- -
- 100%
- +

© Пустовойтова Е. А., 2025
© ОДО «Издательство “Четыре четверти”», 2025
Полынная горечь чужбины
Роман
Драгоценка
Идти по узким, душно-тесным и оттого казавшимся особенно опасными, даже коварными улочкам ей было тяжело из-за накатывающего волнами желания убежать прочь.
Но куда?
А мысль, что теперь они каждый день должны будут здесь пробираться, и вовсе была невыносимой. Родители шли чуть впереди, и всякий раз, когда она в своем безотчетном желании убежать незаметно для себя ускоряла шаг и натыкалась на них, мать, чуть оборачиваясь, говорила через плечо тихим, спокойным, чересчур спокойным голосом:
– Не спеши так, дорогая…
Китайцы, не прерывая своих занятий, слегка сторонились, давая пройти, продолжая стирать, развешивать белье, ужинать, сидя на корточках спиной к стене, шумно втягивая в себя еду и беззастенчиво разглядывая их, успевая при этом, словно нарочно, звонко шмыгать носом. Чужой говор, чужой быт и чужой запах так плотно обступили их, что заставляли поневоле втягивать голову в плечи.
Во французском районе Шанхая, где в большинстве своем селились русские беженцы, снять жилье Александровым было не по карману. Хватало только на комнату в густонаселенном районе китайской бедноты, и теперь всех угнетала мысль, как без провожатого они смогут одолевать этот путь, не заплутав навсегда в бесконечном лабиринте шумных тесных улочек.
Словно угадав их опасения, агент приостановился:
– Эта раёна оченя… – замешкался, подбирая слово, но тут же улыбнулся, подняв вверх в знак своей находчивости указательный палец. – Скучно! Ночам мадама опасна одна ходя…
– Скучный? – переспросила мать, оглядываясь вокруг. – Какой угодно, но только не скучный…
– Он, верно, имел в виду, что никто сюда за хорошим расположением духа не является… – вполголоса, словно беспокоясь, чтобы никто из окружающих его не расслышал, пояснил отец.
– Я имея сказял, что здеся никто ни ходиля без нюжда. Нюжда – это скучно, нет красиво… Поняля, что хотеля я говорить?
– Где уж не понять… – вздохнула мать, пропуская вперед себя Анну, ободряюще при этом коснувшись ее плеча.
* * *Лабиринту улочек, пугающих мельтешением чужих лиц, звуков и запахов, вскоре наступил конец. Показывая в широкой улыбке розовость десен, китаец подвел их к стоявшему на сваях каменному дому, опоясанному деревянными террасами. Игравшая возле дома в круглые белые камешки босоногая детвора прекратила возникшую было между ними потасовку и, как стая птиц, ничем не обремененных, кинулась чуть ли не под ноги пришедшим. Галдя и заглядывая в глаза, все как по команде вытянули ладошки в надежде на подаяние, при этом передразнивая друг друга. Агент прикрикнул на них, для острастки замахнувшись зонтом, и детвора, не переставая галдеть и тянуть руки, послушно отодвинулась, освобождая проход к крыльцу под почернелым от времени обвисшим навесом.
Комната напоминала собой подобие веранды из-за большого окна, разлинованного рамой на частые квадраты, в которое по-хозяйски заглядывало клонившееся к горизонту солнце. Его оранжевые лучи ярко высвечивали на темном полу натоптыши засалившейся от времени грязи, паутину в темных углах и горку высохших мух на узком пыльном подоконнике.
– Ну, не так плохо, как можно было предположить… – наигранно весело подвел итог увиденному отец, подойдя к окну и разглядывая за ним китаянку в свободного покроя кофте и коротких, по щиколотку, штанишках, вылившую из таза мыльную воду прямо под ноги снующей вокруг нее детворе. Мать тоже подошла к окну и так же пристально стала всматриваться во что-то за стеклом, словно силясь припомнить нечто важное, да так и замерла, прижимая к груди ридикюль. Анна смотрела на них, мучительно ожидая фразы, которую отец произносил всякий раз, когда они попадали в совершеннейший тупик обстоятельств, из которых он не видел выхода: «Однако мы живы…»
Но отец молчал, продолжая неотрывно вглядываться во что-то за окном, легонько приобняв мать за плечи.
Молчание родителей, как ни странно, приободрило Анну. Да и закрытая на хлипкий крючок дверь комнаты дала передышку, отсекая давивший на плечи страх, который оседлал ее в лабиринте пропитанных запахом кунжутного масла улочек. Девушка поставила забытый отцом у порога саквояж на крашенную зеленой краской кровать со скрученным в тугой рулет грязным тюфяком в изголовье. Стуча каблучками, обошла комнату и громко, словно проверяя эхо, сказала с необыкновенной выразительностью:
– Но, однако, мы живы.
Шанхай. Этот город еще в России был намечен важной целью их пути к Европе. В этом городе спасались русские, бессчетно бежавшие за пределы своей когда-то богатой и великой Родины, бежавшие не в поисках счастья или богатства, а ради спасения самой жизни. Вот и они здесь. И не было ничего даже сколь-нибудь радостного в этом. Только уныние и огромная усталость. Добрели…
* * *…Ей сразу понравилось его лицо со светлой, даже на взгляд шелковистой бородкой. Глаза, веселые, с яркой в их глубине искринкой, сразу расположили к себе Анну. Он смотрел на нее не прямо, в открытую, а время от времени взглядывая, словно видел что-то необыкновенное, яркое, отчего было необходимо отвести, спрятать глаза, чтобы дать им роздых. И от этих полутайных взглядов Анне стало радостно и покойно. Всякое мгновение ожидавшая беды, она разом перестала вслушиваться в шорохи и звуки, за которыми таился, словно душераздирающий ночной крик, ее страх. И каждой клеточкой своего тела почувствовала, как сильно устала и как невыносимо хочет спать…
В это село в маньчжурском Трёхречье с красивым названием Драгоценка, с его широкими прямыми улицами, с деревянными, рублеными, крытыми тесом и дранкой домами, с обязательными палисадниками под окнами, они добирались целую вечность. Еще в Омске нужные люди передали, что ушедшие семьями за кордон забайкальские казаки обжились и беглецов принимают. Фамилии называли. Но к тому времени границу закрыли и сыскать в провожатые рисковых людей стало непросто. Да и самих провожатых тоже нужно было опасаться – доведут ли, не стрельнут ли где-либо в кустах, забрав то, что еще можно забрать? Однако и сами их скитания по разоренной стране, по которой в революционной лихорадке перекатывались с места на место вооруженные разномастные толпы от анархистов до простых уголовников, таили в себе не менее смертельную опасность и не оставляли выбора. От села к селу пробирались они к заветному месту, откуда еще переправляли в Китай, покорно выслушивая наставления старожилов, и, наконец, за сережки с бирюзой сговорились о переходе.
Молодой парень с винтовкой за плечами всякий раз, когда Анна, движимая чувством опасности, оборачивалась на него, не меняя застывшего выражения глаз, щерил зубы в какой-то слюнявой улыбке. Мать старательно заслоняла ее собой, но проводник всякий раз, хлюпая широкими голенищами сапог, короткими перебежками вновь упрямо втискивался между ними, продолжая тяжело глядеть ей в затылок. Она уже начала готовиться к самому страшному, как вдруг пожилой провожатый, шедший впереди, тихим посвистом позвал к себе напарника. Тот встрепенулся, взял винтовку наизготовку и, споро хлопая голенищами, поспешил к нему, по пути, словно нечаянно, боком толкнув Анну.
Темнота быстро таяла, и в утренних серых сумерках было хорошо видно, что парень что-то шепчет, припав к уху пожилого, на что-то уговаривая. Тот не соглашался, глядя в сторону и упрямо покачивая головой. И молодчик, в сердцах ткнув прикладом землю, с волчьей тоской, напоследок оглянувшись на Анну, растворился, словно растаял, в плотном предутреннем тумане, из которого почти сразу им навстречу вынырнул старый бурят. Пожилой жестом подозвал застывших в ожидании своей участи отца с матерью к себе и, указывая на бурята, строго сказал:
– Плата за переправу через Аргунь отдельной статьей идет, уговор у меня был с вами доставить вас до этого месту…
И добавил уже мягче, покаянней:
– Уговаривайтесь без страха – довезет. Сколько нынче народу образ Божий потеряло, хуже всяких людоедов стали, а за этого ручаюсь…
И так же как парень с хлюпающими голенищами сапог, исчез в предутренней мгле, махнув на прощание рукой. Но страх от ночного перехода через тайгу, от завороженно-тяжелого взгляда молодца с винтовкой еще долго не отпускал Анну, заставляя вздрагивать от малейшего дуновения ветерка и самого слабого шороха. До того самого мгновения, когда встретилась с Гордеем глазами.
За миг до того, как обвалиться в тяжелый, глубокий сон, успела заметить большую русскую духовую печь с пристроенной к ней плитой и дивно чистые полы, крашенные охрой, с яркими по ним половиками, на которых распластался солнечный зайчик, отбрасываемый большим зеркалом в простенке окон…
* * *– Живем, как видишь… Места незаселенные, правительство не против. Жизнь устроили, что в Забайкалье… Я с восемнадцатого года здесь… Как объявили перед строем, что царь отрекся, так у моих казаков винтовки из рук и повывалились. Вот держали их, а они сами собой упали. Как все равно обухом по темечку нас или наотмашь в зубы… Зря он это, зря… Мы ж за него и постоять не могли, раз он сам отказался… По рукам он нас… Во-о-т… Я сразу и понял – времена наступают, что и война с германцем пустяком окажется. Домой вернулся, жену с дитем в охапку да сюда. С давних пор заимка у нас здесь была на случай охоты, зимой в этих местах охотились. Так вот… все имущество перевез и скот перегнал. Граница при государе всегда была свободная – ходи не хочу. Первое время в заимке ютились, потом отстроились, работников наняли… А кто только что появился, те еще в мазанках да землянках маются. Голыми теперь люди бегут из России-матушки, да и то за счастье почитают… Что говорить, всем деньгам конец пришел, всем капиталам. Как говорится, и тяжелой копеечке, и легкому рублику…
Сидевший за столом лицом к ней крепкого вида мужчина со светлой, как у Гордея, бородой говорил с расстановкой, словно хорошо прожевывая слова перед тем, как выложить свою непростую правду малознакомому человеку.
– Есть опаска, конечно, что как мы прибежали сюда, так и за нами счеты сводить могут нагрянуть. Но, как говорится, если Бог не выдаст, то и свинья не съест. Да и мы не без кулаков, пробовали ужо.
Помолчал, отрешенно глядя перед собой, но опомнился, переменился, приподнял стаканчик, наполненный прозрачной жидкостью, и, обращаясь к отцу, с вежливо-церемонной деликатностью приглушенно произнес:
– За здравие-с!
И стаканчик, такой маленький в его руке, словно птенец, весело блеснув хрустальной искоркой, разом опрокинулся.
Все вокруг – и сидевшие за столом отец с хозяином, как без всяких объяснений поняла Анна, и солнечный яркий свет, заливший эту нарядно убранную комнату с иконой Николая Угодника в углу, скорбными глазами глядевшего прямо ей в душу, и зеркало с рядком картин по стенам, и кровать с высокими в кружевах подушками, на которой лежала Анна, так были желанны, так приятны ее глазам и сердцу, что она улыбнулась.
На ее улыбку тотчас обернулся отец, словно ему об этом шепнули, и, глядя на нее подернутыми маслянистой влагой глазами, ласково протянул:
– Аню-ю-та проснулась… Доченька… А мы тут… – широко развел в стороны руками, – сидим…
Ей казалось, что она лишь на секунду прикрыла глаза, но как очутилась в своем пропыленном платье на этих накрахмаленных кружевах, не могла припомнить. Смущенно провела рукой по голове, стараясь привести волосы в порядок, спросила только для того, чтобы подать голос, только из вежливости, не сомневаясь в ответе:
– Разве уснула?
За столом длинно заулыбались, заговорщицки переглядываясь между собой.
– Дак уж сутки как… – хозяин откинулся на спинку круто выгнутого венского стула, и та тонко скрипнула, словно предупреждая о крайней своей натуге.
– Проголодалась барышня? Милости просим к столу…
Большие пироги, маленькие пирожки, шанежки с капустой, шанежки с рыбой, калачи, горячие щи, присыпанный зеленым луком большой кусок мяса, нарезанный на ломти… Такое изобилие! Ее глаза отвыкли все это видеть даже по отдельности, а вместе, разом это и вовсе казалось невозможным. Стояла, смотрела, позабыв удивиться долгому своему сну.
– Софа! Софочка! – непривычно весело-пьяно закричал вглубь дома отец, и на его крик тотчас вошла мать, помолодевшая от по-новому высоко убранных еще не просохших волос. Шумно кинулась к Анне, обнимая и приговаривая:
– Мы волноваться принялись… Разбудить хотели, но Василий Егорович не позволил… В баню без тебя ушла… Теперь ты… Знаешь, это так славно! Так славно! Идем, провожу…
Темные бревна бани, картинная зелень огорода в низком оконце, раскаленно-шипящая каменка, шелковистая на ощупь вода, в которой мыло, издававшее легко уловимый аромат подсолнуха, так славно пенилось… Она терла себя пеньковой мочалкой самозабвенно, словно хотела вместе с дорожной пылью смыть и весь пережитый ею страх, въевшийся за долгий путь от дедушкиного дома в Омске до этой баньки на чужой стороне гораздо глубже, чем дорожная пыль.
* * *Мать помогала Павле Григорьевне по хозяйству, а отец, в первый же день набив себе черенком вил руки до набрякших кровью мозолей, так, что потребовалась перевязка, был властно выгорожен Василием Егоровичем из хозяйских дел. И всякий раз, когда отец заговаривал, что раны зажили и он готов к работе, хозяин просил его к обеду изловить рыбки. Отец смущенно улыбался на его просьбу, но к реке шел весело, порой проводя на ней весь день.
Анне деревенская жизнь пришлась по нраву. Быстро поняла ход дел обширного хозяйского подворья и уже через неделю храбро замахивалась хворостиной на задиристого петуха, мешавшего сбору яиц. Дни пролетали мгновенно в круговерти сельских дел – коровы, овцы, пашни, покосы…
Василий Егорович с Гордеем уезжали из дома еще до свету, а возвращались в сумерках длинного летнего дня. Павла Григорьевна, дождавшись их из баньки, важно, даже гордо провожала в горницу, широким жестом руки приглашая за убранный стол, ломившийся от съестного. После короткой молитвы под всезнающим взглядом Николушки степенно рассаживались. Эти минуты Анна любила особенно. Ей помнилось, что такая атмосфера царила и дома, когда она, еще несмышленыш, гуляла со старшей сестрой Анастасией в саду и, заслышав, что зовут к столу, со всех ног бежала, чтобы первой броситься к отцу, стоявшему на высоком крыльце с раскрытыми для объятий руками. Отец схватывал их обеих в охапку и нес в столовую, где за сервированным столом ждала мать…
За столом Василий Егорович вел разговор о новом своем житье-бытье, словно заманивая своих постояльцев, словно объясняя им, что вот здесь, в этой Драгоценке, и есть теперь их Родина. И что она почти прежняя, почти неизменная и в чем-то даже лучшая. Все слушали, соглашаясь, понимая, что старый казак уговаривает в первую голову себя:
– В Святки у нас по поселкам ходят скоморохи, в Рождество – христославщики со звездой. Храм отстроили, собор Петра и Павла. На храмовый праздник к нам все тутошние забайкальцы, да и дальние православные, приезжают – и из Покровки, и из Усть-Кулей… Да со всего Трёхречья, почитай. А уж Пасха! Это же радость неохватная! И христосуемся, и качели устраиваем, и в лапту играем… Да что говорить! Жизнь не кончилась, идет-продолжается… Нынче и на Масленицу все было – и снежные городки брали, и на тройках катались. Да с бубенцами! Эх!.. Мой Гордей, он такой ловкий, как я в молодости…
На этих словах Василий Егорович с тайным смыслом сощурил глаза на Павлу Григорьевну и, определив, что слова ей понятны, перевел взгляд на Анну, словно проверяя еще что-то, какие-то свои мысли, и, проверив, вновь весь обратился к отцу и матери, продолжая рассказывать-увещевать:
– Гордей мой – он первый. Всегда! На казачьих праздниках он один из лучших в джигитовке и в поле… Да и на охоте! Везде первый! Этому я рад безгранично!..
Все улыбались, поглядывая на Гордея, который сидел не поднимая глаз, и лишь ярко проступивший на щеках неровный румянец выдавал степень его смущения. В распахнутые окна до них доносились далекие, еще несмелые наигрыши гармони, частые веселые звуки балалайки, наигрывающей барыню, стройный безмятежный звон цикад. Павла Григорьевна заботливо оглядывала тарелки, стремясь тут же положить на освободившееся место новый кусочек. А родители Анны, поглядывая на хозяина, задумчивостью взглядов выдавали, что заняты своими мыслями.
– Верите, я дома не очень религиозным был. – Василий Егорович, справившись с изрядным куском мяса, вновь вспомнил об обязанностях хозяина развлекать разговорами гостей. – Нет, не подумайте чего плохого, но ведь недаром народ говорит, что пока гром не грянет… А нынче, в отрыве от родных мест, так это необходимо и дорого стало, что и передать нельзя. Дороже злата и серебра. Для детей сохранить надобно, для внуков… – он вновь взглянул на Анну и опять всем корпусом развернулся к ее родителям.
– Вот восьмилетку, школу, всем миром уже отстроили, дом для учителей общество бесплатно ставит, дрова там и прочая тоже забота наша… Вы бы соглашались… Где лучшего искать, столько беды кругом… Рассказывают, что в городах, когда в двадцать третьем пришло в Китай штук тридцать кораблей из России, китайцы первый раз увидели белых на грязной и тяжелой работе… Русских!.. Или продавать – газеты или мыло какое, раньше немыслимое было дело, чтобы белый человек. И по улицам есть такие, что скитаются, милостынями питаются… К такому до нашей беды китайцы не были привычны и, верите ли, разглядывают русских беззастенчиво, как мы зверье какое в зоопарке…
– Не можем мы остаться, – тихо и даже виновато отозвался отец, – нам в город надо выбираться, оттуда в Европу. Очень надеемся там нашу старшую найти. Софья вон вся извелась…
– Ну, ну… – мрачнел хозяин и после минутной паузы вновь начинал увещать-рассказывать:
– А мы все держимся друг за дружку, помогаем, чем можем. Вон картинки по стенам, видишь? Художник в Бес-Кулях живет. Нам эти картинки без надобности, но покупаем, чтобы человека поддержать. Кто за деньги, а кто и овцу отдаст. С обществом-то выжить можно. И рыбу обществом ловим по старинке. Ез – знаешь такое? Кобылины готовим и расставляем их поперек реки – нога к ноге, в ниточку расставляем… Затем бердами застилаем, чтобы, значить, мосток такой получился. Скоками называем его. Это оттого, что рыба на него прыгает, ез не может одолеть и на мосток скатывается… Да поймешь, коли увидишь, дело нехитрое…
После чая под неспешный разговор мужчин, сидевших друг против друга, таких разных, но и таких похожих, стараясь быть незамеченными, Анна с Гордеем выскальзывали из-за стола и убегали на вечерние посиделки, зазывающие веселыми переборами гармошки и россыпью балалайки. Анне в хозяйских легких ичигах, делающих шаг неслышным, и в холщевой рубахе с долгой юбкой, подаренных Павлой Григорьевной, с вольно брошенной по спине косой, нравилось плясать, выстукивая ичигами, как это делали юные казачки. Гордей упорно не принимал участия в веселье, упирался, вызывая смех тянувших его на пляс девчат, а когда Анна выходила в круг, занимал место на краю утрамбованного танцами пятачка, не сводя с нее глаз, словно она вошла в реку и он знал, что она не умеет плавать. Анне нравилось, каким прищуром одаривали ее девушки, безуспешно вызывающие Гордея на танец. Сама Анна и не пыталась этого делать. К чему? Она и без того знала, что Гордей если и выйдет танцевать, то только с ней. И безмятежно наслаждалась такой своей властью.
Домой возвращались с первыми петухами. Гордей шел на сеновал, а Анна, сняв в сенцах запыленные ичиги и стараясь ступать как можно неслышней, невесомей, пробиралась в комнату, отведенную ей с родителями. Укладывалась поверх покрывала и лежала, глядя в потолок, где в квадрате лунного света ветка березы чертила какие-то неведомые тайные знаки, то ли предупреждая ее о чем-то, то ли убаюкивая…
Июль выдался жарким. Дни стояли длинные, знойные. Травы стеной высились по обе стороны дороги. В этом зеленом море Анна угадывала, выхватывая глазом, звездочки зверобоя, высокие царственные султаны иван-чая, сиреневые макушки матрешки. Короткими теплыми ночами, возвращаясь с Гордеем с вечерок домой, удивлялась той стремительности, с какой над селом поднимается рассвет – только-только застрекочут цикады, а уже и петуху кричать время приспело. И ловила себя на мысли, доставляющей ей некоторое душевное смущение: она никогда не была ранее так счастлива, как под этим высоким небом, где все ее страхи напрочь забылись в тот самый миг, как только увидела Гордея. И даже сестра, далекая и недосягаемая, с тех пор как они с ней расстались в Москве, стала в ее снах отдаляться, взмахом руки прося более о ней не тревожиться.
Покос
Ближние к Драгоценке покосы делили обществом между семьями по количеству скота, а на дальних каждый мог косить, сколько рук хватит. Туда, на дальнюю заимку, запасать сено для своих многочисленных овец и коров на лютую и снежную зиму Василий Егорович отправил работников за неделю до начала страды – инвентарь наладить-приготовить, заимку отремонтировать. А на первый день покоса, обязательно праздничный, снарядил Гордея. Уже провожая со двора коляску с уложенной в нее снедью, вдруг, словно молодец в танце, хозяин всем телом крутанулся к Анне:
– А не желает ли Анюта края наши посмотреть? Ох, и красиво там! А рыбы в реке – хоть ведром черпай. И медок свежий есть… Пасека там у меня стоит… А-а-а? Как думаешь? Да поезжай, девонька! Пола-а-комишься… И Гордею, признаюсь по секрету, догляд не помешает, чтобы от хозяйства не сбежал с удочкой на бережку посидеть вместо косьбы…
Гордей, уже взявший в руки вожжи, замер, словно боясь поворотом головы нарушить что-то невесомо-хрупкое, что вызвали к жизни слова отца. Анна неожиданно для себя легко и весело согласилась с Василием Егоровичем, сама не заметив, как оказалась в коляске рядом с Гордеем, забыв спросить разрешение матери, стоявшей тут же, близехонько.
– Анна! – окликнула та уже сидевшую в тарантасе дочь. И устыдившись то ли своего громкого голоса, то ли своих мыслей, через паузу делано-строго добавила:
– Будь осторожна.
Но не удержалась и уже вслед отъезжающему тарантасу тонко прокричала:
– Не долго! Слышишь!?
Лошадка аккуратная, подбористая легко и весело несла повозку на высоком ходу, картинно встряхивая сбившейся на одну сторону гривой. Коляска словно плыла по едва заметной в разнотравье дороге, намеченной нечастыми ездоками по нагорью. Гордей сидел молча, словно онемел, лишь время от времени искоса поглядывал на Анну, всякий раз этим вызывая у нее смех. И ничего страшного и тяжелого не могло быть более нигде и никогда во всем белом свете. Да и сам мир под высоким небом, казалось, теперь весь состоял только из этого забрызганного цветами многотравья и легко плывущей по нему коляски с Анной и Гордеем. Не выдержав восторга, девушка раскинула руки навстречу простору и закричала громко, в голос, в то же время словно прислушиваясь сама к себе:
– Господи! Всемилостивый! Пошли, Господи, счастья! Счастья для всех! Для все-е-ех…
И словно это ее обращение к Богу разом все переменило, вызвав всеобщий ответный восторг – и ход лошадки, перешедшей с рыси в галоп, и пение птиц, доселе почти неслышное, одиночное, рассыпалось многочисленными колокольцами над головой, и стрекот кузнечиков, слившийся в единый мощный хор. Сидевший каменным идолом Гордей вскочил на ноги и с иступленным гиканьем закрутил над головой вожжами, подгоняя и без того несшуюся стрелой лошадку. Мчались и кричали до тех пор, пока тарантас одним колесом не наскочил на камень, глухо ударивший по колесу и заставивший Гордея плюхнуться на сидушку, а лошадку сбавить ход, однако ничуть не умалив этим общего восторга и веселости.
Дорога пошла в лоб горы, и Гордей, пользуясь этой заминкой, вложив Анне в руки вожжи, соскочил с повозки. Вбежав в самую гущу разнотравья, он что-то споро в ней искал и нагнал лошадку, одолевавшую высоту, уже на последних шагах. Кинув на колени Анны ворох огромных, с чайное блюдце ромашек, Гордей впервые взглянул на нее открытым долгим взглядом и, забирая из рук поводья, задержал ее ладони в своих.
– Я боялась, что ты не вернешься… Горка кончается… А вдруг понесет… Ты вовремя… – раскраснелась под его взглядом Анна.
– А я завсегда буду вовремя… – ей в тон, ничуть не разочаровав, тотчас отозвался тот.
К заимке подкатили на рысях. Гордей на ходу ловко соскочил с тарантаса, передавая вожжи вышедшему навстречу им босому старику в холщовой длинной рубахе и в таких же портах. Длинная белая борода, отросшие волосы по плечи делали старика невозможно похожим на фотографию графа Толстого, и лишь его грязные босые ноги никак не давали завершить возникший в воображении Анны облик.
– Ждали вас, ждали… – заговорил тот, ласково оглядывая Анну, словно давно ее знал и теперь доволен тем, что вновь встретил. – Но вы в саму пору – и каша, Маланья кликала, как раз поспела, с дороги-то больно хорошо, и медок свежий, вчера вынул малость, как знал, для барышни… А я, барышня, Савелий… Надолго ли? На день только завтрашний? И то радость нам…









