Пока бьётся сердце

- -
- 100%
- +
Ной уснул мгновенно, провалившись в глубокую, липкую, вязкую тьму без единого сновидения, словно кто-то просто выключил рубильник его сознания.
Пробуждение, когда оно наступило, было не просто неприятным — оно было страшным, чудовищным, невообразимым.
Ной с огромным трудом разлепил тяжёлые, словно налитые свинцом веки и далеко не сразу понял, где он находится и что вообще происходит с ним и с окружающей его реальностью. Комната плыла, вибрировала и искажалась, словно отражение в потревоженной, подёрнутой рябью воде. Грязно-белые, давно не видевшие ремонта стены дышали, ритмично и глубоко сужаясь и расширяясь, словно жабры гигантского, неведомого животного, проглотившего его целиком. Потолок с облупившейся побелкой то угрожающе приближался, нависая прямо над лицом, так что хотелось вжать голову в плечи, то отдалялся, становясь недосягаемо далёким, как небо над городом. И каждый этот цикл движения стен и потолка сопровождался глухим, мощным, ритмичным стуком, который отдавался во всём теле — это его собственное сердце, сбившееся со своего привычного ритма, билось теперь где-то не в груди, а у самого горла, отсчитывая секунды с неестественной, пугающей, механической размеренностью метронома.
В первую, ещё полусонную секунду он подумал, что всё ещё спит, что это просто кошмар, порождённый переутомлением, стрессом и просмотром бесконечной ленты ужасающих новостей на ночь. Но затем пришла она — боль. Тупая, пульсирующая, глубинная, она растекалась от затылка к вискам медленными, горячими волнами, опоясывая всю его черепную коробку раскалённым докрасна, невидимым обручем, который с каждой секундой сжимался всё туже и туже.
Глаза. Его глаза, которые так напугали мадам Грету, действительно горели. Не просто чесались или слезились — они в буквальном, физическом смысле излучали жар, и когда Ной с колоссальным трудом поднёс свои дрожащие, непослушные пальцы к лицу, он отчётливо почувствовал исходящее из глазниц тепло, словно там, глубоко внутри черепа, за хрусталиками и сетчаткой, тлели раскалённые угли невидимого пожара.
— Спокойно, только спокойно, — прошептал он вслух, пытаясь убедить самого себя, и звук собственного голоса испугал его до холодного пота на лбу. Голос изменился. Он стал ощутимо ниже, глубже, в нём появились странные, незнакомые вибрирующие обертоны, словно говорил не один человек, а двое, трое, целый хор, звучащий в жутковатом унисоне, вторящий каждому слову с задержкой в долю секунды. — Спокойно. Это просто простуда. Обычная, банальная, осенняя простуда. Ничего особенного.
Но он знал, чувствовал это каждой клеточкой своего меняющегося тела, что это не простуда. Простуда не заставляет вены двигаться под кожей.
Ной заставил себя подняться с дивана, и каждое движение давалось ему с неимоверным трудом, словно он заново учился ходить. Ноги не слушались, колени подгибались, ступни подворачивались, а руки дрожали с такой амплитудой, что приходилось хвататься за стены, за косяки дверей, за спинку стула, чтобы добраться до ванной комнаты. Каждый крошечный шаг давался с боем, пол уходил из-под ног, как палуба во время качки, а желудок скручивали такие сильные приступы тошноты, что он несколько раз замирал на месте, боясь, что его вывернет прямо на пол в коридоре.
Ванная комната встретила его могильным холодом старого, пожелтевшего кафеля и вечным, застоявшимся запахом сырости и ржавых труб. Ной щёлкнул выключателем, и безжалостный, пронзительный свет люминесцентной лампы под потолком резанул по его воспалённым, гиперчувствительным глазам так, словно в лицо плеснули кислотой. Из глаз брызнули обильные слёзы, но это была не обычная защитная реакция. Слёзы были не прозрачными. Они оставляли на его бледных щеках мутные, слегка желтоватые, маслянистые разводы, похожие на гной, как если бы слёзные железы внезапно начали вырабатывать не физиологическую влагу, а какой-то чужеродный, инородный, отторгаемый организмом секрет.
Он заставил себя поднять голову и посмотреть в зеркало, висящее над раковиной.
Из мутного, старого зеркала на него смотрел человек, которого Ной знал всю свою жизнь, каждую минуту своего существования, но сейчас этот человек выглядел как совершенно чужой, незнакомый, пугающий. Кожа на лице приобрела нездоровый, землисто-сероватый оттенок, какой бывает у старых, выцветших фотографий в бабушкином альбоме. Под глазами залегли такие глубокие, такие тёмные, фиолетово-чёрные тени, словно он не спал неделю, а может, и две, словно его мучила жестокая бессонница. Белки глаз действительно покраснели чудовищно, но это было не простое раздражение, не лопнувшие от усталости сосудики. Капилляры на склерах полопались и растеклись, создавая на поверхности глазного яблока причудливый, пугающий узор, напоминающий русла кровавых рек на карте неведомого, гиблого континента.
Но самым страшным, самым невозможным, самым отрицаемым рассудком фактом были его зрачки. Они пульсировали, жили своей собственной, отдельной жизнью. Сужались и расширялись в каком-то своём, сумасшедшем ритме, который никак не был связан с яркостью освещения в ванной. Словно внутри его глаз, за радужной оболочкой, поселилось что-то отдельное, что-то обладающее собственной, чуждой волей и собственным, тёмным разумом.
— Твою мать, — выдохнул Ной, и двойной, многоголосый обертон в его голосе стал заметнее, слышнее, страшнее. — Твою мать, твою мать, чёрт тебя подери...
Он повторял это снова и снова как мантру, как заклинание, как шаманскую формулу, способную отогнать злых духов и вернуть реальность в привычное русло. Но реальность не отступала, не желала возвращаться в рамки привычного и объяснимого. Она наваливалась со всех сторон, давила на плечи, сжимала горло, заставляла сердце колотиться где-то у самого кадыка.
Ной дрожащей рукой открыл кран с холодной водой и с отчаянием плеснул ледяную воду в лицо. Вода показалась обжигающе, невыносимо ледяной, почти кипятком, но не принесла ни капли облегчения. Его кожа, которая всегда была чувствительной, теперь почти не чувствовала холода. Точнее, чувствовала, но как-то иначе — дистанцированно, будто между холодной водой и его нервными окончаниями пролегла невидимая, изолирующая прослойка из ваты или плотной резины.
Он стянул с себя мокрую от пота, неприятно пахнущую футболку и принялся осматривать своё тело в зеркале. Грудь, плечи, живот, даже бока — всё было покрыто густой красноватой сыпью, мелкой и частой, как потница у младенца, и такой же мучительно зудящей, что хотелось разодрать кожу ногтями до мяса. Ной провёл по сыпи дрожащей ладонью, и кожа отозвалась на прикосновение странным, отвратительным ощущением — будто под ней, в толще подкожной клетчатки, что-то шевелилось, извивалось, перекатывалось. Не мышцы, сокращающиеся в спазме. Не кровеносные сосуды, пульсирующие в такт сердцу. Что-то совершенно другое, чужеродное, не предусмотренное человеческой анатомией. Что-то живое и самостоятельное.
— Первая стадия, — произнёс он вслух, вспоминая обрывки статей и анонимных постов в интернете. — Лихорадка, слабость, покраснение глаз и слизистых оболочек.
Симптомы совпадали до отвратительного, до тошнотворного точно, вплоть до запятой. Он читал их десятки, если не сотни раз, пролистывая новостные ленты в своём телефоне по пути от заказа к заказу, и каждый раз, читая эти строки, думал про себя с глупой, самоуверенной беспечностью: «Со мной этого не случится. Я слишком молод. Я слишком здоров. Я слишком осторожен для этого». Классическая, избитая логика человека, который искренне считает себя бессмертным и неуязвимым ровно до того самого момента, пока смерть, или то, что притворяется смертью, не постучится в его дверь. Сейчас смерть не просто вежливо стучалась. Она взламывала дверь с ноги.
Ной, шатаясь, вернулся в комнату и снова рухнул на диван, пытаясь собрать воедино разбегающиеся, как тараканы от света, мысли в подобие связной и логичной картины. Итак, что мы имеем? Факты — упрямая вещь. Он заражён. Волнийским синдромом. Таинственным вирусом, от которого нет ни вакцины, ни лекарства, ни даже внятного, утверждённого Минздравом протокола лечения, кроме симптоматической терапии и строгого, изолирующего карантина.
Карантин.
Эта простая, но страшная мысль ударила его, как разряд электрического тока, как выстрел в упор. Если он заражён, если вирус уже течёт в его крови и перестраивает его клетки, то он представляет собой реальную, смертельную опасность для всех окружающих. Для соседей, которые спят за тонкими стенами. Для клиентов, которым он вчера доставлял заказы. Для всех тех десятков, сотен людей, с которыми он так или иначе контактировал в последние дни, разнося заразу по городу. Каждый его звонок в дверь, каждая передача пакета с едой, каждое случайное, мимолётное прикосновение пальцами — всё это могло стать причиной чьей-то болезни, чьей-то агонии, чьей-то трансформации.
Перед его внутренним взором снова всплыло лицо мадам Греты, её хриплый, прокуренный голос, её неприкрытый, животный страх в выцветших глазах. «У вас глаза красные». Она заметила, старая карга. Заметила ещё тогда, за несколько часов до того, как он сам в полной мере осознал происходящее с ним. А он лишь отмахнулся, глупо соврал про аллергию и уехал, чтобы развезти заразу дальше по спящему городу, словно почтальон смерти.
Ной застонал в голос. Звук получился низким, гортанным, утробным, больше похожим на рычание раненого и загнанного в угол зверя, чем на человеческий стон. Он сам испугался этого звука, вырвавшегося из его горла. Испугался того, что его тело начинает жить своей собственной, автономной жизнью, издавать собственные, чуждые звуки, не подчиняющиеся контролю его сознания и воли.
Нужно было действовать, и действовать быстро. Звонить в скорую. Сообщать о симптомах. Требовать немедленной госпитализации и полной изоляции. Это было единственно правильным, единственно социально ответственным и единственно разумным решением во всей этой ситуации.
Но вместо того чтобы взять телефон, он продолжил лежать на диване, глядя в потолок, который всё ещё ритмично пульсировал в такт его сердцебиению. И где-то на самой границе сознания, в той тёмной, илистой области души, куда обычно не заглядывают при свете дня, зарождалась странная, пугающая, завораживающая мысль. Мысль о том, что боль, ломающая сейчас его тело, — это не просто симптом болезни. Это трансформация. Изменение. Эволюция.
Он вспомнил одну из конспирологических теорий, которую читал вчера ночью, пролистывая бесконечную ленту новостей. Какой-то анонимный биолог с тремя высшими образованиями и, судя по манере письма, лёгкой формой шизофрении утверждал, что Волнийский синдром — это не болезнь в классическом понимании этого слова. Это — адаптация. Отчаянная попытка человеческого организма приспособиться к чему-то принципиально новому, с чем он никогда не сталкивался за всю историю своего существования. Вирус не убивает носителя, писал анонимный биолог. Вирус договаривается с ним. Заключает сложный симбиотический союз. Меняет его, чтобы сделать сильнее.
Тогда, при свете дня, Ной посмеялся над этой теорией и пролистал дальше, к мемам с забавными котами. Сейчас, в четыре часа утра, ему было не до смеха. Потому что он чувствовал это каждой клеткой. Чувствовал, как что-то внутри него — не клетки, не органы, а что-то более тонкое, более фундаментальное — вступает в диалог с инородным присутствием. Как два разных языка, две системы коммуникации пытаются найти общий алфавит.
Он закатал рукав и уставился на свою руку. На коже, чуть ниже локтевого сгиба, проступали вены. Обычно голубоватые, сейчас они приобрели тёмный, почти чёрный оттенок. И они двигались. Медленно, едва заметно, но неоспоримо — вены смещались под кожей, меняли своё положение, словно корни растения, ищущего воду.
Ною стало по-настоящему страшно. Не той обыденной тревогой, которую он испытывал, читая новости или глядя на военные патрули. Это был глубинный, животный ужас, поднимающийся откуда-то из рептильного отдела мозга. Ужас существа, которое обнаружило, что его тело ему больше не принадлежит. Он вскочил с дивана и заметался по комнате. Четыре шага до окна. Четыре шага обратно. Пол скрипел под ногами, эхо металось между голых стен, а дыхание — хриплое, частое, неестественно глубокое — вырывалось из груди с присвистом.
Остановившись у окна, Ной прижался горячим лбом к холодному стеклу. Двор внизу был пуст и тих. Фонарь мигал, создавая стробоскопический эффект: свет — тьма — свет — тьма. В этом ритмичном мелькании привычный мир казался декорацией к плохому фильму ужасов. Мусорные баки отбрасывали рваные тени. Припаркованные машины напоминали притаившихся животных. А где-то вдалеке, на пределе слышимости, снова завывала сирена. Ещё одна скорая. Ещё один заражённый. Ещё одна жизнь, летящая под откос.
Ной закрыл глаза и попытался успокоиться. Медитация. Дыхательные упражнения. Он читал где-то, что это помогает при панических атаках. Вдох на четыре счёта. Задержка на семь. Выдох на восемь. Он начал считать, но цифры путались, перескакивали с четвёрки сразу на девятку, с семёрки на нуль, и в какой-то момент он понял, что считает не про себя, а вслух, на каком-то языке, которого не знает.
Слова были чужими. Гортанными, щёлкающими, совершенно не похожими на человеческую речь. Они срывались с его губ, как будто кто-то другой управлял голосовыми связками. Ной резко замолчал, прикусив язык до крови. Кровь имела металлический привкус, но с какой-то непривычной, сладковатой нотой. Как если бы к железу примешивалась патока.
Он не знал, сколько прошло времени. Минуты? Часы? Время утратило свою линейную структуру, распалось на фрагменты, которые никак не желали складываться в единую картину. Сознание то прояснялось до пугающей отчётливости, то заволакивалось туманом, сквозь который пробивались лишь отдельные образы и ощущения. Жар. Озноб. Жажда. И снова жар.
В какой-то из моментов просветления Ной обнаружил себя сидящим на полу в кухне. Холодильник был открыт, его мертвенный свет заливал помещение. Руки Ноя сжимали упаковку сырого фарша — он покупал его позавчера, собираясь приготовить котлеты, да так и не собрался. Пластиковая обёртка была разорвана. Пальцы, перепачканные кровью и мясным соком, подносили куски сырого мяса ко рту.
Ной с ужасом смотрел на свои руки, но не мог остановить их. Мышцы не слушались приказов мозга. Тело действовало автономно, подчиняясь какому-то древнему, глубинному инстинкту, о существовании которого Ной даже не подозревал. Голод. Не обычный, человеческий голод, который можно утолить бутербродом или тарелкой супа. Это был голод иного порядка — всепоглощающая, выжигающая изнутри потребность в чём-то, чего обычная пища дать не могла.
Сырой фарш не помогал. Он заполнял желудок, но не утолял голод. Этот парадокс сводил с ума. Ной чувствовал себя топкой, в которую бросают уголь, но пламя требует не угля, а чего-то принципиально иного.
Он отбросил остатки фарша и забился в угол кухни, обхватив колени руками. Красная ветровка, которую он так и не снял, шуршала при каждом движении, и этот звук внезапно стал самым родным и успокаивающим во всём мире. Словно кусок прежней жизни, цепляясь за который, можно сохранить рассудок.
— Я — Ной, — произнёс он вслух, прислушиваясь к двойному эху в голосе. — Мне двадцать пять лет. Я работаю курьером. Я живу в четвёртой квартире, дом семнадцать, улица Строителей. Мой велосипед пристёгнут во дворе. Моя любимая ветровка — красная.
Он перечислял факты, якоря, которые удерживали его личность от распада. С каждым словом туман в голове немного рассеивался, и контроль над телом возвращался — не полностью, частично, но этого хватало, чтобы не начать разрывать зубами упаковку куриных окорочков.
Где-то глубоко внутри, на молекулярном уровне, шла война. Или не война — переговоры. ДНК Ноя, уникальный генетический код, формировавшийся тысячелетиями эволюции, столкнулся с чем-то, что не вписывалось в привычную картину мира. Чужеродный генетический материал — вирус или нечто более сложное — пытался переписать этот код, вставить в него свои инструкции, свои команды. И самое страшное заключалось в том, что организм Ноя не сопротивлялся. Его тело приняло захватчика. Распахнуло перед ним двери. Начало адаптироваться.
Ной понял это по тому, как менялись ощущения. Если час назад он чувствовал боль, то теперь боль отступала, сменяясь чем-то иным — эйфорией, почти наркотическим подъёмом. Тело наполнялось энергией, чуждой и пугающей. Мышцы наливались силой. Слух обострился до такой степени, что он слышал, как в квартире этажом выше капает вода из неплотно закрытого крана. Зрение изменилось: тени в углах комнаты стали глубже, объёмнее, а свет, наоборот, приобрёл резкость, от которой резало глаза.
Но самым удивительным было обоняние. Мир запахов раскрылся перед ним, как объёмная карта. Ной чувствовал запах плесени за обоями. Запах ржавчины в водопроводных трубах. Запах старого жира, въевшегося в вытяжку. И ещё один запах — резкий, мускусный, тревожный. Запах живых существ. Запах людей, которые находились в соседних квартирах. И этот запах пробуждал в нём то самое чувство голода, которое не могли утолить ни сырой фарш, ни куриные окорочка.
Он понял это с ужасающей ясностью. Голод требовал не мяса. Голод требовал контакта. Близости. Передачи чего-то — не важно, чего именно, — другому живому существу. Вирус внутри него хотел распространяться. И тело Ноя было лишь инструментом этого распространения.
— Нет, — сказал он твёрдо, обращаясь к самому себе, к вирусу, к тому симбиотическому «мы», которое зарождалось где-то на стыке человеческого и чужеродного. — Нет. Я не стану этого делать. Я не стану.
Ответа не было. Только пульсация в висках, только тёмные вены под кожей, только запахи соседей, от которых рот наполнялся слюной.
Ной встал, цепляясь за стену, и побрёл обратно в комнату. Там он нашёл свой телефон — старую модель с треснувшим экраном, которую давно пора было менять. Руки всё ещё дрожали, но уже не так сильно. Он открыл приложение вызова такси, потом закрыл. Открыл новости, но буквы плыли, не желая складываться в слова. Открыл мессенджер и уставился на список контактов.
Кому написать? Матери? Она в другом городе, она ничего не сможет сделать, только будет волноваться и плакать. Друзьям? Их у него было немного, и отношения в последнее время держались скорее на привычке, чем на реальной близости. Девушке? Последняя рассталась с ним полгода назад, заявив, что он «эмоционально недоступен».
Он был один. Абсолютно, космически один — один на один с чужим присутствием в собственном теле. Экран телефона мигнул и погас. Ной не стал его заряжать. Вместо этого он снова подошёл к окну и уставился на пустой двор, на мигающий фонарь, на город, который засыпал, не зная, что проснётся уже другим.
Вспышка света на мгновение осветила его лицо, отразившееся в тёмном стекле. И Ною показалось — или не показалось? — что его зрачки на долю секунды стали вертикальными, как у змеи. Или как у чего-то, для чего в человеческом языке ещё не придумали названия.
Волнийский синдром. Четыре стадии распада личности. Он знал, что его ждёт. Знал по статьям, по слухам, по анонимным свидетельствам. Вторая стадия — спутанность сознания и агрессия. Третья — полный распад личности и неконтролируемые вспышки ярости. Четвёртая — смерть.
Но Ной чувствовал, что с ним происходит что-то иное. Что стандартная схема даёт сбой. Что его личность не распадается на части, а наоборот — сплавляется с чем-то новым, создавая невиданный доселе гибрид. Он всё ещё был собой. Он помнил своё имя, свой возраст, свою красную ветровку. Но он также был кем-то — или чем-то — ещё. Чем-то, что хотело жить, распространяться, менять мир под себя.
И это «что-то» было чертовски убедительным. За окном занимался серый, пасмурный рассвет. Первый день новой жизни. Или первый день конца прежней. Ной ещё не знал этого. Он знал только, что голод никуда не делся — он затаился, как хищник перед прыжком, выжидая удобного момента.
Город просыпался. Сирены скорых выли теперь непрерывно. И в этом хоре тревоги Ной слышал нечто странное — зов. Приглашение. Обещание. Он ещё сопротивлялся. Но с каждой минутой, с каждым ударом сердца, с каждой новой секундой сопротивляться становилось всё труднее. Вирус не просто менял его тело. Он менял его сущность. И конечный результат этой трансформации не мог предсказать никто — ни сам Ной, ни врачи, ни анонимные биологи с их безумными теориями.
Красная ветровка висела на спинке стула, как сброшенная кожа. Ной машинально потянулся к ней, и синтетическая ткань отозвалась на прикосновение. Она всё ещё пахла улицей, бензином, осенним ветром — старой жизнью, которая заканчивалась прямо сейчас.
Он надел её. Медленно, словно облачаясь в доспехи. Застегнул молнию до самого подбородка. Поднял капюшон. В зеркале отразилась фигура — человек в красном, с бледным лицом и тёмными кругами под глазами. Человек, который ещё вчера развозил заказы и думал о квартплате, а сегодня стал эпицентром чего-то, что изменит всё.
Ной улыбнулся своему отражению — и не узнал эту улыбку. Город ждал его. Вирус внутри — тоже. И никто из них не собирался ждать долго. Где-то внизу хлопнула входная дверь подъезда. Шаги. Запах — резкий, манящий, невыносимо притягательный. Голод взвыл внутри, требуя действий. Ной закрыл глаза и начал считать. Медленно. На том языке, которого не знал. Гортанные, щёлкающие звуки заполнили комнату. Первый день нулевого пациента начался.
Глава 2. Голос в голове
Время перестало существовать. Не просто замедлилось или ускорилось, не растянулось резиновой лентой или сжалось в тугую пружину, а именно перестало существовать как физическая, измеримая величина, как фундаментальная константа, на которой Ной строил всю свою предыдущую жизнь. Минуты, часы, дни, недели — все эти аккуратные, придуманные человечеством ячейки, в которые оно на протяжении тысячелетий упаковывало хаос бытия, рассыпались в прах, превратились в пустой, ничего не значащий звук. В бессмысленный шум, вроде шороха осенних листьев за окном или гула далёкой автомагистрали. Курьерское прошлое с его жёсткими дедлайнами, горящими таймерами в приложении, штрафами за опоздания, поминутно расписанными маршрутами и лихорадочной гонкой за повышенным коэффициентом казалось теперь не просто другой жизнью, а чьей-то чужой, случайно подгруженной в его сознание памятью. Фильмом, который он посмотрел когда-то очень давно, в другом тысячелетии, и от которого остались лишь смутные, размытые образы — мелькание красной ветровки в сером потоке машин, холодный ноябрьский ветер на разгорячённом лице, надрывный вой сирен скорой помощи где-то в соседнем квартале. И голос мадам Греты, её хриплое, прокуренное: «У вас глаза красные, молодой человек».
Сейчас его глаза не были красными. Они вообще не были человеческими. Но об этом он старался не думать. Вернее, думать об этом было нельзя, потому что стоило ему позволить своему сознанию зацепиться за эту мысль, как оно начинало падать в такую бездонную, чёрную пропасть ужаса и отчаяния, выбраться из которой с каждым разом становилось всё труднее и труднее. Падать, кувыркаясь и разбиваясь о невидимые стены, — туда, где не было ни дна, ни выхода, ни надежды на возвращение.
Первое, что он осознал, когда острая, лихорадочная фаза трансформации миновала, когда его тело перестало гореть в огне и ломаться в судорогах, когда вирус, или то, что называло себя вирусом, закончило свою страшную, кропотливую работу по перестройке его организма, — это запах. Не тот многогранный, объёмный, стереоскопический запах мира, который открылся ему в первые часы заражения, когда обоняние обострилось до нечеловеческих пределов и он мог различить аромат плесени за обоями и металлический привкус воды в трубах. Нет, это был другой запах. Запах, который шёл не снаружи, а изнутри. Запах его собственного тела. Запах гниющей плоти.
Он чувствовал его постоянно, непрерывно, двадцать четыре часа в сутки, и не существовало такой силы воли, такого самовнушения, такой медитации, которая могла бы заставить его исчезнуть или хотя бы притупиться. Сладковатый, тошнотворный, пробирающий до самых костей аромат разлагающихся тканей, который источала его кожа, его мышцы, его внутренние органы. Запах, который Ной помнил из случайных, неприятных встреч на улице — так пахло от мёртвых голубей в подворотнях, от сбитых на трассе животных, от забытого кем-то на жаре мусорного пакета с протухшим мясом. Только теперь этот запах был его собственным. Он шёл из его пор, выделялся с потом, сочился из-под ногтей, выдыхался из лёгких. Он пропитал одежду, мебель, стены квартиры, и сколько бы Ной ни открывал окна, впуская промозглый декабрьский воздух, сколько бы ни пытался мыться, стоя под ледяным душем часами, отскребая омертвевшую, шелушащуюся кожу жёсткой мочалкой до мяса, избавиться от него не удавалось. Он въелся в саму суть его нового существования, стал неотъемлемой частью его новой личности, его проклятием и его напоминанием о том, кем — или чем — он теперь стал. Впрочем, запах был не самым страшным. Совсем не самым. Самым страшным было то, что он продолжал осознавать себя.



