НУЛЕВОЙ

- -
- 100%
- +
Водокачка — приземистая кирпичная будка на отшибе, туда я хожу редко, разве что за компанией случайно набредших грибов по осени, да и то не в этом году. Собак не слышно ещё на подходе, что для этого места необычно — обычно они здесь лают на всё, включая ветер.
За будкой, с той стороны, что не видна с дороги, — примятый ковёр палой листвы, и примят он не как попало, а ровным овалом, будто кто-то стоял здесь долго и ровно, почти не переступая с ноги на ногу. Рядом ничего не брошено, не докурено, не надкусано. Ни одной мелочи, за которую цепляется глаз в поисках чужого присутствия, — только форма примятости, слишком аккуратная для человека, которому просто приспичило постоять в тени.
Собаки не лаяли, сказал сосед. Собаки в Серяках лают на чужих всегда, кроме тех случаев, когда чужой стоит достаточно тихо и достаточно долго, чтобы перестать быть для них новостью.
Не первый раз здесь стоял.
Тоже.
Возвращаюсь через двор у котельной — туда, где сам иногда сижу, когда нужно видеть подходы к дому, не показывая, что смотришь. Точка неплохая: обломок стены по грудь, вид на три из четырёх переулков разом, спиной к глухой кладке, глухой настолько, что о неё ничего не звякнет.
Останавливаюсь у обломка и в этот раз не сажусь, а разглядываю его с той стороны, с которой обычно сажусь сам.
Иней на кладке лёг ровно везде, кроме одного прямоугольника — там, где спина взрослого человека прижималась бы к стене достаточно долго, чтобы тепло тела успело растопить корку, а холод не успел нарастить её заново. Ровно там, где сидел бы я сам, если бы решил понаблюдать за собственным подъездом.
Присаживаюсь на корточки, чтобы проверить угол обзора с этой позиции. Отсюда виден мой подъезд. Весь, полностью, включая тот выход, которым я обычно пользуюсь.
Смотрю внимательнее и нахожу второй прямоугольник, чуть левее первого, — старее, иней на нём успел затянуться заново, но неровно, слоями, как затягивается лёд на воде, которую тревожили не один раз. Не вчера сидели. Не в первый раз тоже.
Считаю слои, насколько вообще можно считать иней на глаз, и получается не меньше трёх раз за последнюю неделю, может, больше. Значит, не разовая проверка из любопытства. Значит, кто-то возвращается сюда достаточно регулярно, чтобы это можно было назвать работой, а не совпадением маршрута.
Четыре точки, если считать честно. Колодец, у которого убрали демаскирующий пар. Арматура с точным, повторяющимся углом. Примятая листва за водокачкой, на которую не лаяли собаки. Прогретое место на инее с прямым видом на мой подъезд. По отдельности каждая из них — совпадение, случайность, необъяснённая мелочь, которую я в другую неделю занёс бы в блокнот одной строкой и забыл.
Вместе они читаются как одна методичная работа.
Краснов действует иначе — шумно, через тройки с оружием на виду, потому что ему нужно, чтобы боялись, а не чтобы не заметили. Здесь наоборот: тот, кто это делает, не хочет, чтобы его видели вообще, и почти преуспел — я нашёл не человека, я нашёл отсутствие человека в местах, где должны быть следы человека.
Интерфейс за всё это время ни разу не промолчал полностью, когда рядом оказывался живой человек, — хотя бы обрывок, хотя бы цифра на секунду, как в своё время с Ниткой на рынке.
Здесь ничего. Ни разу, ни на одной из точек, при том что человек явно был близко, причём не единожды.
Для полного молчания нужно ни разу не попасть в тот угол обзора, который система вообще берётся считывать. Не один раз повезло, а стабильно, каждый раз, днями.
Такое не получается случайно.
Такое — навык. Такой, каким я похвастаться не могу.
Первая мысль после этого вывода не аналитическая, и мне требуется секунда, чтобы это признать: мне страшно. Не тем взвешенным, рабочим страхом, с которым я живу три года и научился превращать в список действий. Другим — тем, что был у меня в восемь лет, когда я понял, что взрослые в квартире больше не встанут.
Руки не дрожат. Дрожит что-то глубже рук, там, где решения принимаются раньше, чем успеваешь их заметить, — и я ловлю себя на том, что уже второй раз за минуту оглядываюсь на собственный подъезд, хотя прекрасно знаю: если там сейчас есть наблюдатель, оглядываться — последнее, что стоит делать.
Заставляю себя досчитать до десяти, глядя не на подъезд, а на обломок стены перед собой, как на любую другую деталь на маршруте. К девяти уже почти получается дышать ровно.
Три года я был тем, кто смотрит первым. Кто считает уровни чужих людей раньше, чем они успевают представиться, кто замечает сдвинутую решётку и чужой угол наклона арматуры. Мысль, что кто-то делает то же самое со мной — причём дольше, чем я это заметил, и лучше, чем я успел это заметить, — задевает не только выживание. Задевает что-то более простое и более обидное: я привык быть тем, кого не видно. Похоже, это была не моя заслуга. Это было просто отсутствие интереса.
Раздражение приходит следом за страхом, почти сразу, как будто одно вызывает другое по цепочке: не люблю, когда меня читают лучше, чем я успеваю прочитать в ответ.
Если это не случайность и не Краснов — остаётся вопрос, из-за чего вообще. Ответ, который приходит первым, мне не нравится, но выглядит самым честным: пустырь. Тройка Гвоздя опознала меня по репутации, назвала «Нулевым» вслух, при свидетелях, которые могли рассказать дальше тем, кто слушает такие рассказы внимательнее, чем случайный сосед с шарфом.
Не могу это доказать. Могу только заметить, что до пустыря никто не наблюдал за моим подъездом достаточно долго, чтобы нагреть кладку сквозь одежду, а после — наблюдали. Совпадение по времени — не улика. Но я второй раз за месяц не верю в такое количество совпадений подряд.
Домой иду не самым коротким путём и не самым длинным. Тем, что даёт три возможности проверить, идёт ли кто-то следом, без того, чтобы выглядеть человеком, который проверяет.
У обломка стены, уходя, оставляю то, что осталось бы незаметным для чужого глаза и заметным для моего: тонкую щепку, вклиненную в шов кладки на высоте ладони, там, где сидел бы наблюдатель.
Тронут — узнаю. Не тронут — тоже узнаю, просто другое.
Не решение. Начало решения, оформленное как маленький, дешёвый, почти ничего не стоящий тест. Больше того, что у меня сейчас есть на руках.
По дороге прикидываю, что ещё вписать в блокнот вечером, помимо щепки и четырёх точек. Про Стёпу и батарейки уже там. Про Гвоздя и трибут — тоже. Страница за страницей набирается список того, что раньше было чужим, а стало моим, и сегодняшняя запись встанет в этот список без особого труда. Разве что почерк слегка изменится под конец — я это уже заметил за собой в прошлый раз.
Дома задуваю свечу раньше обычного — второй вечер подряд, и оба раза не потому, что берегу огарок, хотя берегу и его тоже.
Темнота за окном была просто темнотой: неудобной, холодной, моей. Сегодня впервые за три года она не кажется пустой.
ГЛАВА 5. ОДИН МЕСЯЦ
Щепка в шве кладки у котельной стоит там же, где я её оставил, — по крайней мере так показалось при беглом взгляде утром, не задерживаясь, не превращая проверку в ритуал. Три дня без новостей — тоже новость, просто медленная.
Батареек по-прежнему три. Экономия держится, свечные огарки в ходу, и я начинаю привыкать к мысли, что привычка — это просто то, что перестаёшь считать неудобством.
В дверь стучат в тот час, когда обычно никто не стучит, — не рано и не поздно, а просто не в то время, в которое кто-то стучит по делу.
За дверью — Матрёна.
Маленькая, сухая, в тёмной блузке, длинной юбке и вязаной кофте поверх, седые волосы собраны в тугой пучок, очки съехали на самый кончик носа, как будто держатся там из вредности, а не из-за переносицы. Спину держит прямо, будто до сих пор стоит у доски перед классом, не в чужом дверном проёме. В руках, как всегда, чулочные спицы и моток — она вяжет на ходу, в очередях, в разговорах, кажется, даже во сне, и я ни разу не видел готового результата этого вязания, только процесс, который никогда не заканчивается.
Познакомились мы так, как в Серяках знакомятся почти все, — случайно и по мелочи: два года назад она застряла на лестнице между третьим и четвёртым с тяжёлой сумкой, я нёс воду и оказался рядом. С тех пор она просто иногда стучит, без предупреждения и без причины, которую нужно было бы объяснять заранее. Я ни разу не спрашивал зачем. Она ни разу не спрашивала, можно ли.
— Не помер, — констатирует она вместо приветствия, оглядывая меня с ног до головы тем взглядом, каким когда-то, видимо, оценивала контрольные. — Уже хорошо. Чай будешь?
Она проходит мимо меня в квартиру, не дожидаясь ответа, — за два года знакомства спрашивать разрешения перестала на второй месяц. У неё в сумке — газетный кулёк, из которого явно пахнет настоящей заваркой, не той трухой, что сходит за чай на рынке в последнее время.
— Клим достал, — поясняет она, перехватив мой взгляд. — Я взяла на двоих. Ты всё равно без чая опять, я же вижу.
Ставлю воду греться — не электричество, розжиг, привычный ритуал, который с Матрёной почему-то всегда идёт медленнее обычного, будто она умеет растягивать время одним своим присутствием.
— Спицы новые, — говорю, просто чтобы сказать что-то, пока вода не закипела.
— Старые. Просто нитка новая. — Она садится на табурет так, будто он принадлежит ей, а не мне, и продолжает вязать, не глядя на петли. — Тебе бы тоже завести привычку, которая занимает руки. Меньше будешь хмуриться.
— У меня блокнот.
— Блокнот — это голова, не руки. Разные вещи.
Обычно на этом наш разговор и держится — она поддевает, я отбиваюсь коротко, она довольна результатом больше, чем я готов признать вслух. Сегодня подначка звучит чуть более натянуто, чем всегда, будто произнесена по привычке, без настроения.
— Ты сегодня не за чаем пришла, — говорю я, когда вода наконец закипает.
Матрёна не отвечает сразу. Отматывает нитку чуть длиннее, чем нужно для следующего ряда, — я успел заметить, что она делает так, когда подбирает слова заранее, а не говорит с ходу.
— Краснов вчера по подъездам ходил. Не по точкам — по подъездам, — говорит она, наконец, ровным голосом, каким на её месте объявляли бы контрольную. — К нам, на Стрелецкую, на Заводскую. Люди его расклеили бумажки в парадных — не все умеют читать, так что ещё и вслух зачитывали, для верности.
— Что там было написано.
— Что через месяц Серые пятна зачищают. Всё, целиком, не по точкам, не по трибуту — весь квартал. Срок — тридцать дней. Кто не уйдёт сам, тому помогут. Вежливо не обещали.
— Дату назвали?
— Число не назвали, только «через месяц» — видимо, чтобы люди сами считали и сами себя пугали, это дешевле, чем держать счётчик. — Матрёна поправляет очки, хотя они и так сидят ровно там же, где сидели минуту назад. — У Стрелецкой, говорят, уже кто-то вещи собирает. У нас пока тихо, но тихо — не значит спокойно, тихо — значит, ещё не осознали.
— А ты откуда знаешь про Стрелецкую, если сама с Заводской слышала?
— Слухи в Серяках быстрее ходят, чем люди в них верят, — Матрёна фыркает, будто вопрос был лишним. — К обеду уже весь квартал знал, к вечеру ещё три квартала узнают. Такие новости сами себя разносят, им курьер не нужен.
Молчу дольше, чем следовало бы после такой фразы.
Трибут — это было понятно. Трибут был ценой за то, чтобы остаться на месте: неприятной, растущей, но ценой, которую в принципе можно было платить, если исхитриться. Стёпу согнали с точки — тоже укладывалось в эту логику: не платишь прибыль, точку забирают, сам остаёшься цел, если не споришь.
Зачистка целого квартала не укладывается никуда. Зачистка означает, что модель со сбором дани Краснова больше не устраивает — слишком много народу вроде Фаины и Стёпы просто снимается с места, не оставляя ничего, что можно обложить трибутом. Значит, выгоднее не собирать понемногу с живых точек, а забрать всё разом и распорядиться территорией напрямую.
Экономика минус люди — надёжнее, чем экономика с людьми, если единственная цель — контроль, а не сама дань.
Раскладываю по датам, насколько вообще могу их восстановить. Трибут объявили — я узнал в начале месяца. Стёпу согнали примерно через неделю после этого. Слежку я заметил ещё через неделю. Три отдельных события, которые я до сегодняшнего дня держал в блокноте как три разные строчки, теперь выстраиваются в одну: не серия совпадений, а разгон одного и того же процесса, который только сейчас показал, куда он движется. Трибут был не целью. Он был разведкой боем, проверкой, кто уйдёт сам, а кто останется и во сколько это можно будет оценить, когда дойдёт до прямого захвата.
Слежка тоже перестаёт быть только про меня лично. Может, кто-то действительно заинтересовался Нулевым после пустыря. А может, чужие люди в последний месяц просто ходят по Серякам чаще, чем раньше, составляя карту того, что здесь есть и кто где живёт, — и я просто оказался одной из точек на этой карте, не единственной.
Тридцать дней — это не угроза на будущее. Это отсчёт, который уже идёт, пока я наливаю кипяток в две кружки одной рукой, потому что вторая всё ещё держит в голове факт, который никак не хочет укладываться в привычные ящики.
Первая мысль — не о себе.
У меня есть блокнот, есть три года привычки уходить вовремя, есть маршруты, которые я знаю лучше, чем собственное отражение в треснувшем зеркале. У Матрёны есть квартира на Стрелецкой, в которой она живёт, кажется, дольше, чем я вообще существую на свете, и вязание, которое никогда не заканчивается, потому что заканчивать его, видимо, не входит в план.
Странное чувство — обнаружить, что список вещей, которые тебе есть, чем терять, оказался не пустым. Три года я специально держал этот список коротким: рюкзак, блокнот, три батарейки в жестянке, крыша, которая пока не течёт. Ничего живого в этом списке никогда не значилось, потому что живое умеет исчезать, а с исчезновением вещей я справляюсь лучше, чем с исчезновением людей, — этому меня научила Инициализация раньше, чем я успел вырасти настолько, чтобы спорить с уроком.
Не помню, когда именно Матрёна перестала быть просто соседкой, которая иногда стучит. Кажется, это случилось не в один момент, а постепенно, теми же темпами, какими вяжется шарф без видимого конца, — стежок за стежком, разговор за разговором, пока однажды не понимаешь, что список коротким быть перестал.
Спрашиваю, хотя заранее не жду хорошего ответа:
— Ты уходить собираешься?
— С чего бы. — Матрёна не отрывается от петель, и голос у неё ровный, как будто вопрос был не о переезде, а о смене чайной заварки. — Мне тут жить с семьдесят восьмого года. Я эту квартиру получала от райисполкома, которого давно нет, вместе с городом, которого давно нет. Куда я пойду — туда, где тоже никого нет?
— Краснов не спрашивает мнения.
— Краснов — не первый, кто не спрашивает. — Она наконец поднимает взгляд поверх очков, и в этом взгляде нет страха, зато есть что-то усталое и очень старое, чему я пока не могу подобрать название. — Я такое уже видела. Не с Красновым — до него. Раньше твоего Обнуления, раньше вообще всего этого.
Она не договаривает, обрывает фразу ровно на том месте, где я жду продолжения, и вместо этого делает глоток чая, будто выигранная пауза стоит дороже, чем сказанное вслух.
— Расскажешь?
— Не сегодня. — Матрёна складывает вязание в сумку, аккуратно, без спешки, как человек, который уже решил, что разговор на сегодня закончен, независимо от того, что думает собеседник. — Сегодня чай пей, пока горячий. Истории лучше идут, когда торопиться некуда, а у меня спицы сегодня плохо слушаются, значит, и слова будут такими же.
Хочу возразить, объяснить ей то, что она наверняка и без меня прекрасно понимает, — что тридцать дней это не абстрактный срок, что «вежливо не обещали» означает именно то, что означает, что упрямство не входит в список вещей, которые защищают от людей Краснова лучше, чем уход вовремя. Не говорю ничего из этого. Два года общения с ней научили меня хотя бы одному: спорить с Матрёной о её собственных решениях — то же самое, что спорить с расписанием электрички, которой давно не существует. Расписание не переубедить. Можно только успеть или не успеть.
Провожаю её до двери. У порога она останавливается на секунду, будто вспомнила что-то ещё, но машет рукой — не сегодня, значит не сегодня — и уходит вниз по лестнице тем неспешным, ровным шагом, каким, кажется, ходила всегда, независимо от того, что происходит наверху.
Стою в дверях дольше, чем нужно, слушая, как её шаги стихают этаж за этажом, ровно, без запинки, — человек, который никуда не спешит, будто уже решил для себя всё, что можно было решить.
Возвращаюсь к окну. Двор внизу выглядит точно так же, как выглядел вчера и позавчера, — те же голые деревья, та же тропинка, протоптанная наискось вместо асфальтовой дорожки, — напрямик всегда короче. Разница не в дворе. Разница в том, что я теперь знаю: у этого двора есть срок годности, и он ощутимо короче, чем я привык думать.
Кружка с недопитым чаем стоит на столе — моя, не её, она допила свою до дна, как будто хотела оставить после себя пример, а не пустоту.
Тридцать дней. Я записываю это в блокнот раньше, чем обычно, не дожидаясь вечера, потому что сегодня не тот день, чтобы откладывать хоть что-то на потом.
ГЛАВА 6. СТАРЫЙ УЗОР
Третий день после новости Серяки ведут себя странно тихо — не той тишиной, что бывает по утрам, а той, что бывает, когда все одновременно решили не говорить вслух то, что думают.
У соседнего подъезда с утра стоит тележка, гружённая какими-то тюками, и никто её не трогает — ни хозяин, который то выходит, то снова заходит, будто не может решить, брать ли что-то ещё, ни соседи, которые смотрят и молчат. Люба вчера обмолвилась, что на рынке уже на треть меньше точек, чем неделю назад. Считать я не стал — не потому что не интересно, а потому что число в этом случае ничего не изменит.
Батарейки те же три. Я их берегу так старательно, что почти перестал замечать саму экономию — она стала фоном, как дыхание.
Тишина продолжается.
Захожу по пути к старику с пятого подъезда — тому, что каждое утро выносит стул на балкон. Стул на месте. Старик тоже, сидит, глядит в сторону бывшего парка, как обычно. Не знаю, дошла ли до него новость или дошла и ничего не изменила, но почему-то само его присутствие успокаивает больше, чем должно бы.
Матрёна приходит без стука — то есть стучит, но один раз, для порядка, и открывает дверь сама, не дожидаясь, пока я дойду.
— Заварка кончилась у Любы, — сообщает она вместо приветствия, снимая кофту у порога. — У меня своя есть, могу поделиться, но сперва договорим то, что не договорили.
Она садится на тот же табурет, что и в прошлый раз, достаёт спицы, но не разматывает нитку сразу — просто держит их в руках, как держат вещь, которая ещё понадобится, но чуть позже.
Завариваю её чай, не свой — символический жест, который она наверняка оценит правильно: сегодня разговор ведёт она, я только слушаю и подливаю кипяток по мере надобности. Кружки те же, что в прошлый раз. Ритуал складывается быстро, если повторить его хотя бы дважды.
— Ты спрашивал, что я такое видела, — говорит она, глядя не на меня, а куда-то в сторону окна, за которым ничего интересного нет, кроме того же двора. — До Обнуления твоего я про эту жизнь мало что знаю, а вот до Инициализации — жила в ней сорок с лишним лет. Не в этом доме. В другом городе, если по-честному, но какая уже разница, какие теперь города.
— Ты не обязана рассказывать.
— Обязана — не то слово. — Матрёна впервые за разговор смотрит на меня прямо, и во взгляде что-то похожее на решимость человека, который наконец разрешил себе то, что долго откладывал. — Просто редко кто спрашивает по-настоящему. Обычно спрашивают из вежливости и ждут, что я отвечу коротко, чтобы не грузить. Ты спросил и не отвёл взгляд. Это не вежливость. Это интерес. Разные вещи.
— Я тогда преподавала в школе, недалеко от завода. Через дорогу от нас стоял дом — не жилой, старая контора, кирпичная, с хорошим фундаментом, крепкая. Владел ею один человек, тихий, не бизнесмен даже, а просто наследник — дед оставил. Аренда, мелкий ремонт, обычная жизнь здания.
— Ты его знала лично?
— Отец одного из моих учеников. Приходил на собрания, задавал скучные вопросы про домашние задания, ничем не выделялся. — Матрёна поправляет очки, хотя они и без того сидят ровно. — Я его запомнила не потому, что он был важным. Потому что он был обычным. Такие истории всегда случаются с обычными, важные умеют защититься заранее, у них для этого другие бумажки.
— И что случилось.
— Пришли люди. — Матрёна произносит это ровно, буднично, как формулу, которую повторяла много раз про себя, прежде чем произнести вслух. — Сначала бумаги — какие-то документы, суды, придирки к техническому состоянию. Потом пожар, маленький, в подсобке, никто не пострадал, списали на проводку. Потом ещё бумаги. Через полгода здание уже принадлежало не тому человеку, а совсем другому, с фамилией, которую в городе знали и предпочитали не упоминать вслух.
— Рейдерский захват.
— Тогда это так называлось, да. — Она кивает, будто довольна, что я знаю слово, но не удивлена этим. — Не бандиты с оружием — это было бы слишком грубо и слишком заметно. Юристы, пожарные инспекторы, суды, которые почему-то всегда выносили решение в одну сторону. Всё по закону, если проверять каждую бумажку отдельно. Только вместе бумажки складывались в одно: было — стало чужим, и никто конкретный вроде бы не виноват.
Молчу, слушаю дальше.
Не перебиваю вопросами, хотя обычно на этом месте мне бы уже хотелось разложить всё по датам и фактам.
— Соседи его, кстати, в основном молчали, — добавляет Матрёна, будто прочитав следующий вопрос раньше, чем я его задал. — Кто-то из жалости, кто-то из страха, что новые владельцы запомнят, кто помогал. Один даже подписал бумагу против него — сосед по лестничной клетке, тридцать лет здоровался каждое утро. Потом объяснял всем, что его заставили. Может, и заставили. Я не берусь судить человека, которого не заставляли лично.
— Человек тот — владелец — судился три года. — Матрёна наконец начинает вязать, медленно, будто руки сами вспомнили, что делать, пока голова занята другим. — Из принципа, не из денег, деньги у него давно кончились на юристов. Проиграл. Не потому что был неправ. Потому что против системы, где судьи, пожарные и юристы работают на одну сторону, отдельный человек с одной правдой не выигрывает — он просто тратит три года, чтобы это понять на собственном опыте.
Слушаю и ловлю себя на том, что не пытаюсь пристроить рассказ ни в одну из привычных ячеек — не ищу в нём урок, не прикидываю, чем он может пригодиться завтра. Просто слушаю, как слушают о чужой беде, которая случилась давно и никак не касается тебя лично, кроме одного: она откуда-то очень знакома.
Трибут. Бумажки про соответствие. Точка на Стрелецкой сожжена — «списали на проводку», не так ли это звучало у Матрёны минуту назад. Краснов не изобрёл ничего нового. Он просто делает то же самое, что делали до Инициализации, только без бумажек, потому что бумажки в Серяках уже никто не спрашивает — можно сразу к сути.
Думаю про соседа, который подписал бумагу против человека, с которым тридцать лет здоровался каждое утро. Три года назад я бы записал это в блокнот как данные: цена лояльности в кризис, переменная, зависящая от страха. Сегодня почему-то не тянет считать. Тянет просто представить, каково это — стоять по одну сторону лестничной клетки от человека, с которым ты сам предал бы или которого сам предали, и понимать, что грань между этими двумя вариантами тоньше, чем хочется думать в спокойные годы.
— Чем кончилось у того человека?
— Уехал. — Матрёна пожимает плечами, будто вопрос предполагал более сложный ответ, чем есть на самом деле. — Не было в этом ничего героического, если ты ждёшь красивого финала. Уехал в другой город, устроился завхозом при какой-то школе, преподавал историю года три, потом я потеряла его из виду. Обычная жизнь после необычной беды — тоже жизнь, просто тише.
— А здание?
— Снесли лет через пять. Построили что-то новое, с другим названием. — Она натягивает нитку чуть туже, чем нужно для ряда. — Земля всем нужнее, чем то, что на ней стоит. Тогда это было правдой. Сейчас, судя по всему, тоже.
— Зачем ты мне это рассказываешь именно сейчас.
— Потому что ты умеешь считать наперёд лучше многих, кого я знала, а эту историю посчитать заранее нельзя. — Матрёна впервые за вечер улыбается, коротко, одними уголками губ. — Тут нет формулы, которую можно решить, если достаточно долго сидеть над задачей. Иногда бумажки побеждают правду. Иногда человек просто уезжает и живёт тише. Хотела, чтобы ты знал: и то и другое — тоже способ выжить, не только тот, что у тебя в блокноте.



