Журавли
1933 год. Большое и шумное сибирское село. Мишке Мусохранову десять лет. Отец его в гражданскую сгинул, а мать с кулацким сыном в Китай убежала. Жил Мишка с бабушкой, с бабой Ганей. Любила она внука так крепко и так берегла его, что пуще некуда. И всё представляла, что вырастет он гарным хлопцем, правнуков ей нарожает, похоронит её по-человечески. А пока что он просто маленький Мусохранчик. И вот однажды этот самый маленький Мусохранчик сотворил очень некрасивый поступок. Вышел он с ребятами в поле за сусликами. Но не «выливать» их водой, как принято было, а керосином травить. Плеснул керосинчику в нору, зверёк сам и выпрыгивает. А день знойный был, солнце в зените. Навстречу со стороны райцентра дядька Лукьяныч идёт. Видно, что угорел он сильно от жары и дороги. Тот самый дядька, который намедни пожаловался бабе Гане на то, что драгоценный внучок её в сад к нему без спросу забрался. Ладно бы просто пожаловался, а то взял и обозвал его ещё при этом Мухосранчиком. Подошёл, значит, Лукьяныч к ребятам и просит: «Умираю, – говорит, – дайте попить чего-нибудь». Мишка и сунул ему бутылку с керосином. Лукьяныч схватил её, сделал пару глотков, покачал головой и пошёл дальше.
1941 год. Никого Мусохранчик не нарожал бабе Гане, не успел. Успел только плотником поработать, на механика выучиться, да дюжину девчонок в себя влюбить. Последнее письмо его с фронта заканчивалось словами: «Хрен им, а не Москва». А потом похоронка. Баба Ганя словно рассудка лишилась, неделю в одной рубашке босиком по селу бегала, едва отходили. А через много лет уже получила она весточку от пионеров одной из школ города Ржева с указанием, в какой местной деревне вместе с другими воинами покоится её внук. Сшила она чёрный мешочек с завязками, вручила его Лукьянычу и тот, душа добрая, съездил туда и привёз с братской могилы горсть землицы. Уж как убивалась баба Ганя над ней. Всё маленький Мусохранчик виделся ей, залетает будто в избу и кричит: «Бабушка, пирожки готовы?»
2020 год. Открытие Ржевского мемориала с бронзовой фигурой советского солдата, которого поднимают ввысь 35 журавлей. И на стальных панелях фамилии 17 660 погибших. Давно уж нет в живых бабы Гани. Похоронил её Лукьяныч, а следом и сам помер.
* * *
Моё башкирское счастье
Сижу на подгнившей лавочке, в каком-то подозрительно-ничейном закутке на Рублёвке, крапива по сторонам. И подходит ко мне старик весьма респектабельного обличия. Я-то ладно, тут мне и место вроде. А он-то чего забрёл сюда? Да ещё с тростью, бывшей когда-то частью ствола небольшого деревца. Кривая, пегая, сверху набалдашник из сучков раздвоенных, а снизу почти полностью истёртая резиновая набойка.
– Позволите? – говорит старик и садится рядом.
Минута проходит, молчим. Не по мне это. Пожрать не очень, а поржать сильно охота.
– Набойка-то сотая по счёту? – спрашиваю, кивая на трость.
– Тысячная, – смеётся. – Я её ещё в девяностых сделал.
– Зачем, чтобы слепого изображать?
– Чтобы от бандитов отбиваться. Бедренную кость запросто перешибает.
– Ого! – делаю вид, что поверил. – Но сейчас ведь другие времена.
– Другие, – соглашается. – И защитник сейчас у меня есть. Но добрая палка в руках никогда не помешает.
– А защитник кто?
– Сын, генерал. В Башкирии, правда. Но всё равно, если что, разберётся.
– Генералов у нас везде хватает. А в Башкирии-то почему? – спрашиваю, чтобы беседа не прерывалась.
– А у него мама оттуда, – отвечает. – И фамилия башкирская.
– Да вы что! – снова обозначаю великое удивление. – А ну-ка рассказывайте. Старики живут, пока лепечут.
– Это дети лепечут, – возражает. – А я расскажу всё, как было. А было это в семьдесят четвёртом. Послали меня в Уфу расследовать кое-что. Там бригадира одного в трубе заварили.
– Как чай, что ли?
– Ну и шутки у вас! – сердится. – Запихнули, а стык заварили. На строящемся газопроводе. За то, что своих обворовывал. А трассовики народ суровый, многие с уголовным прошлым. Так он целых семь километров до выхода полз. А, когда выполз, ослеп.
– А мама башкирская тут при чём?
– А при том, что я днём с делом вожусь, а вечером по городу гуляю. В одном магазине раз булочку взял, другой раз. А продавщица – чудо чудное, диво дивное. Колпак на головке беленький, волосы чёрненькие, глазки горят, ямочки на щеках. Смотришь на неё и словно воспаряешь куда-то.
– Не куда-то, а в рай, – уточняю.
– Хотите, чтобы я вас палкой огрел? – угрожает и улыбается одновременно.
– Не хочу, – признаюсь. – Считайте, что перед вами одно большое ухо.
– Так вот, ничего подобного до этого со мной не случалось. Влюбился и всё тут. Воспылал страстью, втюрился, втрескался, как хотите. Да ещё имя у неё музыкальное – Реляфа.
– На гармошке такие ноты точно есть, – подтверждаю, отодвигаясь подальше. – Продолжайте, пожалуйста.
– Продолжаю. Позвал в кино, согласилась. Обнял в подъезде, не заартачилась. После работы жду проводить, чуть не плачет от радости. А мне-то что делать, не тащить же её в гостиницу. Ей семнадцать, а я вдвое старше. Короче, посчитал я это знакомство сказочным приложением к командировке и вернулся домой. С другом поделился, а он, не вздумай связываться, говорит, у них многожёнство.
– Не многомужество же!
– И я ему то же самое сказал. А он, ищи себе подругу жизни в столице.
– Где-е-е! – восклицаю, аж лавочка пошатнулась. – Найти хорошую жену в Москве – то же самое, что за мороженым на солнце слетать.
– Вот именно. Полгода я выждал и поехал в Уфу свататься. Первым, кто прикоснётся к груди моей дочери – это муж её, а потом ребёнок.
– Так у вас дочь или сын? – спрашиваю в полном недоумении. – И грудь чья?
– Да это отец её мне так при встрече сказал. Здесь, говорит, по конкурсу в институт не прошла, пусть в Москве поступает. И фамилию пусть нашу оставит.
– И всё?
– Всё. А чего ещё! Не знаю, как вы, а я свою подругу жизни нашёл. Вернее и преданнее моей Реляфы никого нет.
И, надо же, именно в этот торжественный момент зазвучала в кармане у старика волнующая мелодия из кинофильма «Мужчина и женщина».
– Ну, вот она, полюбуйтесь!
Мелодия повторяется, а я глаз оторвать не могу от фотографии абонента на экране смартфона под надписью «Моё башкирское счастье». Только ангелы на небесах могли создать такой божественный образ. Единственное, что выдаёт его земное происхождение – это голубая косынка, повязанная так, как предпочитают восточные женщины.
– Я такие манты приготовила, как тебе нравится, – щебечет образ канареечным голосочком по громкой связи. – С мясом и картошкой.
– Спасибо, любимая! – благодарит старик. Встаёт, перешибает зачем-то пару веток крапивы и удаляется. А мне так жрать захотелось.
* * *
В землянке
Было это в конце декабря две тысячи двадцать второго года на финальном выступлении телевизионного песенного конкурса в Москве с предварительным отбором участников всех возрастов. И вот с некоторым опозданием после очередного объявления выходит на сценический подиум пожилой мужчина в повседневной солдатской форме начала семидесятых годов прошлого столетия, в кирзовых сапогах, и говорит:
– Извините, подворотничок сам пришил только что. А форму мне подобрали точно такую, какая была у меня, когда я в Германии служил. Ровно пятьдесят лет назад, после института, рядовым солдатом. В знаменитой Уральско-Львовской танковой дивизии, которую все боялись. Зимы, как у нас, в центре Европы нет, а тут вдруг минус тридцать. И наш батальон специально, чтобы ко всему приучились, вывезли поздно вечером в лес. Поставили мы, значит, для своего взвода большую палатку, армейская печка с трубой, дров натаскали, сидим, греемся. Где-то в полночь вышел я из палатки в своей длинной шинели, хорошо, что не укоротил, когда выдали, посмотрел на звёздное небо, отыскал там Большую медведицу, отсчитал от края нужное расстояние и нашёл Полярную звезду. Гляжу на неё и говорю вслух, а у меня сегодня день рождения, двадцать пять лет позади, Свердловску привет передай, маме, сестре, брату и жене, конечно, пусть они там живут спокойно, пока мы здесь, под Берлином, никто Россию не тронет.
И тут вдруг зазвучала гитара в студии. Тихо-тихо, простым перебором нескольких нот. Это потом уже аккордами, но тоже едва слышно. И мужчина запел:
Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
Пел он спокойно, без надрыва, ничуть не заботясь о дикции и дыхании. Пел, как выходило, как мог, как чувствовал, как представлял себе лютую обстановку и личные переживания солдата, только что случайно спасшегося от вражеских пуль.
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
То ли возраст сказался, то ли не было с ним уже его любимой, то ли так сильно было развито у него воображение, но пропел мужчина последнюю строчку с такой естественной дрожью в голосе, будто по-другому и не получилось бы, как ни старайся.
Ты сейчас далеко, далеко,
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти не легко,
А до смерти – четыре шага.
Ох, уж эти злополучные четыре шага. Дались же они когда-то военной цензуре, потребовавшей от автора оптимистичных изменений в тексте. Но бойцы с фронта попросили поэта ничего не менять, потому что они хорошо знали, сколько этих самых шагов до неё, до смерти.
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви.
Все привыкли к варианту от твоей, а он спел так, как в стихотворении. И это в исполнении человека с седой головой прозвучало трогательной и прощальной признательностью своему благодатному чувству. До самого конца пел мужчина, глядя куда-то вдаль, точно не он это вовсе, как таковой, а душа его одинокая пела. С последним же словом он прижмурился ненадолго, а когда открыл глаза, то увидел, что все вокруг не сидят, а стоят в каком-то молчаливом оцепенении. Аплодисментов вообще не было. Даже члены жюри стояли, как завороженные. А кто же будет сам себе аплодировать, да ещё в землянке, все ведь тоже про себя пели.
* * *
День счастья
– Ты рот свой помыла? – угрожающим тоном спросила гренадёрского вида женщина неопределённого возраста с короткой спортивной стрижкой.
– А как же, – робко ответила Мария Ивановна, восьмидесятилетняя старушка, садясь в стоматологическое кресло.
– Что у тебя?
– Да мне бы вот нижний протез изготовить. Не знаю только, на чём он будет держаться. Последний зуб месяц назад удалила.
– Дай посмотрю.
Мария Ивановна открыла рот и от волнения перестала дышать.
– Сделаем, – сказала врач, отвернувшись к столику, на котором стояли рядами чьи-то уже готовые протезы с приклеенными на них фамилиями будущих беззубых владельцев. – Целиком и не сразу.
– Что значит целиком и не сразу?
– Нижний и верхний будем делать вместе. И ждать придётся полгода как минимум.
– Так верхний же у меня хороший, и зубы там ещё есть. Я так к нему привыкла. А можно его не трогать? – взмолилась Мария Ивановна.
– Возятся с тобой бесплатно, сиди и молчи, – услышала она в ответ. Мешать она ещё будет. Не нравится, иди к частнику.
Короче, изготовила себе нижний протез Мария Ивановна в частной клинике, а не в городской поликлинике по льготной программе для пенсионеров. Дорого обошлось, зато без хамства. Учительской пенсии при этом едва хватило. Всю свою трудовую жизнь Мария Ивановна проработала в обычной московской школе. Помочь некому. Муж давно умер. Тоже учительствовал. Вышел на пенсию по выслуге лет и умер. А сын, хоть и работает каким-то начальником по газу, но у него свои заботы. Женился, развёлся, женился, развёлся, взрослых детей содержать надо, на учёбу внуков за границей деньги нужны.
Изготовила, значит, Мария Ивановна свой протез и пришла домой. Радостная такая, что с зубами, наконец. Прикрывать рот ладонью больше не надо. Жевать аккуратненько можно. Держаться, правда, этому протезу не за что. Того и гляди, изо рта выпадет. Ну да ладно, привыкнуть можно. Нечего зря губы растопыривать, как говорится, и рот до ушей разевать.
Она и не разинула, когда рюмочку оставшейся с восьмого марта наливки буквально процедила в честь нового протеза. Пожевала осторожно булочку, чаю попила. А больше и закусывать собственно нечем было. Холодильник пустой. Оставшиеся две тысячи отложены на лекарства. Квартплата в шесть тысяч подождёт. Консьержке по пятьсот рублей она вообще больше платить не будет. Хватит, пенсия маленькая, пусть хоть заобижается.
И тут Мария Ивановна вспомнила, что на балконе у неё кофточка вязанная сушится. А жила она на третьем этаже в обшарпанном сталинском доме, недалеко от Триумфальной арки. Вышла на балкон, сняла кофточку с верёвки и решила сдунуть с неё пожелтевший рябиновый лист. Наклонилась слегка за перила и дунула с силой – лист и слетел вместе с протезом. Только лист, кувыркаясь, в сторону, а протез камнем вниз. Слетела по лестнице во двор и Мария Ивановна. Да так быстро, что консьержка даже в окошечко высунулась от удивления. Битый час разгребала Мария Ивановна высокую пожухлую траву под балконом в поисках своего протеза. Чего они не скосили её, проклятую, возмущалась она работой коммунальных служб. Рябина ещё эта стоит тут некстати, росла бы себе в лесу. И кофту эту дырявую, зачем я её только постирала. А вдруг он упал на что-то твёрдое и раскололся. Умаялась Мария Ивановна до изнеможения. И села в полном отчаянии на металлическую оградку. Одна мысль в голове, и где оно, это стариковское счастье?
– Помоги мне, Господи! – произнесла она вслух и посмотрела на небо. А там, зацепившись за невысокую ветку рябины и поблёскивая на солнце, висел её драгоценный протез. Снять его с дерева самой не составляло никакого труда. Но вместо этого Мария Ивановна закрыла лицо руками и расплакалась.
* * *
Баба Дуня и дуб
Сидит баба Дуня на скамеечке под дубом. Солнышко майское припекает. Ветерок свежий, то дунет слегка, то за дом улетит. Ей восемьдесят восемь лет, а дубу восемьсот восемьдесят. Оба они коренные москвичи. Вдруг подходит к ней молодой работник двора в жёлтом жилете. В одной руке у него скворечник новенький, в другой молоток старенький, а на плече стремянка. И говорит:
– Осторожно, бабушка, я тут домик сейчас над вами присобачу. – А сам гвозди из кармана достаёт.
– Как это присобачу! – возмутилась баба Дуня. – Да кто же это скворечник к дереву гвоздями прибивает. Иди отсюда, не дам!
Через полчаса возвращается этот самый работник двора уже не один, а в сопровождении начальника местной жилищно-коммунальной конторы.
– Послушайте, – строго обращается начальник к бабе Дуне. – Принято решение на этот дуб каждый день в течение года по одному скворечнику вешать.
– Зачем? – удивилась баба Дуня.
– Чем больше птичек хороших, тем меньше червяков и мошек, – не глядя на бабу Дуню, продекларировал начальник и приказал работнику: – Прибивай!
Прошёл год.
Сидит баба Дуня на той же скамеечке под тем же дубом, солнышко также припекает. Только листочков на дубе нет, и весь он увешан скворечниками.
– Вижу, тяжко тебе, – произносит баба Дуня, пытаясь погладить сухонькой ладонью по корявому стволу, да места свободного не нашла.
Вдруг выпорхнул из-за дома свежий ветерок, слабенький, едва ощутимый. А дуб всё равно заскрипел, накренился и рухнул, аккурат в сторону бабы Дуни. Как могла, выбралась она из-под скворечников, отряхнулась, платочек на голове поправила и говорит неизвестно кому:
– Господи, боже ж ты мой! Лучше бы просто крышу и подъезды отремонтировали.
* * *
Уроки английского
Ему семьдесят, ей шестьдесят. Его зовут Алексей Афанасьевич, её Зинаида Петровна. Жили они душа в душу. И вот как-то он рассказывает ей:
– Стою сегодня на остановке, автобус жду. Слышу, бабка одна рядом ворчит. Как вы тут в Москве живёте, говорит, скука страшная. А другая бабка спрашивает её ехидно, а вы откуда такая сюда явились. А та докладывает во всеуслышание и с гонором, из Англии. Сын мне квартиру здесь купил. Сказал из-за международной обстановки не могу я больше к тебе в Лондон ездить каждый месяц. А третья бабка встревает и советует англичанке участливо, а вы запишитесь в московское долголетие, там разные занятия для пенсионеров проводятся, по танцам, по рисованию. А та ей брезгливо так, а я уже записалась и сходила раз. Пришла, говорит, а там одни старухи сидят и чай пьют. А вторая бабка спрашивает, а вам-то сколько лет. Восемьдесят пять, отвечает. Представляешь!
– А я тоже уже записалась, – заявила Зинаида Петровна. – На английский. У меня в школе по нему пятёрка была. И тебе надо чем-то заняться для саморазвития. Там, например, даже на гитаре играть учат.
– Зачем! – с удивлением воскликнул Алексей Афанасьевич. – Чтобы похоронный марш выучить?
– Да ну тебя. Как хочешь. А я завтра иду.
И вот возвращается Зинаида Петровна после первого занятия.
– Хаюдуюду, дорогая, – встречает её Алексей Афанасьевич.
– Да ты хоть знаешь, что это такое? – спрашивает с улыбкой Зинаида Петровна. – Так сейчас никто не говорит.
– И дорогая не говорят?
– Дурачок ты у меня. Ничего не знаешь.
– Хорошо. Если ты всё знаешь, тогда ответь мне, как сказать по-английски извини?
– У них два варианта этого слова, – забыв на минуту, что муж почти всё и всегда превращает в шутку, принялась объяснять Зинаида Петровна. – Первое, это экскьюзми. Это как бы ты спрашиваешь у человека, можно или разрешите. А второе, это сори. Это уже как бы умоляешь простить тебя за что-то ужасное.
– Спасибо! – поблагодарил жену Алексей Афанасьевич за такое краткое и толковое объяснение. – Это, допустим, приглашаю я к себе домой ту англичанку с остановки, помнишь, вчера рассказывал, и говорю ей, экскьюзми, а можно я вас, ну сама понимаешь, что. А, когда у меня ничего не получилось, тогда я ей говорю уже, сори, мэм. Правильно?
– Правильно, – вдоволь насмеявшись, подтвердила Зинаида Петровна. – А на самом деле что бы ты ей сказал?
– По-английски или по-русски?
– По-английски, конечно.
– На иностранные языки это не переводится.
* * *
Совесть подлеца
Сидят в День России на лавочке во дворе два старика. А их, таких древних дедушек, и есть всего только двое на весь большой московский дом у метро «Таганская». Остальные – это бабушки и прочие обитатели. Один старик и предлагает другому:
– Чё сидим-то, Ефимыч, пойдём ко мне, выпьем по маленькой, праздник вроде?
Другой уговаривать себя не стал. И вот они уже на кухне. И вот они уже приняли, и не по маленькой, в охотку и без тоста.
– Подлец я, Ефимыч, ох, какой подлец! – вытирая костяшками пальцев влажные глаза, признался вдруг хозяин просторной квартиры с высокими потолками. – Не могу себе этого простить. И забыть не могу, совесть не позволяет. Столько лет мучаюсь, места себе не нахожу. И чем дальше, тем больнее. Спать ложусь, вспоминаю. Встаю, опять вспоминаю.
– Государство обманул, что ли? – перебил его Ефимыч. – Так ты его никогда не переобманешь.
– Да нет.
– Жену свою сильно обидел, что ли? – снова спросил Ефимыч. – Так её давно уж в живых нет.
– Да нет.
– Долг не вернул, что ли? – опять предположил Ефимыч. – Так забудь, пусть о нём кредитор помнит.
– Хуже, Ефимыч, намного хуже и страшнее.
– Ну, я не знаю, что ещё хуже и страшнее может быть, если ты так убиваешься.
– Не убиваюсь, а убил, возможно.
– Ого! Тогда колись, я не сексот, сообщать никуда не буду.
– Тогда наливай и слушай. Было это лет шестьдесят назад или больше.
– Ну, ты даёшь, опомнился! – воскликнул Ефимыч. – Может, ты ещё при царе Горохе кого укокошил?
– Чё ты ржёшь-то! – возмутился подлец. – Меня совесть заела, а он ржёт сидит, как ни в чём не бывало. Скачи в поле и ржи там. Хотя какой ты скакун. Ты так в лифт заползаешь, что тебе когда-нибудь точно одно место дверями прижмёт.
– А что мне рыдать, что ли! Его чего-то там заело на старости лет, а я слёзы лить должен. Расчёкался тут, москвич деланный. Ещё в министерстве работал. Никак от своего Урала избавиться не можешь.
– Так ты будешь слушать или нет, мерин плешивый?
– Давай начинай, молчу уже. Может, и в самом деле полегчает тебе, если расскажешь.
– Да я даже не знаю толком, в чём признаваться-то. Я в Пермской области тогда жил, отрабатывал после ремесленного на заводе. Район дальний, вокруг тайга. И вот заставили меня для галочки на лыжных соревнованиях за цех выступить. Я пришёл, дали какие-то лыжи типа досок обструганных, широкие и тупые, ничем не смазали, палки тяжёлые бамбуковые, выше меня, бумажку с номером на пальто сзади прицепили и вперёд. Старт и финиш был на опушке, за посёлком, а лыжня по лесу шла. Кто там и где там бежит, судьям не видно было. С горки скатывается к ним из леса очередной участник, значит, дошёл. Отметили, и проваливай. И вот бреду я кое-как последним по лесу, темнеет уже, поздно начали, палки за собой волочу, руки в варежках, в карманах и всё равно замёрзли, мороз градусов тридцать, как минимум. И вдруг догоняет меня настоящий лыжник, как по телевизору показывают, в красном спортивном костюме, лыжи импортные, узенькие, концы острые, палки металлические, ботинки специальные, крепление с гребешком впереди, а не на брезентовых застёжках, шапочка вязаная, белая, со значком фирменным, не то, что у меня из кролика, чёрная и облезлая. На старте я его не видел. Но номер на нём за мной был. Догоняет, значит, запыхался весь, пар от него валит, иней на бровях и ресницах, остановился и спрашивает, по какой лыжне дальше бежать. А там флажки с указаниями сдуло, и действительно, непонятно, какую лыжню выбрать. Развилка такая, одна лыжня вправо, другая влево. Я смотрю на него, и завидно стало, он весь из себя такой современный, здоровый, не то, что я, заморыш тутошний. Я ещё подумал тогда, наверно, он молодой специалист из Перми, на завод к нам после института прислали. И отвечаю ему, не знаю, говорю, давай наугад, ты туда, а я сюда. Честное слово, я сам не знал, куда правильно. Он кивнул в знак согласия и попёр, как метеор, вправо, а я влево поплёлся. Минут через десять скатываюсь с горки, и я у финиша. А там уже почти никого нет, меня отметили, забрали лыжи, сели в автобус и уехали. А я остался, до дома пешком можно было дойти. Прыгал на том месте, ногами топал, чтобы не окоченеть, и всё смотрел на выход из леса, но так и не дождался этого беглеца. Куда он делся, ума не приложу. Дело в том, что я места те хорошо знал, и точно ни в одну сторону, кроме финиша, выхода из леса к людям не было. Кругом тайга на многие километры, волки точно, но и на медведя можно было выйти. Короче, совсем стемнело, а он так и не появился. И я ушёл.
– Ну, ушёл и ушёл, и ты ушёл, и он ушёл, туда ему и дорога, – равнодушно заключил изрядно захмелевший Ефимыч, наливая последнее из бутылки. – Давай, помянем его, ты тут ни при чём.
– Да как это я ни при чём! – гневно вскричал подлец и стукнул кулаком по столу. – Пьянь ты столичная. Я же местный, я же нутром чуял, что туда не надо, и не остановил его. Ещё и не сказал никому ничего, что лыжник там один вглубь леса, на ночь глядя, и по такому холоду умчался. Надо же было всем вместе дождаться его.
– И чё?
– Что чё?
– Нашли его?
– Не знаю. Это вот только и утешает, что никто никого не искал и никаких ЧП по району не объявляли. И лыжня, хоть и припорошена была, но она же вела куда-то. Но парня этого я больше не встречал, ни на заводе, ни в посёлке.
– И чего ты маешься, не понимаю? – пожал плечами Ефимыч.
– Не понимаешь, тогда иди отсюда! – сердито погнал соседа сосед. – Ещё иконку дома повесил, яйца красит.
– Ну, и пойду. Оставайся тут один со своей совестью. Скажите на милость, подлец какой выискался. Я вот сообщу, куда следует. Пусть у тебя тараканов-то повыведут.
– Да где ты у меня тараканов-то увидел?
– В голове твоей. Скоро к соседям по этажам полезут.
– Сам ты жук скара… не буду называть какой. Уходи уже, только в лифт на карачках не заползай.
– Но мы же ещё за Россию не выпили.
– Иди, я сказал. Пока тапком по лысине не отшлёпал.
* * *
Смешинка
Поздний воскресный вечер. Счастливое мирное время. На широкой и мягкой кровати уютненько так расположилась девочка Саша, которая приехала к бабушке с дедушкой на выходные. Но сразу же спать она не собирается. Надо ещё чтобы дедушка обязательно рассказал на ночку смешную историю. Он всегда ей рассказывает такие истории перед сном. А она всегда смеялась и, перебивая дедушку, добавляла к его повествованию свои весёлые придумки.