- -
- 100%
- +

Глава 1. Кровавая луна
Луна висела низко над горизонтом, распухшая и багровая, словно воспалённый нарыв на теле ночи, готовый вот-вот лопнуть и излить на землю гнойный, отравленный свет. Она казалась противоестественно огромной — такой огромной, что, казалось, занимала собой половину небосвода, и её багрянец не просто освещал, а пропитывал собой всё вокруг, окрашивая мир в тона запёкшейся крови и разложения. Даже звёзды, эти вечные и равнодушные свидетели человеческих судеб, померкли и отступили, спрятавшись за пеленой багрового марева, словно боялись запачкаться о то, что должно было свершиться этой ночью. Кровавая луна — дурной знак, самый дурной из всех, что мог послать человеку равнодушный небесный свод. В такую ночь, говорили древние книги, что пылились в запретной секции библиотеки семинарии Святого Эгидия, истончается завеса между мирами, и твари, обитающие за Гранью, получают возможность заглядывать в мир людей, находить в нём трещины и слабые души, как вода находит щели в старой лодке. В такую ночь любое, даже самое простое заклинание может пойти вкривь и вкось, а ритуал, проведённый без должной подготовки, способен обернуться катастрофой, масштаб которой не способен предугадать ни один смертный разум.
Старейшина Горан, впрочем, не читал древних книг и не доверял книжной премудрости. Всю свою долгую жизнь он прожил в деревне Малые Топи, затерянной среди бескрайних, унылых торфяников, что простирались на много дней пути во все стороны, и привык полагаться на опыт, передаваемый из поколения в поколение, да на собственное чутьё, которое редко его подводило. Он стоял в центре утоптанной деревенской площади, прямой как палка, несмотря на свои семьдесят с лишним лет, и его сухое, жилистое тело, казалось, было вырезано из того же морёного дуба, что и сваи, на которых держались дома в этой болотистой местности. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, напоминало карту неведомой страны, где каждая складка кожи была руслом пересохшей реки или трещиной в земле, а мутные, выцветшие до цвета речной гальки глаза смотрели на мир с тем непоколебимым, тяжелым спокойствием, что свойственно людям, привыкшим повелевать и не терпящим возражений. Он сплюнул под ноги коричневую от табачной жвачки слюну, вытер рот рукавом грубой шерстяной рубахи и изрёк своё решение, которое не подлежало обсуждению: ритуал будет проведён сегодня, в ночь Кровавой луны, потому что ждать больше не было никакой возможности. Третья смерть за неделю, и все три — с вывернутыми под неестественными, невозможными для живого человека углами суставами, с переломанными, словно сухие ветки, позвоночниками и чёрной, воняющей серой пеной на губах. Бес, сказал тогда Горан, и слово это упало в толпу, как камень в стоячую воду, разойдясь кругами страха и мрачной, беспощадной решимости. Мелкий, но злобный. Справимся. Дед мой гонял нечисть простой кочергой, а у нас, слава Предкам, есть настоящие Слова и настоящая Вера.
Элиас стоял чуть поодаль от основной толпы, прижимая к груди видавшую виды, потёртую до блеска на углах кожаную сумку с инструментами. Он не был здесь своим, и каждая клеточка его существа, каждый нерв, натянутый до предела, кричал об этом. Слишком молод — двадцать два года, едва-едва пробился первый пушок над верхней губой, который он по привычке пытался отращивать, чтобы казаться солиднее. Слишком бледен для этих краёв, где даже младенцы рождались с обветренными, шершавыми лицами и твёрдыми, как камешки, кулачками. Его кожа, привыкшая к мягкому, рассеянному свету семинарской библиотеки и прохладе каменных келий, казалась здесь, под багровым светом луны, почти прозрачной, словно у выросшего в погребе ростка. Год назад, когда он заканчивал своё обучение и с трепетом готовился к выпускным экзаменам по гербалистике и основам экзорцизма, он и подумать не мог, что его первым назначением станет не спокойный городской приход где-нибудь в центральных провинциях, а деревня, затерянная среди бескрайних, тоскливых торфяников, где само небо давит на плечи свинцовой тяжестью, а горизонт всегда затянут серой, унылой пеленой. Лекарь. Всего лишь лекарь с самыми базовыми, начальными знаниями в области экзорцизма, которые давались всем студентам-медикам на тот случай, если придётся столкнуться с одержимостью в глуши, где нет настоящего инквизитора. В его ведении были настойки от лихорадки на коре ивы и корне имбиря, вправление вывихов, которые он научился делать на деревянных манекенах, сломанных конечностях свиней, да чтение отходных молитв над умирающими стариками, чьи души уже почти отошли в мир иной. Никто, ни один преподаватель, ни один наставник, не говорил ему, что в его обязанности будет входить участие в настоящем, полноценном ритуале изгнания, где на кону будет стоять не только жизнь одержимого, но и души всех присутствующих, включая его собственную.
— Не дрейфь, травник, — хмыкнул кузнец Вацек, проходя мимо с огромной, неподъёмной на вид охапкой смолистых еловых веток, предназначенных для ритуального костра. Это был огромный, кряжистый мужчина с бочкообразной грудной клеткой, руками, толстыми, как пивные бочонки, и маленькими, глубоко посаженными глазками, которые смотрели на мир с той неизменной, туповатой уверенностью, что свойственна людям большой физической силы и небольшого ума. От него за версту разило потом, кислым прошлогодним пивом и вездесущей угольной пылью, которая въелась в каждую пору его кожи так глубоко, что, казалось, стала её неотъемлемой частью. — Мы тут такое не впервой. Дед мой, бывало, гонял бесов и упырей простой кочергой, раскалённой в кузнечном горне добела. Главное — волю в кулак собрать, зубами скрипнуть и не показывать страха. Эти твари, они ведь страх за версту чуют, как собаки мясо. А ты просто стой и молись про себя, коли умеешь. Толку от тебя всё равно немного.
Элиас кивнул, хотя внутри у него всё скручивалось в тугой, ледяной узел, который с каждой минутой затягивался всё туже и туже, сдавливая внутренности и мешая дышать полной грудью. В семинарии, в тихих, пропахших старой бумагой и воском аудиториях, им рассказывали о бесах и демонах как о теоретической угрозе — далёкой, почти мифической. Их учили классификации, зазубривали наизусть иерархии, составленные сотни лет назад какими-то полубезумными монахами-схимниками, и разбирали на семинарах признаки одержимости: говорение на незнакомых языках, отвращение к священным символам, нечеловеческая физическая сила и способность левитировать на небольшие расстояния. Но всё это было теорией, сухой и безжизненной, как гербарий. Одно дело — читать про бесов в книге, сидя в безопасности освещённой свечами кельи, и совсем другое — стоять здесь, в глухой деревне, под багровой, сочащейся зловещим светом луной, и чувствовать, как от одного только присутствия одержимой женщины воздух вокруг сгущается и наполняется чем-то невидимым, но осязаемо чуждым и враждебным. Настоящий бес — это не просто злобный дух, не просто призрак с дурным характером, как думали многие непросвещённые крестьяне. Это осколок чужеродной, инфернальной воли, эманация самого Хаоса, который паразитирует на самых сильных и самых тёмных человеческих эмоциях: на страхе, на боли, на ненависти и отчаянии. Чтобы изгнать его, мало просто прочитать молитву или помахать кадилом. Чтобы изгнать его, нужен особый Словесный Ключ — не просто набор слов, а тщательно выверенная, отточенная веками формула, где каждый звук, каждый слог, каждая интонация имеют значение и должны быть произнесены с истинной, непоколебимой верой. У кого-то из деревенских, возможно, и была эта вера — тёмная, замешанная на суевериях и страхе перед непонятным, но жаркая, как угли в кузнечном горне. У самого Элиаса её, увы, не было. Было лишь книжное знание, выученное и не пропущенное через душу. Знание и страх. Страх перед тем, что должно было произойти, и страх перед тем, что он, возможно, не справится с отведённой ему, пусть и скромной, ролью.
Площадь, служившая обычно для деревенских сходок и ярмарок, была огорожена часто воткнутыми в землю осиновыми кольями, на которые густо, слой за слоем, намотали вымоченные в святой воде верёвки. Святая вода была старая, прошлогодняя, взятая из бочки, что стояла у входа в деревенское святилище, и Элиас сомневался, сохранила ли она хоть толику своей благодати, но говорить об этом вслух не решился. В центре круга, прямо на утрамбованной до каменной твёрдости глине, мелом начертили сложную, замысловатую вязь защитного круга. Старейшина Горан лично выводил линии, сверяясь с пожелтевшим, потрескавшимся на сгибах пергаментом, который, по его словам, хранился в деревенском святилище с незапамятных времён. Пергаменту было лет двести, если не больше, и чернила на нём давно выцвели до едва различимого бледно-коричневого оттенка, что делало чтение схемы занятием, требующим не столько знаний, сколько удачи и интуиции. Элиас, бросив лишь один быстрый взгляд на пергамент, почувствовал неприятный, холодный укол дурного предчувствия где-то под ложечкой. Символы, которые копировал старейшина, были странными, архаичными, какие-то угловатые и ломаные, непохожие на те плавные, гармоничные знаки, которым учили в семинарии. Некоторые из них, при более внимательном рассмотрении, показались ему подозрительно знакомыми — он видел похожие на полях запретных книг, тех, что хранились в особом отделе библиотеки под замком и выдавались только с личного разрешения ректора. Это были пограничные символы, знаки соприкосновения миров, которые использовались не для изгнания, а для призыва, для наведения мостов между реальностью и Бездной. Элиас хотел было открыть рот, чтобы сказать об этом, но слова застряли у него в горле, словно рыбья кость. Кто он такой, чтобы оспаривать знания человека, который прожил здесь всю жизнь и, по общему мнению, не раз и не два успешно проводил подобные ритуалы? Молодой лекарь, чужак, который и года здесь не прожил. Его не станут слушать, его поднимут на смех, а в худшем случае — заподозрят в сговоре с нечистой силой и добавят в круг, к одержимой. Да и что он, в конце концов, мог понимать в настоящих, полевых ритуалах, если все его знания были сугубо книжными, полученными в тепличных условиях и ни разу не проверенными на практике?
В круг поставили тяжёлый, грубо сколоченный дубовый стул, к которому массивными, снятыми с деревенского колодца цепями прикрутили одержимую. Ею оказалась молодая женщина по имени Марта — жена одного из трёх погибших. Именно она, вернувшись с поля, нашла своего мужа в сарае, с вывернутой под неестественным углом челюстью и широко раскрытыми, остекленевшими глазами, в которых навеки застыло выражение неописуемого, запредельного ужаса. С тех пор рассудок её помутился. Днём Марта была тихой, безучастной ко всему, сидела на лавке у окна и бесцельно смотрела в одну точку, не реагируя ни на вопросы, ни на прикосновения. Но с наступлением темноты, когда мир погружался во мрак, а на небе загорались звёзды, она начинала говорить на языках, которых никто в деревне, включая самого Элиаса с его семинарским образованием, не знал. Это были гортанные, булькающие, режущие слух звуки, в которых не было ни ритма, ни мелодии — лишь хаос и чуждая, нечеловеческая злоба. По ночам она царапала бревенчатые стены своей каморки, пока ногти не срывались до кровавого мяса, и выла на луну тонким, пронзительным голосом, от которого кровь стыла в жилах у всей деревни. Сейчас, прикрученная к стулу цепями, она сидела, обмякнув, и её длинные, спутанные, давно не чёсанные волосы закрывали лицо грязной, колтунистой завесой. Тонкие, почти прозрачные руки, покрытые сетью синих вен и старых, белесых шрамов, были туго примотаны к подлокотникам, и на запястьях, там, где грубый металл впивался в кожу, уже успели вздуться багровые, воспалённые ссадины. Элиасу, глядящему на эту картину, стало искренне, до щемящей боли в груди, жаль её. Эта женщина не была злой. Она не была воплощением зла. Она была больна, тяжело, неизлечимо больна, а одержимость — это болезнь души, самая страшная из всех, что могут постигнуть человека. Но в Малых Топях, как и в сотнях других таких же глухих, забытых Предками деревень, одержимость лечили только одним способом: огнём ритуального костра и силой Слова, произнесённого с верой. Другого лекарства здесь не знали, да и не хотели знать.
Старейшина Горан, возвышаясь над площадью как мрачный, древний идол, поднял свою сухую, узловатую, похожую на корень старого дерева руку. Гомон толпы, до этого напоминавший жужжание растревоженного улья, стих почти мгновенно. В наступившей, звенящей тишине, которая, казалось, звенела в ушах на одной высокой ноте, стали слышны малейшие звуки: потрескивание факелов, в которых горела смолистая щепа, и далёкий, тоскливый, леденящий душу вой ветра, блуждающего где-то в бескрайних, гиблых торфяниках. Кровавая луна, висящая над головами, казалось, придвинулась ещё ближе, налившись ещё более густым и мрачным алым цветом, и тени от людей, собравшихся на площади, стали непропорционально длинными и уродливыми, словно их искажала и вытягивала сама Тьма, сгущающаяся вокруг.
— Братья и сёстры, — заговорил Горан скрипучим, как несмазанная тележная ось, но неожиданно властным, проникающим в самую душу голосом, который, казалось, исходил не из его груди, а откуда-то из-под земли. — Тварь, что поганит нашу землю, что пьёт кровь наших детей и обращает наших женщин в одержимых безумцев, сегодня ответит за всё. Огнём очищающим и Словом крепким мы вышвырнем её обратно в Бездну, откуда она выползла. Стойте в круге, братья и сёстры, держите верёвки крепко-накрепко, да не дрогнет рука ваша. Повторяйте за мной Слова, да не запнётся язык ваш, ибо единая запинка может стоить жизни нам всем.
Толпа одобрительно, глухо загудела, словно большой растревоженный улей. Люди, простые, тёмные, забитые крестьяне, взялись за руки, образуя живое, дышащее кольцо вокруг места ритуала. В их глазах, отсвечивающих багровыми отблесками пламени, горела не просто решимость, а мрачная, почти религиозная беспощадность. Эти люди, привыкшие бороться с суровой, не прощающей ошибок природой, не знали пощады к тому, что считали злом. Для них бес в теле Марты был не болезнью, а врагом, паразитом, которого нужно выжечь калёным железом, невзирая на страдания носителя. Элиас, стоящий внутри малого круга, чувствовал себя неуютно, как зверёк, попавший в западню. Он сглотнул вязкую, горьковатую слюну и крепче вцепился в свои атрибуты: в левой руке — медная, позеленевшая от времени чаша с освящённым, пахнущим горькими травами маслом, в правой — тонкий серебряный прут, холодный и скользкий от пота его ладони. Прут, по идее, был нужен, чтобы чертить в воздухе направляющие знаки, фокусирующие поток изгоняющей силы. Теоретически. На практике же Элиас никогда этого не делал и теперь судорожно пытался вспомнить, под каким углом нужно держать прут и с какой скоростью выписывать символы.
Горан начал читать. Слова полились из его рта, и Элиас сразу понял: это не каноническая формула. Слова были тягучие, вязкие, как болотная жижа, гортанные и неприятно, диссонансно режущие слух. Это была не звучная, торжественная латынь, на которой велись все службы и читались все молитвы в семинарии Святого Эгидия, и не староцерковный язык, знакомый Элиасу по древним манускриптам. Это было нечто гораздо более древнее, первобытное, идущее из тех времён, когда люди только учились давать имена своим страхам и облекать их в звуки. Элиас с огромным трудом разбирал отдельные, вырванные из контекста фразы, и они не внушали ему уверенности: «Изыди... порождение праха и тлена... силой, что старше звёзд и глубже корней мира...» Вроде бы, на первый взгляд, правильно, но в интонации старейшины, в том, как он расставлял ударения и модуляции голоса, сквозило что-то глубоко, фундаментально неправильное. Он не приказывал, как подобает заклинателю, облечённому властью Света. Он словно просил, задабривал, вёл какой-то осторожный диалог с чем-то незримым, что уже начало проступать сквозь ткань реальности. Это было неправильно. Это было опасно.
Марта на стуле зашевелилась. Сначала медленно, будто просыпаясь от долгого, летаргического сна, затем резко, конвульсивно, словно через её тело пропустили электрический разряд. Голова её мотнулась, рывком откидывая завесу спутанных волос с лица, и Элиас, наконец, увидел её глаза. То, что он увидел, заставило его сердце на мгновение замереть, а затем забиться в бешеном, паническом ритме. Белки её глаз были полностью, абсолютно чёрными — не темно-карими, а именно чёрными, бездонными, как два колодца, ведущих прямиком в Бездну. И в этой чёрной, первозданной пустоте, в самой глубине, плясали крошечные, но ослепительно яркие багровые искры — не отражения костров, а живой, разумный и злобный огонь. Из горла женщины, из самых его глубин, вырвался звук, который в принципе не могла издать человеческая гортань. Это была дикая, какофоническая смесь утробного стона, низкого, вибрирующего рыка раненого хищника и пронзительного, разрывающего барабанные перепонки детского плача. Толпа вздрогнула, как единый организм, люди инстинктивно подались назад, но устояли, ещё крепче стиснув побелевшие пальцы друг друга. Вацек с мрачным, перекошенным яростью и страхом лицом бросил в костёр новую, огромную охапку еловых веток, и пламя взвилось вверх с новой силой, обдав всех жаром и густым, удушливым запахом горелой смолы, смешанным с запахом сырой земли и почему-то озона.
— Продолжай, старик, — прошелестел голос, исходивший изо рта Марты, но это была, конечно, не она. Голос был низким, многомерным, вибрирующим на нескольких тонах одновременно, словно под землёй заработал огромный, древний механизм. Казалось, он исходил не из человеческой глотки, а отовсюду сразу — из-под земли, из воздуха, из самого багрового лунного света. — Продолжай, может, успеешь рассмешить меня перед тем, как я медленно, сустав за суставом, сломаю все твои старые, хрупкие кости. Может, споёшь что-нибудь повеселее?
Старейшина побледнел, даже в багровых отблесках было видно, как кровь отхлынула от его лица, сделав его похожим на маску из старого пергамента. Но он, надо отдать ему должное, не остановился. Он усилил голос, почти перейдя на крик, и вскинул свои узловатые руки к багровой луне, словно призывая её в свидетели. Теперь он уже не просил — он требовал, но каждое слово давалось ему с огромным, видимым трудом, будто воздух вокруг внезапно сгустился в вязкую, тягучую патоку, и слова застревали в нём, как мухи в янтаре. Элиас почувствовал, как волосы на его затылке и на руках встают дыбом, а по позвоночнику пробегает ледяная, липкая струйка пота. Температура на площади резко, неестественно быстро упала. Из его рта, когда он судорожно выдохнул, вырвалось густое облачко пара, зависшее в воздухе, как при сильном морозе. От земли, прямо из начерченных мелом линий, из каждой бороздки и трещины в утоптанной глине, начал подниматься туман. Не обычный, белёсый утренний туман, а тяжёлый, грязно-серый, маслянистый, липкий, который стелился по земле, как живое существо, и источал запах гнили, сырой земли и разложения, пробирающий до самых костей.
Вот тут-то всё и пошло наперекосяк. Именно в этот момент Элиас понял с кристальной, леденящей душу ясностью, что все его самые худшие опасения, все его интуитивные страхи начинают сбываться в самом кошмарном из возможных сценариев.
Мел, которым был начерчен защитный круг, внезапно задымился. Не загорелся, не вспыхнул, а именно задымился, испуская едкий, удушливый, жёлто-зелёный дым, который стелился по земле, скрывая ноги собравшихся и поднимаясь всё выше. Дым пах не просто горелым мелом — он пах палёной плотью, серой и чем-то ещё, чему Элиас не мог найти названия, но что на инстинктивном уровне вызывало отвращение и ужас. Люди в толпе закашляли, кто-то вскрикнул от неожиданности и боли — дым обжигал глаза. Цепи, удерживающие Марту на стуле, начали медленно, но неотвратимо нагреваться, меняя цвет с холодного, матового серого на тускло-алый, а затем и на ярко-оранжевый. Древесина дубового стула под ними зашипела, обугливаясь, и в воздухе запахло палёным деревом и горячим металлом. В стелющемся по земле тумане начали появляться и исчезать тени — нечеловечески быстрые, ломкие, изломанные, они метались между ног людей, как стая невидимых, голодных крыс, и от их прикосновений кожу пробирал ледяной холод. Кровавая луна, казалось, залила всю площадь расплавленным, пульсирующим свинцом, искажая перспективу и превращая знакомые, привычные лица соседей и родственников в жуткие, гротескные демонические маски из ночных кошмаров.
— Круг! Круг не держит! — заорал кто-то на краю толпы истошным, срывающимся на визг голосом. — Завеса рвётся! Предки, спасите нас!
Элиас, стоящий ближе всех к центру событий, увидел то, чего не видели остальные. Он увидел, как линии защитного круга прямо на глазах наливаются светом. Но не чистым, голубоватым или золотистым, как должно быть при каноническом изгнании, а багряным, тёмно-красным, пульсирующим в такт биению его собственного испуганного сердца. Свет был не ровным, а рваным, идущим толчками, словно кровь, толкаемая по сосудам умирающего зверя. Знаки на пергаменте, который выронил из ослабевших пальцев старейшина Горан, были неверны. Ритуал изгнания, проводимый под Кровавой луной, в ночь, когда завеса и так истончена до предела, с грубыми ошибками в Словесном Ключе и с использованием древних, запретных, пограничных символов, превратился в свою полную противоположность. В приглашение. В зов. В настежь распахнутые ворота. Площадь больше не была ловушкой для мелкого, жалкого беса — она стала мощным, резонирующим маяком, чей зов достиг самых глубин Бездны, для чего-то бесконечно более могущественного, древнего и тёмного. Что-то услышало этот зов. Что-то откликнулось. И оно было уже в пути.
Одержимая Марта взвилась на стуле с такой силой, что, казалось, само мироздание содрогнулось. Это была не та жалкая, частичная левитация, о которой писали в учебниках. Она рванулась вверх всем телом, и цепи, нагретые почти добела, лопнули, как гнилые, перегнившие нитки, разлетевшись во все стороны фонтаном раскалённых, шипящих брызг металла. Один из осколков, небольшой, но раскалённый докрасна, просвистел у самого уха Элиаса, обдав щёку невыносимым жаром и оставив на коже тонкий, как волос, ожог. Женщина, вернее, то, что ещё недавно было женщиной, встала. Нет, её тело не встало на ноги — оно поднялось в воздух, плавно и жутко, и зависло в нескольких дюймах над обугленной, дымящейся землёй. Её волосы, спутанные и грязные, встали дыбом и развевались вокруг головы, как извивающиеся, живые змеи. А из её широко раскрытого рта, из ушей и из глаз — из самих глазниц — хлынул ослепительный, невыносимый для зрения багровый свет. Это не был отражённый свет луны. Это был свет самой Бездны, первородной Тьмы, и он был холодным, несмотря на цвет, и обжигал душу, а не тело. Элиас понял, что они натворили. Это был не тот жалкий, мелкий бес, который прятался в теле несчастной Марты, мучая её и её близких. Это была истинная, концентрированная Тьма, сущность столь древняя и могущественная, что человеческий разум просто отказывался её осознавать. Архидемон. Пробуждённый к жизни дурацким, безграмотным ритуалом, проведённым в проклятую ночь самоуверенным стариком, который возомнил себя великим экзорцистом.
Толпа в панике, потеряв всякое подобие порядка, шарахнулась прочь, ломая хлипкое ограждение из осиновых кольев и давя упавших. Крики ужаса, полные животного, первобытного страха, смешались с нечеловеческим, многоголосым хохотом, который, казалось, исходил отовсюду сразу — из земли, из неба, из самой ткани мироздания, из собственных голов перепуганных людей. Воздух наполнился целым букетом запахов, от которых желудок Элиаса скрутило спазмом: запах серы, знакомый по лабораторным опытам, но здесь усиленный в сотни раз, запах свежей, горячей крови, запах озона, как перед страшной, разрушительной грозой, и запах палёной плоти. Старейшина Горан, лицо которого исказила гримаса священного, запредельного ужаса — он, наконец, понял, что натворил, — продолжал выкрикивать какие-то слова, но голос его сорвался на жалкий, сиплый шёпот. В круг, разорванный и осквернённый, ломилась не просто сущность. В мир пыталась протиснуться воля Архидемона, колоссальная и непостижимая, и одно только её присутствие, одно только касание её эманаций высасывало жизнь из всего окружающего пространства. Трава, что пробивалась между камнями на площади, пожухла, почернела и рассыпалась в мелкий, невесомый пепел. У половины присутствующих, включая самого старейшину, из носа и ушей хлынула кровь — не тонкими струйками, а обильными, толчкообразными потоками, свидетельствующими о повреждении сосудов мозга от невыносимого давления чужеродной воли.
Элиас замер, парализованный таким густым, таким концентрированным страхом, какого он никогда не испытывал и не мог себе вообразить. Всё его четырёхлетнее обучение, вся его книжная премудрость, все зазубренные наизусть формулы и молитвы — всё это в один миг обратилось в пыль, в ничто, в бесполезный мусор. Он видел, как двое крепких мужчин, что стояли в первом ряду, упали на землю, схватившись за головы и воя от боли, из их ушей текла кровь вперемешку с какой-то прозрачной жидкостью. Видел, как старейшина Горан, тот самый несгибаемый старик, рухнул на колени, выплёвывая на глину чёрные, воняющие гнилью сгустки. Внутренний голос, голос инстинкта самосохранения, орал ему в уши, перекрывая какофонию площади: бежать, спасаться, убираться отсюда прочь, пока эта сила не обратила на него своё внимание! Но ноги словно приросли к земле, налившись свинцовой, неподъёмной тяжестью. Он, единственный здесь, кто имел хоть какое-то теоретическое представление о природе происходящего, чувствовал, как его разум, его личность, его сознание скребёт и царапает что-то колоссальное, холодное и абсолютно, фундаментально чуждое. Это была не злоба, не ненависть в человеческом понимании — это была бездна, безличная и равнодушная, как космический вакуум, и она искала точку опоры, якорь в этом мире. Тело Марты, опустошённое и обессиленное, больше не годилось — оно было израсходовано, выпотрошено. Архидемону нужно было новое тело, новый, более крепкий и жизнеспособный сосуд.




