Адъютант маршала Нея. Записки Фезенсака, 1804–1811

- -
- 100%
- +
Я был произведён 1 жерминаля (22 марта). Нужно было подвести итоги за квартал; мой предшественник был должен всей роте и отрицал часть своих долгов. Начались бесконечные требования расчёта, а капитан не умел воспользоваться своей властью — ни заставить солдат замолчать, ни добиться справедливости для них. Чтобы навести в этой роте порядок, потребовалось бы истратить 500 франков. Вот каково было начало для молодого фельдфебеля, чьё продвижение по службе и без того вызывало недовольство и зависть! Столько трудностей и разочарований сделали тягостным для меня это новое звание, которого я так желал и которым в глубине души очень гордился. Поэтому должен честно признаться: хорошим фельдфебелем я не был. Однажды квартирмейстер прямо сказал об этом полковнику, к большому неудовольствию последнего.
Жизнь солдата и унтер-офицера начинала меня утомлять. Мне обещали, что через несколько месяцев я стану офицером, но чем ближе подходил этот срок, тем яснее я понимал, насколько это трудно. Денег у меня не было, да я и не просил их; правда и то, что я влезал в долги. Это положение меня печалило и раздражало. Вместо того чтобы приложить усилия и преодолеть трудности, я небрежно относился к службе, а мой несчастный капитан не умел ни направить меня, ни поддержать, ни сделать мне выговор.
И всё же я приближался к самому важному моменту, который должен был бы заставить меня проявить всё своё усердие. В полку освободилось место подпоручика, и по старому республиканскому закону кандидата на это место выбирали сами офицеры — закону, который Империя ещё не успела отменить. Подпоручики голосованием избирали трёх кандидатов из числа унтер-офицеров, а поручики выбирали одного из этих трёх. При замещении должности поручика действовали так же: поручики выдвигали трёх подпоручиков, а капитаны выбирали одного из них.
Полковник всегда хотел добиться моего назначения именно таким способом: это и впрямь было более почётно. Но как получить его от офицеров, уже раздражённых моим продвижением, которого я не слишком-то заслуживал, особенно в последнее время? Тем более что среди унтер-офицеров у этих офицеров были друзья, бывшие товарищи по службе, давно ожидавшие этой столь важной для их будущего награды и заслуживавшие её больше меня.
Однако власть полковника, желание сделать ему приятное и особенно страх вызвать его недовольство — в то время власть командиров частей была огромна — всё это в конце концов преодолело сопротивление, и 26 мая я был произведён в подпоручики.
Но прежде чем официально вступить в новый чин, требовалось утверждение Императора, а до тех пор я должен был продолжать службу фельдфебеля. В это время появился указ, требовавший четырёх лет службы до производства в офицеры. Старых военнослужащих этот указ привёл в восторг, а меня — в сильное беспокойство. Утвердят ли моё производство? Оно состоялось до обнародования злополучного указа; но Император не слишком считался с установленными правилами и, возможно, пожелал бы немедленно применить указ, изданный в угоду старым солдатам.
Полковник счёл за благо подождать; однако через месяц всё же решил оформить моё производство. Инспектор по смотрам согласился выплачивать мне офицерское жалованье ещё до указа об утверждении. Всё готовилось к высадке в Англии; одновременно говорили о разрыве с Австрией. Война, стало быть, была неминуема, и он справедливо рассудил, что перед лицом неприятеля у меня не отнимут чина.
Поэтому 2 июля я был официально принят в новый чин перед строем полка, и это назначение было встречено в целом гораздо лучше, чем можно было ожидать. Прежде всего, его всегда ожидали; моя солдатская и сержантская служба была лишь временной игрой, и все прекрасно знали, что я поступил в полк только для того, чтобы стать офицером. Моё назначение доставило удовольствие полковнику, расположения которого все стремились заслужить. Несколько подпоручиков, воспитанных лучше остальных, были рады получить меня в товарищи.
Наконец, несмотря на зависть, которую я вызывал, и на некоторые упрёки, которые мне можно было предъявить, в полку меня любили. Мне ставили в заслугу то, что я безропотно перенёс испытание, которому подвергался уже десять месяцев, и все понимали, что эта служба, столь короткая для других, должна была показаться мне мучительно долгой.
Итак, счастье моё было полным, — как вдруг в тот же вечер его омрачило одно весьма печальное событие.
На следующий день для всего корпуса должна была состояться учебная посадка на суда. 27-й полк, находившийся в лагере Сен-Жосс на левом берегу Канша, пришёл провести ночь в наших бараках. Офицеры и солдаты — все старались как можно лучше принять новых гостей, и для обоих полков это был настоящий праздник. Вечером мы все собрались в кафе — большом бараке, построенном на краю лагеря. Когда я вошёл, шум и духота ударили мне в голову, так что мне не составило труда окончательно напиться. К полуночи нас там осталось всего семеро или восьмеро.
Капитан полиции Лафосс, который был с нами, заметил, что полковник ходит по улицам лагеря и, возможно, будет недоволен тем, что мы так долго остаёмся в кафе. Кроме того, утром нужно было рано становиться под ружьё, так что нам уже пора было расходиться. Я ответил, что он не имеет права нами командовать, что, будучи офицером, я больше не обязан являться на перекличку, что мы вполне вправе оставаться в кафе хоть всю ночь и что, если к построению мы будем готовы, нас не в чем будет упрекнуть. Капитан возразил, и я тоже не уступил. Один из моих товарищей сделал мне выговор и через минуту увёл меня с собой без всякого сопротивления.
После моего ухода несколько офицеров с жаром осудили моё поведение, хотя уже на следующий день сами об этом забыли. Но полковник всё слышал. Невозможно представить себе его гнев. Значит, вот какова была награда за все его старания! Он принял меня в свой полк, быстро провёл меня через все чины; когда понадобилось навести порядок в роте, он почти навязал меня капитану в качестве фельдфебеля. Я ответил на его доверие небрежной службой и долгами. Он, вместо того чтобы разочароваться, добился от офицеров моего производства в подпоручики. И вот в самый вечер моего вступления в новый чин я начал с неповиновения — ослушался капитана полиции. И потому чем больше доброты он мне выказывал, тем строже должен был теперь со мной обойтись. В этот раз он делал это уже не для того, чтобы научить меня службе или закалить мой характер, а чтобы наказать меня и оправдаться перед офицерами.
Поэтому, к моему великому удивлению, после глубокого сна, который всегда следует за опьянением, я узнал, что нахожусь под строгим арестом, а у моей двери стоит часовой. Офицер, находящийся под арестом, платил этому часовому три франка в день. Вот так мне помогали расплачиваться с долгами. Это строгое наказание продолжалось пятнадцать дней, после чего последовало ещё восемь дней обычного ареста. В этом случае, как и в других, наказание оказалось чрезмерным и потому не достигло цели. Оно привлекло внимание к проступку, который сам по себе ничего не значил, — всего лишь несколько пьяных слов, не имевших никакого значения, поскольку, отказавшись сначала уйти, я уже в следующую минуту ушёл сам. Капитан Лафосс, с которым я впоследствии об этом говорил, когда он был уже командиром батальона, а я — генералом, заверил меня, что он даже не стал бы отправлять меня под арест.
Я поселился в новом бараке с тремя офицерами. Эти бараки, столь же неблагоприятные для здоровья, как и солдатские, были по крайней мере просторнее и удобнее.
Офицеры, находившиеся под строгим арестом, не могли принимать посетителей, но нельзя же было наказывать моих товарищей по комнате за мой мнимый проступок, и я пользовался теми визитами, которые наносили им.
Один из офицеров был бы очень славным малым, если бы на его беду не получил кое-какого образования, превратившего его в большого умника: он без всякой меры использовал латынь и перед невеждами, и перед учёными, примерно как Партридж в «Томе Джонсе».
Другой был молодым человеком, только что окончившим Пританей11[11]. Ленивый умом и телом, половину жизни он проводил под арестом, а другую половину — зарабатывая новый.
Третий был хорошим военным, который умел только спать, охотиться и командовать строевой подготовкой; наконец, благодаря упорному труду он дослужился до подпоручика — это был предел его мечтаний.
Эти три человека, столь разные по уму и характеру, тем не менее прекрасно ладили между собой, и мне не на что было на них жаловаться.
Эту долгую неволю я использовал, чтобы изучать своё ремесло, не забывая и о литературе. Я до сих пор помню, как меня увлекали комментарии Вольтера к Корнелю. Я пытался состязаться умом с самим автором, мысленно составляя собственные комментарии к тем местам, которые он цитировал; но моя самонадеянность получала достаточно суровый урок, когда я сравнивал заметки Вольтера со своими рассуждениями.
Наконец мой арест закончился, и я явился к полковнику, испытывая даже не столько боль от того, что огорчил его, сколько страх перед нашей встречей. Он встретил меня холодно, печально и строго: он больше не хотел быть для меня никем, кроме моего полковника, раз дружба, которую он мне оказывал, принесла такие плохие результаты. Он прекратил всякую переписку с моей семьёй: не желал говорить обо мне ничего хорошего, но и плохого говорить не хотел. Вероятно, этот случай мог поссорить его с моими родными, поскольку они сочли бы его виноватым и ему пришлось бы сожалеть об отказе от столь приятного общения. Я был рад заверить его, что этого опасаться не стоит. Я сказал ему, что родители, далеко не оправдывая моего поведения, о котором я уже сообщил им, без сомнения, сочтут меня виноватым, раз он меня наказал, и что ничто — ни в их глазах, ни в моих собственных — не сможет умалить ту благодарность, которой мы все ему обязаны. Я, разумеется, не стал добавлять, насколько чрезмерным мне казалось его наказание. Вскоре я вновь увидел всю его прежнюю доброту.
В июле я вошёл в состав отряда, отправленного в Монтрёй, а 1 фрюктидора (19 августа) снова взошёл на канонерские лодки — на этот раз уже в качестве подпоручика. Я был рад выбраться из лагеря, увидеть что-нибудь кроме той равнины, на которой мы стояли, и другие лица, кроме лиц наших солдат. К тому же я был так доволен и горд своим новым чином, что всё казалось мне добрым и прекрасным.
Самый важный момент в карьере военного — это тот, когда он становится подпоручиком. Армия делится на два сословия: офицеров и солдат, и между ними лежит огромная пропасть. Аджюдан, хотя и является старшим унтер-офицером полка, всё же относится к солдатскому составу, наравне с последним барабанщиком; подпоручик же уже принадлежит к офицерскому корпусу, как старейший из маршалов Франции.
Если эта разница заметна в гарнизоне, то в лагере она была ещё более ощутима: мы жили отдельно, на небольшом пространстве и почти не имели другого общества, кроме собственного. Поэтому эти два сословия казались разделёнными пропастью. Несколько подпоручиков, которые хотели видеть меня своим товарищем, не могли оказать мне даже самой простой любезности, пока я не стал им равным. Я видел, как унтер-офицеры — друзья, прежние товарищи, с которыми ещё недавно вместе проводили время, — становились подпоручиками, и после этого всякая близость между ними прекращалась. Иногда от одного оставалось лишь доброе слово, от другого — почтительная благодарность: вот и всё, что сохранялось от прежней близости.
Итак, проведя десять месяцев безвылазно в лагере, в столь униженном положении перед офицерами, я вдруг стал им равным и увидел ниже себя весь остальной полк, в котором так долго был лишь товарищем или подчинённым. Поэтому, даже не говоря о дальнейшем продвижении, на которое этот первый шаг давал право, уже само по себе это было неоценимым преимуществом. И им наслаждались бы каждый день, если бы всю жизнь пришлось оставаться подпоручиком.
Между тем в августе 1805 года так долго возвещавшаяся экспедиция всё ещё не отправлялась. В начале этих воспоминаний я уже рассказывал, с какой тщательностью и искусством все средства для перевозки войск были собраны на побережье; но как переправить эту огромную флотилию в Англию? Можно ли было решиться на переход в присутствии неприятельской эскадры? Или следовало дождаться прибытия нашего флота, который отвлёк бы внимание англичан, пока мы переправлялись? Оба варианта долго обсуждались.
Достаточно было 48 часов, чтобы вывести нашу флотилию из портов и пересечь пролив. Летом в Ла-Манше бывают продолжительные периоды штиля, во время которых английская эскадра не могла действовать. Поэтому суда, построенные так, чтобы ходить как под парусом, так и на вёслах, могли переправиться даже в присутствии английских кораблей. Зимние туманы давали такое же преимущество. В обоих случаях можно было отважиться на высадку и без помощи нашего флота; а с помощью флота на высадку можно было решиться в любое время года. Таким образом, Англия постоянно пребывала в тревоге.
Ещё в сентябре 1803 года считалось, что мы готовы к экспедиции; однако необходимость завершить оснащение и вооружение, а также тысяча трудностей, которые всегда возникают в последний момент, заставили отложить её до августа 1804 года.
Наконец Наполеон решил дождаться прибытия нашего флота; этот более осторожный план сулил почти верный успех. Смерть адмиралов Латуш-Тревиля и Брюэса12[12] вызвала новые задержки. Адмирал Вильнёв, сменивший Латуш-Тревиля, вышел из Тулона в январе 1805 года. Он должен был соединиться с флотами Бреста и Рошфора, увлечь англичан в Антильское море13[13], а затем вернуться в Ла-Манш. Но Вильнёв был обеспокоен плохим состоянием материальной части флота и неопытностью экипажей. Буря рассеяла корабли и причинила им значительный ущерб. Пройдя 70 лье, Вильнёв вернулся в Тулон, и план снова провалился.
Англия начинала уже не верить в возможность высадки, а поездка Императора в Милан для коронации в качестве короля Италии ещё больше поддерживала эту иллюзию. Однако Наполеон не мог без крайней необходимости отказаться от плана, который уже два года занимал все его мысли и от которого он ожидал столь огромных результатов.
Испания только что объявила войну Англии, и её флот должен был присоединиться к нашему; значит, настало время предпринять последнюю попытку.
Вильнёв вновь вышел из Тулона 30 марта, соединился в Кадисе с эскадрой адмирала Гравина и прибыл на Мартинику, но флот, которым командовал Гантом, так и не появился. Встречные ветры удерживали его в Бресте, который по-прежнему блокировал английский флот. Тогда Вильнёв, вместо того чтобы ждать на Мартинике соединения всех эскадр, получил приказ идти на выручку эскадрам Ферроля и Бреста, чтобы наконец вывести их в Ла-Манш. У Ферроля произошло морское сражение, окончившееся безрезультатно; уныние Вильнёва после этого лишь усилилось.
Никто не может сомневаться в личной храбрости этого несчастного адмирала, но его нерешительный и тревожный характер постоянно заставлял его преувеличивать трудности и опасности. Испанцы были для него лишь обузой: «Это они, — говорил он, — довели нас до крайней степени бедствий».
Вильнёв даже не считал французов способными на равных сражаться с англичанами на море и признавался морскому министру, что, имея 29 кораблей, побоялся бы встретить 20 неприятельских. Вильнёв не понимал, что в любом деле не следует слишком бояться неблагоприятного исхода и что на войне особенно верно: кто ничем не рискует, тот ничего и не приобретает. Поэтому он вышел из Ла-Коруньи, получив приказ идти в Брест, но сам толком не зная, что собирается делать.
Тем временем Наполеон в Булони готовил отправление армии. Всё снаряжение уже было погружено, несколько раз проводились учения по посадке личного состава; каждый полк и каждая рота знали своё место, и отправление могло состояться без малейших затруднений. Одновременно продолжалось строительство бараков, а слухи о войне на континенте становились всё более основательными.
Отправимся ли мы в Англию, в Германию — или же нам суждено провести ещё одну зиму в этом злополучном лагере? Только последний вариант страшил нас.
Наполеон, удивлённый тем, что Вильнёв не появляется, начинал тревожиться, а морской министр ещё больше усиливал его беспокойство, сообщая ему о нерешительности адмирала. Наконец 26 августа стало известно, что Вильнёв, вместо того чтобы идти на Брест, решил вернуться в Кадис; а время года и сосредоточение английских флотов уже не позволяли ничего предпринять.
К счастью, новая коалиция европейских держав позволила Наполеону заменить эту столь часто и столь напрасно обещанную экспедицию большой европейской войной. Поэтому уже на следующий день, 27 августа, после яростной вспышки гнева против неспособности адмирала Вильнёва, сорвавшего самый блестящий план на свете, Наполеон немедленно отказался от этого замысла и отдал приказ выступать в Германию, продиктовав план кампании 1805 года.
Так закончились наши сомнения. Три дивизии лагеря Монтрёй, по-прежнему находившиеся под командованием маршала Нея, выступили к Страсбургу 1 сентября.
Я был в восторге от возможности начать войну в качестве офицера, и пехотная служба уже не казалась мне тяжёлой: теперь мне предстояло нести с собой лишь шпагу. Император так и не утвердил моего назначения, но я был спокоен, твёрдо уверенный, что на поле боя меня не разжалуют.
Глава II. Кампания 1805 года. Часть первая
Марш по Германии. — Бой под Гюнцбургом. — Взятие Ульма.
Третья дивизия выступила из лагеря Монтрёй 1 сентября14[14]. Первые две дивизии выдвинулись на день раньше нас. Эти два дня оказались очень кстати при столь поспешном выступлении. Мы шли дивизионной колонной, левым флангом впереди; таким образом, в колонне следовали 59-й полк, 50-й, 27-й и 25-й лёгкий. Ничто так не утомляет войска, как марш дивизионным порядком. Нужно немало места, чтобы разместить 8000 человек, и нередко после долгого перехода ротам приходилось добираться до назначенной им деревни окольными дорогами, порой на довольно большое расстояние.
Поскольку 59-й полк шёл во главе колонны, командир батальона Сильберман возглавлял авангард, в состав которого в день выступления входил и я с ещё одним подпоручиком. Я опоздал, и мой товарищ последовал моему примеру. Когда мы явились к командиру с извинениями, авангард был уже далеко. Он ответил нам со своим невозмутимым эльзасским хладнокровием:
— Господа, я никогда не заставляю себя ждать и сам никого никогда не жду; вы будете под арестом.
Ничто не огорчило меня сильнее этого наказания в самом начале кампании. Оно показалось мне печальным напоминанием о прошлом и зловещим предзнаменованием будущего.
За 26 дней дивизия достигла Рейна у Сельца, ниже Страсбурга, пройдя через Аррас, Ла-Фер, Реймс, Шалон, Витри, Сен-Дизье, Нанси и Саверн. Мы двигались в строгом порядке, фланговым маршем, в три шеренги, а офицеры постоянно находились при своих ротах. Однажды я задержался на привале на четверть часа, чтобы закончить завтрак, и мой капитан сказал мне, что сам не позволил бы себе того, что сделал я. Когда офицеры подают такой пример, можно быть уверенным, что всё идёт как следует. Поэтому проход столь многочисленной армии не вызвал ни единой жалобы. В наших полках было много рекрутов, которые превосходно выдержали этот долгий переход; больных было мало, отставших не было вовсе, а солдаты, которым дали отпуск, чтобы ненадолго повидаться с семьями, все вернулись ещё до переправы через Рейн.
Я и сам надеялся получить отпуск, чтобы после года разлуки повидаться с родителями перед началом кампании. Полковник обещал это моей матери, и я с удивлением увидел, как на второй день похода он отправился в Люксембург, где находилось полковое депо, не сказав мне об этом ни слова. 15-го он присоединился к нам в Сен-Дизье, и я узнал о причине такой суровости.
На второй день похода я был в наряде в арьергарде — служба весьма скучная, поскольку приходится пропускать перед собой весь обоз. Под конец долгого перехода я разговорился с маркитанткой, и, когда она сказала, что чувствует усталость и недомогание, я, не задумываясь, предложил ей руку, как предложил бы её парижской даме. Нас увидел генерал Малер и похвалил моего полковника за галантность офицеров, подающих руку маркитанткам. Этого было достаточно, чтобы вызвать его гнев. Сурово выбранив меня за легкомыслие, он сказал, что эта глупость помешала ему дать мне отпуск раньше, но что мои родители не должны расплачиваться за мою провинность; поэтому я отправлюсь в Париж при условии, что вернусь к 26-му, ко времени переправы через Рейн.
Таким образом, за двенадцать дней мне предстояло проехать 200 лье на почтовых, поскольку я не мог потерять ни одного мгновения, отведённого семье. Собственной кареты у меня не было, поэтому на каждой почтовой станции я пересаживался в кабриолет, двуколку15[15] или небольшую повозку, запряжённую одной лошадью; форейтор садился рядом со мной, и так мы ехали днём и ночью почти без остановки, едва находя время поесть. Моё прибытие в Париж стало праздником и для моей семьи, и для меня.
Нужно было провести целый год в лагере, чтобы понять, что я почувствовал в Париже. Этот город показался мне заколдованным, я словно видел сон; и всё же, вновь оказавшись в месте, где прошло моё детство, я порой спрашивал себя, не был ли лагерь Монтрёй скорее дурным сном. Кто-то сказал однажды, что, когда он читал Гомера, люди казались ему ростом в шесть футов. Так же можно сказать, что воспитанные люди представляются существами иной природы, какими-то высшими духами, превосходящими обычных людей. Женские наряды, разговоры, манеры, весь тон общества переносили меня в новый мир. Все одобрили мой выбор, который уже был увенчан успехом: я стал офицером. К тому же г-н Лакюэ был другом семьи, а номер полка ещё больше усиливал симпатию, которую внушал молодой подпоручик. Эти счастливые мгновения длились недолго. Прибыв в Париж 17 сентября, я должен был выехать оттуда так, чтобы 26-го оказаться на Рейне.
Как я уже говорил, всё путешествие я проделал в почтовой повозке, днём и ночью; нужны были мои молодость и крепкое здоровье, чтобы выдержать подобные испытания. Ожидали прибытия Императора, и мне едва удавалось раздобыть даже ту единственную лошадь, что была мне нужна. Иногда какой-нибудь путешественник просил разрешения поехать со мной; я соглашался, лишь бы он что-нибудь заплатил форейтору и это не замедлило скорости нашего хода.
26-го я прибыл в Сельц, накануне переправы через Рейн; но в каком виде! Я купил в Париже всё необходимое и отправил это дилижансом. Но стремительность нашего марша и перемена направления не позволили мне получить эту посылку. Я переправился через Рейн с одной чужой эполетой и одолженной шпагой. Так на протяжении всей своей службы мне постоянно чего-нибудь не хватало. Я был фельдфебелем, не имевшим денег на выплату солдатам жалованья; путешествовал на почтовых, не имея собственной повозки; был офицером без эполет и шпаги; адъютантом — без лошадей. Со всеми этими трудностями я справлялся, смело бросая им вызов и никогда не сомневаясь ни в себе, ни в Провидении.
27-го дивизия переправилась через Рейн по понтонному мосту между Сельцем и Лотербуром. Эта переправа стала настоящим праздником. Солдаты украшали свою форму небольшими ветками деревьев наподобие лавровых венков. На другом берегу Рейна мы прошли парадным маршем перед генералами под крики: «Да здравствует Император!»
30-го корпус собрался в Штутгарте, пройдя через Карлсруэ и Пфорцхайм. Там мы оставались до 3 октября.
Теперь необходимо рассказать о положении неприятеля и объяснить замыслы Наполеона. Затем мы увидим, какая роль была отведена 6-му корпусу в их осуществлении, какую роль сыграл 59-й полк в операциях корпуса и, наконец, какую весьма незначительную роль довелось сыграть мне самому в подвигах этого полка.
Коалиция, образованная англичанами, австрийцами, русскими, шведами и неаполитанцами, рассчитывала привлечь на свою сторону баварцев, остальные германские государства и даже саму Пруссию. Одновременно готовилось несколько наступлений — через Померанию, Ломбардию и юг Италии. Нас интересует только одно из них — то, которое должно было осуществляться в долине Дуная. Оно было поручено австрийцам и русским, но русские находились ещё далеко позади. Если бы австрийская армия двинулась им навстречу, она оставила бы Германию без прикрытия, и Наполеон вторгся бы в неё и вынудил германские государства присоединиться к нему.
Генерал Мак, командовавший австрийской армией, решил его опередить: он перешёл через Баварию и занял позицию, расположив правый фланг у Ульма, левый — у Меммингена и прикрывшись с фронта рекой Иллер. Он предполагал, что Наполеон атакует его в лоб, через дефиле Шварцвальда между Страсбургом и Шаффхаузеном; Мак рассчитывал выгодно обороняться на занятой им сильной позиции, а в случае поражения отступить, сближаясь с русскими. Он выдвинул генерала Кинмайера в Ингольштадт, чтобы наблюдать за баварцами и установить связь с русскими, прибытия которых ожидали со стороны Мюнхена.



