Мельмот Скиталец

- -
- 100%
- +

Серия «NEOготика»

© Перевод и литературная обработка: Немирова А. В., 2024
© Иллюстрации: Дудин А. Л., 1993, 2024
© Реставрация иллюстраций: Урядышева А. А., 2024
© Оформление: ООО «Феникс», 2024
© В оформлении книги использованы иллюстрации по лицензии Shutterstock.com
Предисловие переводчика
Чарльз Роберт Мэтьюрин – потомок французских гугенотов, англиканский священник, ирландский писатель, автор пьес и романов, из которых проверку временем прошел лишь тот, что мы предлагаем вашему вниманию. Ничего похожего на бурные, роковые страсти героев его книг в жизни Мэтьюрина не было. Были обыденные житейские трудности: банкротство отца, необходимость содержать жену и четверых детей на скудное жалованье викария… англиканская церковь Ирландии не простила Чарльзу его вольнодумства и критики в свой адрес, приостановив его продвижение по карьерной лестнице. От литературной деятельности, несмотря на поддержку известных писателей (в частности, Вальтера Скотта) и некоторые успехи, постоянной прибыли он не получал. Современникам он представлялся «эксцентричным почти до безумия и полным противоречий»: запоем читал романы, произносил изысканные проповеди, любил танцевать до упаду, одевался и вел себя как самодовольный денди… Сам он о своих делах говорил так: «Готовясь вновь предстать перед публикой в не слишком почтенном амплуа сочинителя романов, я не могу не сожалеть о том, что меня к этому вынуждает необходимость. Если бы моя профессия давала мне достаточные средства к существованию, я сам счел бы себя виновным, прибегая к иным занятиям, но… позволено ли мне выбирать?»
В итоге жизненные силы Чарльза были подорваны, и он умер, едва дожив до 44 лет.
А вот самое большое, странное, эксцентричное по форме и удивительное по содержанию творение Мэтьюрина, оказавшее длительное влияние на литературу всей Европы, включая русскую, – роман «Мельмот Скиталец», – живо и поныне. Этому есть логичное объяснение. Хотя роман и можно с полным основанием назвать готическим, романтическим, романом ужасов, в нем наряду с заимствованиями из литературных источников много подлинных бытовых и психологических подробностей. Автор сам упомянул об этом в предисловии к первому изданию: «Отдельные детали я позаимствовал из реальной жизни. История Джона Сэндала и Элинор Мортимер основана на фактах. Женщина, послужившая прототипом лишь приблизительно очерченному образу жены Вальберга, жива и поныне, и да будут ей дарованы еще долгие годы».
Однако времена меняются, меняется и читательское восприятие. Известно, что живые организмы умеют адаптироваться к изменениям в природе, чтобы выжить. У нас речь идет об адаптации во времени. Полный, строго научный перевод романа был опубликован издательством «Литературные памятники» в переводе А. М. Шадрина в 1983 году. Наша версия – сокращенная. Почему же нам пришлось сокращать?
Многие особенности текста, характерные для своего века, теперь воспринимаются как балласт, многие авторские недоработки мешают сочувственно следить за развитием действия. Итак, мы убрали: цитаты и ссылки на античных авторов, которых тогдашние образованные читатели знали назубок и понимали по-латыни без перевода; ссылки на сочинения путешественников и историков, драматургов и романистов, в наши дни уже никому не известных, которых автор использовал для придания аутентичности своей истории; внезапные экскурсы в историю Англии, далеко уводящие от основного сюжета; многочисленные длинноты, утомительные повторы одних и тех же фактов, а порой и фраз (их сотни). Чтобы сохранить характерную форму старинного романа и дать представление о широкой эрудиции автора и литературной среде его времени, мы воспроизводим все эпиграфы. (Частично они переведены заново, но отчасти мы использовали комментарии к изданию 1983 года.)
Облик романа, конечно, основательно изменился. Однако сочувствие автора к страдающим людям, гнев и иронию, насмешку над суевериями, спесью торгашей и знати, осуждение бесчеловечности и фанатизма любой религии, страхи и смех, кровавые ужасы и утешения, верность и вероломство, оригинальные метафоры и впечатляющие пейзажи – все это мы сохранили в неприкосновенности.
Следуйте за Скитальцем! Вам предстоит многое пережить вместе с героями книги!
(Необходимые примечания даются отдельно в конце каждой главы.)
Том I

Глава I
Он жив еще? Так покажи мне, где он,Я тысячи отдам, чтоб только глянуть.Уильям Шекспир. Генрих VIОсенью тысяча восемьсот шестнадцатого года Джон Мельмот, студент Тринити-колледжа в Дублине[1], покинул его, чтобы навестить умирающего дядюшку, на которого он возлагал свои надежды на будущую независимость. Отец Джона был малоимущим младшим братом, оплачивать учебу сына ему было не по карману; зато дядюшка был богат, холост и стар. Джона с малолетства приучили думать о нем (уж тут постарались и няньки, и слуги, и родители) как о высшем существе, которое держит в руках нити нашего существования и может продлить его или оборвать, когда пожелает. И теперь юноша, испытывая смешанные чувства благоговения, страха и надежды, никак не мог согласовать привлекательные и отталкивающие черты в воображаемом образе старшего родственника.
Получив вызов из Приюта (так называлось поместье Мельмота-старшего), Джон немедленно отправился в путь.
Красота окружающей местности (а ехал он по землям графства Уиклоу[2]) не могла отвлечь его от болезненных размышлений, частично о прошлом, но больше о будущем. Взбалмошность и нелюдимость дядюшки, странные толки о причинах его многолетнего затворничества, зависимость от него – эти мысли бились в его мозгу, как тяжелый кузнечный молот по наковальне. Он заставил себя отогнать их: сел прямо (он был единственным пассажиром в почтовой карете), поглядел на вид за окном, глянул на свои карманные часы, и мысли ненадолго отступили; но нечем было заполнить образовавшуюся пустоту, и ему пришлось сдаться на их милость. Чем усерднее мы стараемся побороть недобрых пришельцев в своей душе, тем легче они побеждают нас. По мере того как карета приближалась к поместью дяди, на сердце у Джона становилось все тяжелее.
Он вспоминал ужасные впечатления детских лет, когда ни один визит к дядюшке не обходился без бесчисленных наставлений: не беспокоить дядюшку, не приближаться к нему, не задавать ему вопросов; ни в коем случае не нарушать неприкосновенную расстановку его табакерки, очков, колокольчика для вызова слуг, не поддаваться соблазну потрогать блестящий золотой набалдашник его трости – это смертный грех; и наконец, осторожно лавировать по опасному курсу от входа в комнату и обратно, не задев груды книг, глобусы, пачки старых газет, подставки для париков и курительных трубок, жестянки с табаком, не говоря уж о таких подводных рифах, как крысоловки и заплесневелые тома под стульями. Затем полагалось отвесить почтительный поклон на прощание, осторожно, без стука, прикрыть дверь и спуститься по лестнице, как бы ступая в фетровых туфлях.
Не лучше были и воспоминания школьной поры, когда, на Рождество и на Пасху, за ним присылали изможденного пони, предмет насмешек всей школы, и ему приходилось нехотя ехать в Приют, чтобы там проводить время, сидя напротив дядюшки, не шевелясь и не произнося ни звука, подобно дону Раймонду и призраку Беатрис из романа «Монах»[3], или наблюдать, как он обгладывает тощие бараньи ребрышки, а племяннику отдает остатки жидкой подливки с излишним предупреждением «не брать больше, чем захочется». Его отправляли в постель, даже зимой, еще засветло, чтобы сэкономить один дюйм свечи, и Джон лежал без сна, мучаясь от голода, пока в восемь часов дядюшка не отбывал в спальню, и экономка, руководившая скудным хозяйством, прокрадывалась к мальчику, чтобы поделиться с ним своим жалким ужином, но каждый съеденный им кусок сопровождала мольбами не говорить об этом дяде. А жизнь в колледже! Годы, проведенные на чердаке, во внутреннем дворе, без радостных поездок на природу; дядюшка не приглашал его, боясь расходов на дорогу, и студент проводил душные летние месяцы, уныло бродя туда-сюда по пустынным улицам; единственным проявлением родственных чувств, отнюдь не скрашивавшим существование студента, были приходящие пунктуально, раз в квартал, послания, в коих неизменно содержались жалобы на чрезмерную дороговизну обучения, на фермеров, не вносящих арендную плату, на понижение стоимости земли, а также наставления против бытовых излишеств. Все эти воспоминания тяготили Джона, и особенно последний разговор, когда он услышал о своей зависимости от дяди из уст умирающего отца.
– Джон, бедный мой мальчик, я вынужден оставить тебя… Ты же должен во всем положиться на дядю. Он чудаковат и болезнен, но тебе придется свыкнуться с этим, да и со многими другими вещами тоже, как ты скоро узнаешь. И пусть Тот, кто заменяет отца всем сиротам, мой бедный мальчик, узрит отчаянное твое положение и внушит дяде благосклонность к тебе…
Эта сцена была еще свежа в памяти Джона, и глаза его наполнились слезами, но он поспешно отер их, потому что карета остановилась у ворот дядюшкиной усадьбы.
Джон вылез из экипажа и, неся узелок со сменой белья (иного багажа у него не имелось), приблизился к воротам. Домик привратника был разрушен, но из примыкающей к нему лачуги выскочил босоногий мальчишка и отодвинул висящую на одной петле конструкцию из нескольких досок, так слабо скрепленных, что они дребезжали на ветру, как трактирная вывеска: это было все, что осталось от некогда солидных ворот. Упрямая стойка ворот не сразу, но все-таки поддалась объединенным усилиям Джона и его босоногого помощника, с грубым скрежетом прочертила глубокую борозду по сырой глине и гравию, и наконец вход был открыт.
Джон тщетно поискал в кармане какую-нибудь монетку, чтобы вознаградить старание парнишки, но тот беспечно удалился, подпрыгивая и шлепая по лужам с наслаждением утки.
Медленно шагая по раскисшей дороге, бывшей когда-то подъездной аллеей, Джон замечал в мутном свете осенних сумерек новые, по сравнению с предыдущим визитом, признаки разрухи: было видно, что безденежье усугубилось и переросло в настоящую нужду. Ни забора, ни ограды; вместо них усадьбу окружала стенка из камней, не скрепленных цементом, многочисленные дыры в ней заполняла колючая поросль дрока или терновника. На лужайке – ни кустика, ни деревца; сама лужайка служила теперь выгоном, несколько овец паслись там, выщипывая редкие, тощие травинки, проросшие среди чертополоха и заплесневелой гальки.
Жилой дом резко выделялся даже на фоне темнеющего неба: рядом с ним не было ни флигелей, ни пристроек; его стены не скрывались за деревьями, их жесткий контур не смягчали побеги плюща. Меланхолически осмотрев заросшие травой ступени и забитые досками окна, Джон решился заявить о себе, постучав в дверь; но дверной молоток отсутствовал. Зато камней вокруг было разбросано предостаточно, и Джон, подобрав один, принялся энергично колотить им в дверь, пока яростный лай, вой и рык мастифа, готового сорваться с цепи, горящие глаза и оскаленные клыки бестии, не столько злой, сколько голодной, заставили атакующего снять осаду с двери и направиться хорошо знакомым путем, ведущим к кухне. В ее окошке мерцал свет; неуверенно прикоснувшись к наружной задвижке двери, юноша заглянул внутрь и, увидев, кто там находится, уже без колебаний вошел.
В очаге весело пылал торф; судя по количеству топлива, хозяин точно лежал больной: тот скорее сам кинулся бы в огонь, чем позволил сразу опустошить целую корзину. Вокруг очага сидела характерная для тех мест компания: старая экономка, двое или трое приспешников, то бишь особ, которые ели, пили и бездельничали во всех кухнях округи по случаю семейных событий, будь то радостных или печальных, «только ради чести рода и уважения к господам», и старушка, которую Джон сразу узнал, – местная знахарка, дряхлая колдунья, кое-как поддерживавшая свое существование за счет страхов, невежества и страданий людей столь же жалких, как она сама.
Для господ повыше рангом, в чьи дома знахарка проникала иногда благодаря влиянию слуг, она приберегала простые приемы, в которых поднаторела, и ей случалось достичь успеха. С мужланами она любила потолковать о вреде сглаза, хвалилась, будто знает действенное заклинание против него, и так трясла при этом своими сивыми ведьмовскими кудрями, что полузапуганным-полуубежденным слушателям неизбежно передавалась частица ее энтузиазма; отлично сознавая, что обманывает людей, она все же и сама немного верила в свою чушь. Если же состояние пациента становилось безнадежным, и даже самые легковерные теряли терпение, и надежда и жизнь истекали вместе, она призывала несчастного признаться, «какую тяжесть он таит в душе»; когда изнуренный болью невежественный бедняк признавался в каком-нибудь прегрешении, она кивала и принималась таинственно бормотать, создавая у присутствующих впечатление, что столкнулась с противодействием сил, неподвластных человеку. Когда у нее не было возможности заглянуть под предлогом чьего-то нездоровья на кухню его милости или в хижину фермера-арендатора, когда население долго и упорно оставалось здоровым, угрожая ей голодной смертью, она прибегала к другому источнику благ: ежели нельзя сократить чьи-либо годы, можно гадать на будущее; «помогу вам заговорами и мазями, коим нет равных в нашем мире».
Никто не знал лучше нее, где найти место слияния четырех потоков, в воды каковых в самую зловещую пору года девушке следовало погрузить сорочку, дабы затем вывесить на ночь перед огнем (во имя того, кого мы не осмелимся назвать «порядочной публике»). Наутро на сорочке должна была показаться фигура суженого. Никто, кроме знахарки (по ее же словам), не мог указать, в какой руке, стоя перед зеркалом, нужно держать гребень, а какой – подносить ко рту яблоко, чтобы путем этой совместной операции разглядеть отражение будущего супруга. Она же искуснее и быстрее всех обнаруживала и уносила из кухни, где доверчивые и запуганные ее мудростью дурочки обычно совершали эти ритуалы, все железные предметы. Иначе, утверждала она, вместо миловидного юноши с обручальным кольцом на пальце является безголовая фигура, забирает из буфета длинный вертел либо, за неимением такового, хватает у камина кочергу и с помощью этих железных орудий безжалостно снимает со спящего мерку для гроба.
Короче говоря, она прекрасно умела, мучая и запугивая свои жертвы, внушать людям веру в некие силы, которая может затемнить – и часто затемняет – самые светлые умы; вспомним печальный случай с девушкой, которая, поверив, что к ней повадился приходить жуткий вампир, стала кричать, что родной дед высасывает у нее кровь во сне, и скончалась от воображаемого ужаса.
Такова была особа, которой старина Мельмот вручил свою жизнь, частью по доверчивости, но больше чем наполовину – из скупости.
Кое-кого из собравшихся Джон знал, многих не любил, не доверял никому. Старая экономка сердечно приветствовала своего «беленького мальчика». (Следует отметить, что волосы его были черны, как вороново крыло.) Она приподняла иссохшую руку – то ли погладить по голове, то ли благословить, – но не дотянулась и лишь тогда осознала, что голова-то находится на четырнадцать дюймов выше, нежели в их прошлую встречу[4].
Мужчины, со свойственным ирландцам почтением к вышестоящим особам, встали при появлении наследника (табуретки прогрохотали по растрескавшимся плиткам пола), пожелали его милости «жить тыщу лет, не ведая бед, и не изволит ли его милость залить маленько горе»; и с полдесятка красных костистых рук разом протянули ему столько же стаканчиков виски.
Джон мягко отклонил предложение спиртного, сердечно ответил на приветствие экономки; глянул искоса на старую каргу, сидевшую молча в уголке широкого камина, – та лишь выпустила двойную порцию дыма из своей трубки. Вид стола удивил его: зрелище было куда приятнее, чем обычно «во времена его милости». На деревянном блюде лежало столько картофеля, сколько, по мнению старого Мельмота, хватило бы на неделю. Рядом красовались соленый лосось, вареный рубец и, более того, омары и жареный палтус. Стояли также бутылки эля местного разлива, которые издавна украдкой извлекались из погреба его милости, но нынче были впервые открыто выставлены на кухне и, разогретые близостью огня, выражали нетерпеливое желание быть откупоренными, шипя и пуская пену.
Но настоящей изюминкой пиршества было виски (подлинный самогон, с сильным ароматом солода и дыма, в знак презрения к акцизным чиновникам); все увлеченно нахваливали его и столь же увлеченно пили.
Ответив как можно вежливее на возгласы компании, Джон спросил, как себя чувствует дядя.
– Хуже некуда!
– Гораздо лучше, спасибо вашей милости!
Эти противоречивые ответы, прозвучавшие в унисон, так озадачили Джона, что он поворачивался то к одному, то к другому, не зная, чему верить.
– Говорят, у господина был сильный испуг, – пояснил парень ростом шесть футов с лишним[5], начав шепотом и проорав остальное прямо над головою Джона.
– Но потом с его милостью приключилась простуда, – добавил другой приспешник, неторопливо поглощая напиток, от которого Джон отказался.
Тут знахарка медленно вытащила изо рта трубку и обратилась к компании. Когда жрецы усаживали прорицательницу Пифию на треножник, это не вызывало у публики такого ужаса, такой мгновенной тишины[6].
– Это не здесь, – сказала она, ткнув костлявым пальцем в свой морщинистый лоб, – и не здесь, не здесь. – Она прикоснулась ко лбам сидевших рядом мужчин, и те склонились, словно приняв благословение, но тут же вернулись к выпивке, как бы подкрепляя его действие.
– Это все отсюда, – продолжала она, – от сердца! – Знахарка прижала растопыренные пальцы к впалой груди с такой силой, что у слушателей дух захватило. – От сердца, – повторила она, опустилась на свое место, сунула трубку в рот и умолкла.
Джона невольно проняла дрожь, компания испуганно притихла, и в этот момент в доме раздался звук, от коего все вздрогнули, будто от мушкетного выстрела: редко слышали они дребезжание господского колокольчика. Слуг у Мельмота было мало, он постоянно держал их при себе, и звук колокольчика потряс их так, как если бы хозяин сам зазвонил на своих похоронах.
– Он обычно вызывал меня стуком, – сказала экономка, поспешно покидая кухню, – он говорил, что от дергания шнур колокольчика изнашивается!
Звон вызвал большой переполох. Экономка вбежала в спальню хозяина, за нею – женщины, готовые дать советы умирающему или поплакать об умершем, всплескивая жесткими руками и отирая сухие глаза. Уродливые старухи обступили кровать; чтобы засвидетельствовать свою глубокую, безудержную скорбь, они громко выли, восклицали: «Ох! Он кончается, его милость кончается, его милость нас оставляет!» Можно было бы вообразить, что они без него жить не смогут, наподобие тех жен из рассказа о Синдбаде Мореходе, которых хоронили заживо с умершими мужьями.
Четверо из них заламывали руки и подвывали в изголовье, а пятая ощупывала ноги его милости, продвигаясь все выше и выше, бормоча: «Они холодные, как камень».
Старый Мельмот выдернул ноги из когтей старухи, пересчитал собравшихся острым взглядом (острым вопреки подступающей смертной мгле), приподнялся на локте, оттолкнул экономку, пытавшуюся поправить его ночной колпак, съехавший набекрень и придававший его осунувшемуся лицу комически-свирепый вид, и взревел так, что все задрожали:
– Какого черта вы все сюда притащились?
Служанки прыснули было в разные стороны; но быстро собрались в кучку и зашептались, часто осеняя себя знаком креста.
– Черт… Господи помилуй, первое слово из его уст – черт…
– Ага, – прорычал болящий, – и первое, что видят мои глаза, – чертовки!
– Где, где? – воскликнула в ужасе экономка, бессознательно припав к лежащему, и, пытаясь зарыться с головой, сорвала одеяло с его дергающихся голых ног.
– Тут, тут, – твердил он, сражаясь за одеяло и одновременно указывая на женщин, перепуганных и потрясенных тем, что их отождествляют с теми самыми демонами, которых они намеревались изгнать.
– О! Да вразумит Господь вашу милость! – успокоительным тоном сказала экономка, оправившись от испуга. – Вы ведь знаете их всех: и эту, и эту…
И она начала перечислять цветистые ирландские имена, указывая на каждую служанку по очереди.
– Лжешь, мерзавка! – проворчал Мельмот. – Имя им легион[7]; то бишь много их слишком! Гони их прочь из комнаты, гони вон из дома! Они ждут моей смерти, воя, но ни слезинки не прольют, хоть будь я проклят тут на месте! Так пусть повоют всерьез над своей утратой: не видать им моего виски! Уж они-то попользовались бы, кабы смогли украсть! (Тут старик выхватил из-под подушки ключ и торжествующе потряс его, но ликовал он зря, ибо экономка давно уже изыскала способ добывать спиртное без ведома его милости.) И над разносолами пусть поплачут, которыми ты их разбаловала!
– Разбаловала? Боже милостивый! – вскричала экономка.
– Ага, а свечей зачем столько зажгла, и внизу, наверно, тоже? Ах ты, ты… никчемная старая транжирка! Небось поминание уже собралась справлять, а?
– Ох, нет-нет, ваша милость, еще нет! – хором возразили старухи. – Не ранее, чем Господь повелит. – Им не удалось скрыть, с каким нетерпением ждут они этого события. – Но вашей милости хорошо бы о душеньке своей подумать, ох, подумали бы, ваша милость…
– Наконец-то слышу что-то толковое! – сказал умирающий. – Принесите мой молитвенник, он вон там, под старой сапожной подставкой; смахните паутину, его не открывали много лет.
Домоправительница вручила ему книгу, но это не отвлекло его от главной заботы.
– Как ты могла додуматься жечь дорогие свечи в кухне, расточительная ты ведьма? – с упреком спросил он. – Ты сколько лет в этом доме живешь?
– Уж и не упомню, ваша милость.
– Тратили здесь что-либо попусту, пускали на ветер?
– О нет, никогда, ваша милость.
– Зажигали в кухне когда-нибудь что-то кроме грошовой свечки?
– Никогда, никогда, ваша милость.
– Разве не держал я вас прочно в руках, разумом и силой? Отвечай!
– Воистину так, конечно, ваша милость; в округе все знают, все отдают вашей милости должное, никто так не радел о порядке, никто не был таким рачительным хозяином, никто так не радел о доме во всей стране нашей, ваша милость были так бдительны!
– И как же ты осмеливаешься снимать мои запреты до того, как смерть снимет их? – Несчастный угрожающе потряс рукою. – Я чуял запах жареного мяса, я слышал голоса в доме, слышал, как ключ проворачивался в замке раз за разом. О, если бы я мог подняться, – добавил он, катаясь в нестерпимом раздражении по кровати, – если бы я мог сам увидеть эти грабеж и разорение… Но это убило бы меня. Впрочем, – продолжал он, откинувшись на матрас, ибо не позволял себе пользоваться подушками, – одна лишь мысль об этом меня убивает…
Женщины, смущенные и разочарованные, немножко поморгав и пошептавшись, заковыляли к выходу, но резкий окрик Мельмота остановил их.
– Куда это вы подались? Обратно в кухню, обжираться и напиваться моим добром? Ни одна из вас не останется послушать, как мне читают молитву? Когда-то и вам, старые вороны, этого захочется!
Вняв этому грозному увещеванию, компания молча возвратилась; они встали вокруг кровати, а экономка, хотя и была католичкой, спросила, не желает ли его милость призвать пастора для совершения обрядов своей церкви. В глазах умирающего вспыхнул тревожный огонек.
– Чего ради? Чтобы он предвкушал, как получит шарф и ленту на шляпу перед похоронами? Читай молитву сама, старая хрычовка; хоть немного, да сэкономлю.
Экономка попыталась читать, но вскоре отказалась, сославшись на то, что из-за болезни его милости у нее постоянно глаза слезятся.
– Это потому, что у тебя всегда глаза на мокром месте, – сказал больной с презрительной ухмылкой, которую предсмертная судорога превратила в отвратительную гримасу. – И что теперь? Есть тут кто-то, кто не только выть и скрипеть способен, но и помолиться за спасение моей души?
Одна из женщин, грамотная, если можно так сказать, от природы, поскольку в школу она никогда не ходила, взялась за дело, однако протестантского молитвенника она и не видала, и уж тем более не раскрывала; посему читала она все подряд без разбора, хотя и весьма торжественно.
К сожалению, декламацию дважды прерывали. Сперва старый Мельмот, едва прослушав несколько слов, обратился к экономке и сказал неприлично громко: «Иди в кухню, закрой створки очага поплотнее и запри дверь, да так, чтобы я расслышал. Я ни о чем не смогу думать, пока это не будет сделано!» Второй раз вмешался Джон Мельмот; проскользнув в спальню, он понял, что чтица ничего не соображает, опустился рядом с ней на колени, тихо забрал у нее молитвенник и негромко прочел ту часть службы, которая, по обычаю англиканской церкви, предназначена для утешения отбывающих в мир иной.





