергеевна Волкова не верила ни в Бога, ни в чёрта, ни в карму, ни в астрологию, ни в ретроградный Меркурий, ни в прочую, как она выражалась с неизменной кривой усмешкой, «эзотерическую лапшу, которой кормят инфантильных идиотов». Её личная теология, выкованная годами одиночной борьбы за место под солнцем, зиждилась на трёх незыблемых китах. Первым был дебетово-кредитовая ведомость — священный текст, где каждая цифра стояла на своём месте, подчиняясь строгой иерархии двойной записи, и где чудо определялось как схождение баланса с точностью до копейки после трёхчасового аудита. Вторым китом были ежеквартальные KPI — безжалостные, как инквизиция, метрики, которые отсекали всё лишнее, всё неэффективное, всё сентиментальное, оставляя лишь голую, сверкающую сталь результата. Третьим же китом, на котором держался весь этот каркас, была её непоколебимая, граничащая с высокомерием уверенность в том, что любой хаос — будь то хаос рыночных колебаний, хаос человеческих отношений или хаос протекающей сантехники — можно упорядочить, структурировать и подчинить, если приложить достаточно холодной воли, острого интеллекта и бешеной работоспособности. Она была из той редкой, вымирающей в эпоху гедонизма породы женщин, которые встают в шесть утра, даже если легли в три, потому что дисциплина для них — это не просто полезная привычка, которую можно завести в трекере, а каркас личности, костяк, на который нанизано всё остальное. Вынь его — и человек рассыплется, как марионетка, у которой разом перерезали все нити.
В свои тридцать два года она занимала пост финансового директора в крупной, безжалостной к слабым логистической компании, где обороты исчислялись миллиардами, а нервные срывы сотрудников — десятками в месяц. Её кабинет на пятнадцатом этаже, отделанный холодным стеклом и серым деревом, был её цитаделью, а кожаное кресло с ортопедической спинкой — троном, с которого она вершила судьбы бюджетов и нерадивых подчинённых. Каждый её день был расписан с точностью швейцарского хронометра, каждое совещание, каждый звонок, каждый обеденный перерыв были занесены в календарь и неукоснительно соблюдались. Она знала, что хаос мира — дикий, необузданный, алогичный — постоянно подступает к стенам её упорядоченной вселенной, пробует их на прочность, ищет трещины. Но она также знала, что её стены высоки и крепки. Её рациональность была тем цементом, что скреплял эти стены, не давая им рухнуть. Если сквозняк внезапно и со зловещим стуком захлопывал дверь — это был всего лишь сквозняк, перепад давления в вентиляции. Если со стола, на абсолютно ровной поверхности, вдруг падала ручка — виновата была вибрация от проезжающего за окном трамвая, не более того. Если в глухой ночи ей слышался странный, необъяснимый шорох в коридоре — оседала старая, рассохшаяся проводка. Всему было объяснение, и объяснение это всегда, неизменно, было материальным, логичным и проверяемым. Мистике в её мире не было места, равно как и случайностям. Случайность — это просто закономерность, которую ещё не успели просчитать.
Этот вечер, впрочем, даже по её, далёким от сентиментальности, меркам был отвратительным, откровенно паршивым. Не просто плохим — а каким-то системно-неправильным, словно сама ткань реальности истончилась и сквозь неё начало просачиваться что-то чужеродное. С самого утра всё пошло наперекосяк, словно кто-то невидимый и очень мелочный, какой-то вселенский вредитель, решил поиграть с ней в испорченный телефон, перевирая каждый её сигнал миру. Сначала айфон, её верный цифровой оруженосец, не прозвенел. Она проснулась на пятнадцать минут позже, не по будильнику, а по какому-то смутному, тревожному чувству, и первое, что она ощутила, была горячая волна паники — опоздание, крах расписания, сломанный с утра механизм. Эту аномалию она списала на очередное ночное обновление операционной системы, которое, как всегда, сбросило настройки звука. Потом, когда она, ещё сонная и злая, встала под душ, в нём закончилась горячая вода — ровно на середине мытья головы. Ледяные струи хлестнули по коже, заставив сердце сжаться в спазме, а дыхание перехватить. Ей пришлось доскребать волосы под этим ледяным водопадом, стиснув зубы так, что заныли скулы, и убеждая себя, что это полезно для кожи, для пор, для тонуса сосудов — всё лучше, чем признать, что она просто жертва дурацкого бойлера.
Следом ассистентка Мариночка, милая, исполнительная, но до ужаса бестолковая в деталях, перепутала часовые пояса и время созвона с сингапурским офисом. В результате Анне пришлось в шесть часов утра по Москве, с мокрой, неряшливо заколотой в пучок головой, в наспех накинутом халате, сидеть перед экраном ноутбука и на ломаном, «рунглише», смешанном с бухгалтерской латынью, объяснять удивлённым азиатским партнёрам, что она, разумеется, готова к переговорам, и что небольшая заминка с её стороны — это всего лишь проверка связи. Потом в кофемашине, её единственной кормилице и источнике утренней радости, сгорел тэн. Она нажала кнопку, ожидая услышать успокоительное жужжание и вдохнуть божественный аромат, но машина лишь пшикнула и затихла. Анна осталась без кофе — а без кофе Анна Волкова была не просто злой. Она была опасной. Она становилась тем, кого втайне боялись даже самые толстокожие менеджеры: женщиной с абсолютным слухом на чужую глупость и нулевой толерантностью к ней.
Завершился этот день квартальным совещанием в большой переговорной с панорамными окнами. Там, под кондиционированным воздухом, пахнущим бумагой и дорогим парфюмом, генеральный директор, лысеющий балагур с повадками базарного зазывалы и манерами трактирщика, позволил себе публично, с пренебрежительной усмешкой, усомниться в её финансовых прогнозах. Он бросил какую-то сальную шутку про «женскую интуицию в математике», и в комнате повис неловкий, подобострастный смешок его прихлебателей. Анна не покраснела, не возмутилась. Она размазала его цифрами. Она вскрыла его ошибки, как хирург вскрывает абсцесс — сухо, элегантно, с пугающим спокойствием, оперируя цифрами, графиками и выдержками из контрактов так, что к концу её речи он сидел красный, вспотевший и не находил, что сказать. Профессиональный триумф. Но осадок остался. Осадок, похожий на ржавчину на днище корабля — не видно снаружи, но разъедает изнутри. Противный, липкий осадок, напоминавший ей, что какой бы сильной она ни была, ей всё равно приходится доказывать это в мире, где право на силу по умолчанию принадлежит мужчинам.
И теперь, стоя в холле своей идеально чистой, стерильной, как операционная, квартиры, она медленно, изучающе смотрела в большое зеркало в серебряной раме, пытаясь найти в своём отражении ту самую микроскопическую трещину, через которую в её герметичный мир просачивался сегодняшний всепроникающий хаос. Зеркало услужливо отражало безупречную картинку: рост сто семьдесят два сантиметра, пятьдесят из которых приходились на каблуки-шпильки от Casadei, купленные на прошлогодней распродаже в Милане, — оружие массового поражения мужского самомнения. Стройная, поджарая фигура, которую она поддерживала в этой хирургической остроте тремя изматывающими силовыми тренировками в неделю с личным инструктором и беспощадной диетой, исключавшей сахар, глютен и любые следы гастрономического удовольствия. Волосы — её предмет тайной гордости, густые, тёмно-каштановые, цвета горького шоколада высшей пробы — были уложены в строгий низкий пучок, элегантный, архитектурный, не допускающий и мысли о легкомыслии. Ни один волосок не выбивался, всё было залито невидимым лаком, прижато шпильками. Макияж был сдержанным, но тщательным, выверенным до молекулы: ровный тон, скрывающий тени бессонницы, чёткая графитовая подводка, подчёркивающая миндалевидный, чуть раскосый разрез глаз, и матовая нюдовая помада, не привлекающая, но и не отталкивающая. Она выглядела как дорогой бизнес-аксессуар, как ожившая картинка из журнала «Forbes Woman». Но где-то в глубине глаз, в этих глазах, цвет которых напоминал выдержанный односолодовый виски с золотистыми искрами на дне, плескалась усталость. Та глубинная, экзистенциальная усталость, которую не спрячешь за тональным кремом, не замаскируешь хайлайтером и не сожжёшь в топке тренажёрного зала. Усталость не тела — души.
Она надела пальто — бежевое, кашемировое, из последней коллекции Max Mara. Ткань была мягкой, как облако, невесомой и обволакивающей. Оно стоило как подержанный автомобиль эконом-класса, но Анна никогда не жалела денег на «доспехи». В этом пальто она чувствовала себя защищённой, собранной, готовой к любой битве. Оно было её бронежилетом в мире, где каждый второй пытался проверить её на прочность. Взяла клатч — лаконичный, чёрный, Bottega Veneta, из знаменитой плетёной кожи цвета мокрого после дождя асфальта. В нём лежал джентльменский набор: телефон — центр управления её вселенной, банковская карта — ключ к ресурсам, ключи — доступ в крепость, матовая помада — оружие дневной коррекции, и маленький серебряный флакончик с рецептурным успокоительным. Она принимала его в исключительных случаях, «скорая помощь» для психики, сама себе не признаваясь, что эти исключительные случаи в последний год стали удручающе частыми. Бросив последний, оценивающий взгляд в зеркало, она поправила воротник, провела пальцем по линии подбородка и вышла за дверь, не забыв дважды, с механической, въевшейся в мышцы тщательностью, проверить замок. Она всегда проверяла замок дважды. Это был ритуал, такой же важный, как утренний кофе. Ритуал, который должен был гарантировать, что её крепость останется неприступной, пока она сама отсутствует.
Она не знала. Не могла знать. Что в тот самый момент, когда её пальцы коснулись холодной металлической дверной ручки, за её спиной, в углу холла, который она только что покинула, отделилась от стены тень. Это была не та тень, которую отбрасывает человек или предмет в электрическом свете люстры. Совсем другая. Она была густой, маслянистой, почти осязаемой, переливающейся, как поверхность чёрной жемчужины, как разлившаяся в липкую лужу нефть. Эта тьма была трёхмерной, объёмной, хоть и бесплотной, и двигалась с ленивой, смакующей каждый миг грацией сытого хищника, который знает, что жертва никуда не денется, что спешить некуда, что всё уже предрешено. Если бы Анна могла видеть этот сгусток концентрированного мрака, она бы заметила, что он колеблется примерно на уровне её плеча, и что внутри него что-то медленно, ритмично пульсирует — не сердце, но нечто, отдалённо, пугающе напоминающее сердцебиение. Ритм этого пульса был нарочито замедленным, убаюкивающим, как бой тамтама, погружающего в транс.
Его звали Азазель. Когда-то, много тысячелетий назад, в эпоху, когда пустыни ещё не были пустынями, а звёзды на небе висели иначе, это имя произносили с трепетом и животным ужасом пустынные кочевники. Они высекали его на каменных алтарях и приносили ему в жертву чёрных козлов под беззвёздным, тяжёлым, как свод пещеры, небом, надеясь умилостивить гнев того, кто насылал на стада мор, а на людей — безумие. Потом, когда цивилизация сменила шкуры на манускрипты, его изображали на средневековых гравюрах — падшим ангелом с переломанными, заострёнными крыльями, с лицом, искажённым вечной скорбью и ненавистью, стоящим на краю пропасти. Монахи в сырых, холодных кельях, при свете сальных свечей, шептали его имя, осеняя себя крёстным знамением, и верили, что одно лишь упоминание его может навлечь беду. Позже, в эпоху романтизма, о нём писали поэты — Байрон, Лермонтов, — видя в нём не абсолютное зло, а символ бунта, трагического одиночества, запретного знания, прометеевского огня, за который надо платить. Но сам Азазель не был ни символом, ни аллегорией, ни архетипом из юнгианской колоды. Он был существом. Древним, как сама материя, как атомы водорода, разлетевшиеся после Большого Взрыва, и таким же равнодушным к человеческим классификациям, как галактика Андромеда равнодушна к муравью, ползущему по сосновой иголке где-то в подмосковном лесу. Он был демоном — если уж пользоваться этим примитивным, антропоцентричным, но ёмким словом из лексикона его жертв. Он не был ни добрым, ни злым в человеческом, моральном понимании. Эти категории были для него так же абстрактны и смешны, как для человека — споры о политике двух соседних муравейников. Он просто был голодным. Всегда голодным.
Голод демона — это не пустота в желудке, не урчание в кишках, не упадок сахара в крови. Это томление на уровне того, что у людей поэтично называется душой, а у него — было заменено вечной, бездонной, холодной пустотой, напоминающей космический вакуум, в котором гаснут даже звёзды. И эту пустоту, эту чёрную дыру в центре его существа, можно было заполнить только одним — человеческими эмоциями. Сильными, яркими, концентрированными, очищенными от примесей. Страх, гнев, отчаяние, ревность, жгучий стыд, унижение — вот была его пища, его амброзия, его изысканное меню. Радость, спокойствие, умиротворение были для него пресными, безвкусными, как дистиллированная вода для гурмана, привыкшего к выдержанным винам и выдержанным сырам. Ему нужен был адреналин и кортизол, всплески норадреналина и дурман серотонинового шторма, за которым неизбежно следует падение. За тысячелетия своего существования он научился фильтровать человеческий поток, безошибочно, по какому-то внутреннему радару, находя среди миллиардов серых, пресных, полуживых душ, плывущих по течению, те, что сияли ярче всего. Не счастливых — счастливые были ему неинтересны, они были герметичны и самодостаточны. Он искал тех, кто носил броню. Тех, кто выстроил вокруг себя неприступную крепость из самоконтроля, гордости и долга. Их эмоции были спрессованы, законсервированы под гигантским давлением, и когда эту крепость, эту дамбу удавалось взломать, выплеск был подобен вскрытию бутылки шампанского, которую долго и усердно трясли. Фейерверк, после которого остаётся только опустошение. И Азазель пил эту энергию.
Анна Волкова была именно такой добычей. Идеальной. Элитной. Он заметил её около недели назад, когда бесцельно, влекомый своим вечным голодом, дрейфовал над финансовым кварталом, сканируя толпу в поисках чего-нибудь интересного, чего-нибудь, что могло бы на время утолить его тоску. Её аура сразу привлекла его внимание, как сигнальная ракета в ночи. Она была похожа на туго сжатую пружину, покрытую слоем блестящего, голубоватого инея. Снаружи — абсолютный холод, тотальный контроль, нержавеющая сталь. Внутри — кипящая лава подавленных желаний, невыплаканных за десятилетия обид, невысказанных, острых, как бритва, гневных слов, и глухого, экзистенциального одиночества. Одиночества, которое она сама себе не позволяла осознать, загоняя его в самые глубокие подвалы подсознания, заглушая работой, дисциплиной, цифрами, графиками. Азазель тогда завис в воздухе, почти материализовавшись от удивления, наблюдая, как она переходит улицу — быстрым, чеканным, летящим шагом, не глядя по сторонам, лавируя между прохожими с автоматизмом рыбы в косяке. Она не шла — она двигалась по траектории, выверенной и просчитанной. И эта траектория, этот автоматизм, эта стальная броня тотального контроля обещали ему пир, достойный римских патрициев.
С тех пор он ходил за ней. Не постоянно — у него были и другие дела в этом огромном, перенаселённом городе, другие источники пищи, другие жертвы, — но регулярно, с маниакальной пунктуальностью. Он изучил её распорядок дня лучше, чем её собственный ассистент. Он знал, что она просыпается в шесть, даже в выходные, и ещё час лежит, глядя в потолок и планируя день. Знал, что она пьёт кофе без сахара, а по вечерам, в качестве единственного послабления, позволяет себе бокал сухого рислинга. Знал, что у неё нет мужчины — её последние отношения, короткие и выхолощенные, закончились два года назад, потому что «партнёр не понимал её амбиций». Знал, что друзей у неё — двое, и те, скорее, статусные коллеги, с которыми она встречается раз в месяц в дорогом ресторане, чтобы обсудить карьерные перспективы и рыночные тенденции. Он знал, что она до сих пор хранит в телефоне номер матери, с которой не разговаривает уже полгода после какой-то давней, запутанной, как клубок змей, семейной ссоры. И что каждый вечер, лёжа в постели, в темноте, она прокручивает в голове диалоги, которые никогда не состоятся. Диалоги, полные обид, обвинений и затаённой, невысказанной любви. Всё это Азазель знал, и всё это, словно дорогие специи, делало её идеальной жертвой. А сегодняшний паршивый день, казалось, был специально скроен по её меркам для того, чтобы устроить грандиозную, финальную кульминацию.
Он скользнул за ней в дверь, просочившись сквозь узкую щель, как струйка чёрного дыма. В лифте он стоял вплотную к ней, заполняя собой всё пространство кабины, хотя она этого не ощущала — лишь поёжилась, приписав внезапный озноб неисправности кондиционера или сквозняку из шахты. Он рассматривал её профиль, изучая, как энтомолог изучает редкий экземпляр: высокий лоб мыслителя, на который падала резкая тень от чёлки; острую, как лезвие, линию скулы; нервно пульсирующую голубоватую жилку на длинной, аристократической шее. Её дыхание было ровным, размеренным, но сердце — Азазель слышал его биение — стучало чуть чаще обычного. Предвкушение? Нет. Скорее, генерализованная, фоновая тревога, которую она глушила титаническим усилием воли, как глушат радиопомехи мощным фильтром. Азазель улыбнулся про себя. Улыбка демона — это не движение губ, которых у него в бестелесном состоянии не было. Это было изменение плотности темноты, микроскопическое, на грани квантовой физики, колебание, от которого у особо чувствительных людей — детей, медиумов, сумасшедших — начинают внезапно болеть зубы или появляется беспричинное чувство ужаса. Анна ничего не заметила. Её броня была крепка.
На улице его игривое, предвкушающее настроение расцвело пышным, зловещим цветом. Вечерний город, омытый недавним дождём и подсвеченный миллионами электрических огней, лежал перед ним как шведский стол. Запахи выхлопных газов, мокрого асфальта, смеси десятков парфюмов прохожих, разогретого прогорклого масла из ларька с шаурмой у метро — всё это смешивалось в сложный, дурманящий букет, поверх которого, как духи на спирту, плыли эманации человеческих душ. Страх, радость, усталость, вожделение, злость — целый эмоциональный коктейль. Но Азазель сегодня был гурманом. Он не отвлекался на фаст-фуд. Он шёл за Анной.
Сначала он просто дразнил её. Искусство искушения и мучения он отточил до совершенства. Когда она спускалась в метро на эскалаторе, он принял форму локального, микроскопического сквозняка — не холодного, но назойливого, щекотного. Этот сквозняк, как навязчивый любовник, крутился вокруг её шеи, играл с одной-единственной прядью волос, которая вдруг выбилась из строгого, залитого лаком пучка. Прядь лезла в глаза, щекотала щёку, прилипала к губам. Анна раздражённо, резким движением заправила её за ухо, но прядь, словно живая, тут же выбилась снова. Она повторила движение — медленнее, акцентированнее, — с тем же нулевым результатом. На её висках, под идеальным тональным кремом, выступила едва заметная испарина. Желваки на скулах напряглись, челюсти сжались до хруста. Азазель с наслаждением, как сомелье, втянул в себя эту эманацию — лёгкую, терпкую, с тонкими нотами начинающегося, ещё сдерживаемого гнева и нервозности. Это был как аперитив, как оливка к мартини перед основным блюдом. Он позволил себе усилиться, принять чуть более плотную, почти материальную форму, и теперь его прикосновения к её коже были не просто дуновением, а чем-то почти реальным. Почти — потому что для Анны это ощущалось как противное покалывание, как бег мурашек, как случайное, щекотное прикосновение шёлкового шарфа к обнажённому запястью. Она резко вздрогнула, обернулась, глаза её сузились, сканируя пространство. Никого. Толпа равнодушных, серых, погружённых в свои проблемы лиц. Мужчина в сером пальто читал новости в телефоне. Девушка в розовой шапке слушала музыку, ритмично кивая. Никто на неё не смотрел.
«Нервы, — холодно, как хирург, ставящий диагноз, сказала она себе. — Идиотские нервы. Нужно увеличить дозу магния и перестать реагировать на каждого идиота в офисе».
В вагоне метро было душно и тесно, как в консервной банке. Человеческое море колыхалось в такт движению поезда. Анна стояла, как несокрушимый утёс, держась за поручень, и пыталась сосредоточиться на чтении важного письма от юристов, которое пришло на телефон. Речь шла о каком-то арбитраже, о пенях и штрафных санкциях, о сложных процентах, которые капали, пока компания судилась с недобросовестным подрядчиком. В обычном, нормальном состоянии Анна проглотила бы это письмо за минуту и уже набросала бы мысленно черновик жёсткого, юридически выверенного ответа. Но сейчас текст плыл перед глазами. Экран телефона то ярко вспыхивал, выжигая глаза, то тускнел, становясь нечитаемым. Буквы двоились, строчки скакали, слова теряли смысл. Азазель, пристроившись у неё над плечом, легонько, почти нежно, дул на экран. Его дыхание было незаметно для человека, но для электроники оно создавало микропомехи, искажало сигнал сенсора, заставляя его сходить с ума. Анна тёрла экран рукавом дорогого пальто, проверяла яркость, дважды перезагружала телефон — ничего не помогало. Она чувствовала, как внутри, под стальной пластиной самоконтроля, закипает знакомая, вулканическая волна бессильной ярости. Это была мелочь, глупая, пустяковая мелочь, сущий пустяк, но она почему-то выбила её из колеи сильнее, чем утреннее совещание с его унизительными шутками.
Азазель наслаждался каждым мгновением. Гнев Анны был не простым, односложным. Он был тонким, сложным, многогранным, с богатым послевкусием. Это не был примитивный rage офисного клерка, готового крушить мебель и ломать дверные косяки. Это было ледяное, спрессованное в алмазную точку бешенство человека, который привык контролировать всё — от глобальных финансовых потоков до температуры своего завтрака, — и вдруг столкнулся с абсолютно неподконтрольной, иррациональной, микроскопической аномалией. В её душе боролись две силы: перфекционист, требующий, чтобы всё, включая дурацкий сенсор телефона, работало как часы, и стоик, запрещающий себе любые эмоциональные всплески, считающий их слабостью. Эта внутренняя борьба создавала удивительный, изысканный вкус — как горький шоколад с крошкой перца чили и крупной морской солью, где сладость — лишь намёк на то, что могло бы быть. Он почти физически ощущал этот вкус на своём несуществующем, астральном языке.
Следующей точкой приложения его деструктивных усилий стал клатч. Когда поезд подъезжал к нужной станции, и Анна попыталась открыть сумку, чтобы достать карту «Тройка», замок намертво заклинило. Это был сложный, плетёный, инкрустированный замок Bottega Veneta — произведение штучного искусства, которое обычно открывалось от лёгкого, нежного нажатия. Но сейчас он словно сросся с кожей, превратился в единый монолит. Анна давила на него подушечками пальцев, чувствуя, как кожа нагревается от трения, пыталась поддеть короткими, безупречно наманикюренными ногтями, даже, в порыве отчаяния, дёрнула изо всех сил, рискуя оторвать ручку. Безрезультатно. Поезд затормозил, двери с шипением открылись. До её станции оставалась одна остановка. Она стояла, как статуя, сжимая в руках неподдающийся, предавший её клатч, и чувствовала, как краска стыда — да, именно стыда, жгучего, детского, потому что она, Анна Волкова, оказалась в идиотской ситуации, когда не может открыть собственную сумку на виду у десятков людей, — приливает к щекам и шее. Люди вокруг входили и выходили, кто-то толкнул её плечом, какой-то мужчина наступил на ногу и даже не извинился. Она не реагировала, парализованная этой маленькой, унизительной, абсурдной катастрофой.
Азазель, невидимый и безмерно довольный, сидел на поручне, свесив длинные, дымчатые ноги, и наблюдал за этим спектаклем с интересом завзятого театрала. Её эмоция в этот момент была великолепна, как симфония. Унижение, смешанное с гневом, разбавленное жгучим стыдом и приправленное нарастающей паникой. Потому что если она не откроет сумку, она не выйдет из метро, опоздает на чёртов ужин, и это будет не просто опоздание, а потеря лица. Для неё это было смерти подобно. Азазель знал этот тип людей. Их лицо — это их щит и меч. Они скорее умрут, чем покажут свою уязвимость, свою неспособность справиться с элементарной вещью. Именно поэтому ломать их было так интересно, так захватывающе.
На её станции она всё-таки справилась. В последнюю секунду, перед самым, финальным закрытием дверей, когда автоматический голос уже объявил об отправлении, замок внезапно поддался — Азазель милостиво ослабил хватку, решив, что игра не должна закончиться слишком быстро, что ужин должен состояться, чтобы продолжить банкет. Анна вылетела из вагона, чуть не споткнувшись о порог, и остановилась на платформе, тяжело, судорожно дыша. Сердце колотилось, как безумное, в висках стучало, перед глазами плыли тёмные пятна. Она посмотрела на клатч, на свои пальцы, которые всё ещё дрожали противной, мелкой дрожью. Что с ней творится? Это был не просто плохой день. Это было похоже на методичное, целенаправленное проклятие. Словно кто-то — или что-то — задалось единственной, маниакальной целью довести её, Анну Волкову, до белого каления, до нервного срыва.



