- -
- 100%
- +

ПРОЛОГ "Пепел театра"
Москва, ночь с 14 на 15 августа 1887 года
Он горел так, как горят только театры — с надрывом, с последней арией, с хрустальным звоном люстр, которые рушились в партер, словно звёзды, уставшие держаться на небе. Чёрный дым валил из-под купола, но сквозь него всё ещё пробивался свет — багровый, как кровь, смешанная с шампанским. Запах горелого бархата, лака и старого дерева смешивался с ароматом духов «Сакура» — ими пахла Агафья, когда выбегала на сцену на поклон.
Оркестр не замолкал. Странное дело: дирижёр уже давно сбежал, пульт опрокинут, ноты разлетелись по яме, но скрипки и виолончели будто играли сами. Вальс «Воспоминание» — тот самый, что он заказал для неё специально. Михаил стоял посреди царской ложи, залитой пламенем, и смотрел, как алебастровые колонны покрываются трещинами, как обои с золотыми лилиями сворачиваются в трубочки и падают на ковёр, превращаясь в угли.
Он искал её глазами. Внизу, в проходах, метались люди — кричали, падали, давили друг друга. Кто-то в костюме Мефистофеля пытался выломать дверь, кто-то в белом парике стоял на коленях и молился иконе, которая уже почернела от копоти. Но Михаил не видел никого. Только одну фигуру — у самой рампы, среди осколков софитов.
Она лежала на спине, как будто просто решила отдохнуть после трудного монолога. Белое платье было испачкано сажей, а на груди — алое пятно, которое с каждой секундой становилось шире, растеклось по кружеву, словно нераспустившаяся роза. Волосы — русые, заплетённые в корону — рассыпались по паркету, смешиваясь с золотыми блёстками из конфетти.
— Агафья! — крикнул он, но голос его потонул в треске балок. Он спрыгнул вниз, не чувствуя высоты, не чувствуя боли от горячего металла, не чувствуя ничего, кроме пустоты, которая разверзалась в груди. Он бежал по проходу, отшвыривая обгоревшие стулья, и когда он упал перед ней на колени, она уже не дышала.
Но глаза её были открыты. Голубые, как лёд на Москве-реке в декабре. Она смотрела на него, и в зрачках отражалось пламя, и там, в глубине, он видел свой собственный страх. Он схватил её за руку, прижался губами к её пальцам, ещё тёплым, и почувствовал, как пульс под кожей затихает, как уходит жизнь — капля за каплей, как вино из опрокинутого бокала.
— Я здесь, — прошептал он. — Я пришёл. Прости меня, я опоздал.
Агафья шевельнула губами. Её голос был тонок, как струна, которая вот-вот лопнет.
— Ты обещал мне вечность, Миша... — выдохнула она. — А дал только смерть. Зачем ты подарил мне эту кровь, если не мог уберечь?
Он не знал, что ответить. Он ведь дал ей свою кровь два года назад, когда она умирала от чахотки — он спас её, превратил, подарил бессмертие. И теперь, в этом аду, он не мог спасти её от огня, от случайной пули, от того, что кто-то — он знал, кто — поджёг театр, чтобы стереть её из мира, чтобы сделать ему больно.
— Я найду тебя, — прошептал он, прижимая её к груди. — Клянусь, Агафья, я найду твою душу в другом теле, в другом времени. Я не дам тебе уйти.
Она улыбнулась — слабо, с болью — и её веки дрогнули, закрываясь. Последняя слеза скатилась по щеке, смешиваясь с кровью, и упала на его ладонь, обжигая, словно кислота.
— Слишком поздно, — прошелестела она. — Ты уже потерял меня... навсегда.
И замолчала.
---
*Флэшбэк. Два года назад. Та же сцена, но живая, залитая светом софитов, полная аплодисментов. 1885 год, премьера «Снегурочки» в этом же театре. Михаил сидит в ложе, сжимая в руке программу, и смотрит на неё — на Агафью, что выходит на поклон, раскрасневшуюся, счастливую, ещё живую. Она кланяется, поднимает глаза вверх, и встречает его взгляд. Улыбается. Ему кажется, что она видит его насквозь — сквозь бархат портьер, сквозь столетия, которые он уже прожил.
Он тогда спустился за кулисы. Он нашёл её в гримуборной, где пахло гримом и пудрой, где висели кружевные наряды и лежали букеты — и среди них, на туалетном столике, она сидела, снимая парик, и напевала ту самую мелодию, что играл оркестр.
— Кто вы? — спросила она, не оборачиваясь. — Я не слышала шагов.
— Я тот, кто пришёл за вами, — сказал он, и его голос дрогнул. — Вы — самая прекрасная Снегурочка, какую я видел за сто лет.
Она рассмеялась — звонко, как ручей. Повернулась, и он увидел её глаза — те самые, голубые, живые, — и понял, что пропал. Что готов отдать всё — свои годы, свою силу, свою вечность, — лишь бы она смеялась так всегда.
— За сто лет? — переспросила она, прищурившись. — Вы, барин, должно быть, шутник.
— Я не шучу, — ответил он, и шагнул к ней, и коснулся её руки, и она не отдёрнула, а замерла, как будто узнала его из сна. — Я пришёл подарить вам вечность.
Она не поверила. Но он показал ей — показал, как тьма подчиняется ему, как он может остановить время, как он может выпить боль. И она не испугалась. Она только сказала: «Тогда научи меня не бояться смерти». И он научил.
Но теперь она умирала у него на руках, а он не мог ничего сделать.*
---
Пламя сгущалось. Балка рухнула слева, отрезая путь к выходу. Михаил поднял Агафью на руки, лёгкую, как ребёнок, и пошёл сквозь огонь, не чувствуя, как горела его кожа, как плавился перстень на пальце, как обугливались волосы. Он не был бессмертным в этот миг — он был просто человеком, который терял всё.
Он вышел на улицу, где уже стояли пожарные, где кричали зеваки, где сверкали фонари и кареты «скорой помощи». Он опустил Агафью на мостовую, на холодный гранит, и встал на колени.
— Ты обещал мне вечность, — повторил он её слова, как заклинание. — Я нарушил обещание. Но я найду тебя. Я буду искать, пока не сгорит этот мир, пока не погаснут звёзды. Я вырву тебя из рук смерти.
Он наклонился и поцеловал её в лоб — в последний раз, пока она была ещё тёплой. А затем поднялся, и повернулся, и ушёл в ночь, оставляя за спиной догорающий театр, оставляя пепел и воспоминания.
---
Лето 1911 года. Усадьба Горелово, губерния Орловская.
Тишина. Только кузнечики стрекочут в траве, да где-то вдалеке пастух играет на жалейке. Липы в цвету, пахнет мёдом и полынью. Солнце клонится к закату, бросая длинные тени от белых колонн старого дома.
Елена Вознесенская сидела на резной скамье под старым вязом. Книга лежала у неё на коленях — томик Лермонтова, открытый на «Демоне». Она перечитала эти строки сто раз, но сегодня они звучали иначе, будто кто-то шептал их за её спиной.
«И вечностью в объятья наши...» — прошептала она, и ветер вдруг подхватил слова, унося их вверх, к облакам. Страницы взметнулись, захлопали, и она зажала их ладонью, но один лист выскользнул и упал на землю, усыпанную лепестками яблонь.
Она нагнулась, чтобы поднять его, и вдруг почувствовала — кожей, затылком, каждой нервной клеткой — что на неё смотрят. Чужой, тяжёлый, пронизывающий взгляд. Она резко обернулась.
Никого. Только аллея пуста, только кусты сирени неподвижны, только стрекоза застыла в воздухе, как маленький изумруд.
— Мерещится, — прошептала Елена и провела рукой по лицу. — С ума схожу от тоски.
Она взяла книгу, закрыла её и прижала к груди. Сердце билось слишком быстро, и она не знала почему. Может быть, от предчувствия. Может, от того, что в воздухе пахло грозой, хотя небо оставалось чистым.
Она не знала, что в эту самую минуту, за поворотом, у въезда в усадьбу, остановилась карета, обитая чёрной кожей. Из неё вышел высокий мужчина в дорожном пальто и цилиндре. Он снял перчатку, оглядел парк, и его взгляд остановился на скамье, на фигуре девушки в белом платье.
— Агафья... — выдохнул он одними губами, и в его глазах, серых, как пепел, зажглась надежда, такая же древняя, как он сам. — Я нашел тебя.
Он шагнул вперёд, и за его спиной захлопнулась дверца кареты, и где-то в вышине хрипло каркнул ворон. Лето клонилось к осени. И над всем этим витала музыка — всё тот же вальс «Воспоминание», который он не слышал уже двадцать четыре года, но который не умолкал в его душе ни на секунду. 1
Гость из Петербурга
Утро в Горелово начиналось с крика петухов и запаха парного молока, который поднимался от скотного двора вместе с туманом. Елена Вознесенская открыла глаза, когда солнце только золотило шпиль старой колокольни, видневшейся за дубовой рощей. Она лежала в постели с пологом, слушала, как за окном переругиваются дворовые девки, и пыталась отогнать тревожное чувство, которое не отпускало её уже третью неделю. Тревога эта была неясной, как запах грозы, что ещё не родилась, но уже висела в воздухе.
Она поднялась, накинула капот, подошла к туалетному столику, где в серебряной рамке стоял портрет матери — той самой, что умерла десять лет назад, оставив её на попечение отца, человека доброго, но бестолкового в делах. Елена коснулась пальцами стекла, и в этот момент в дверь постучала горничная Матрёна, которая служила ещё при бабушке.
— Барышня, вас барин к себе кличет, — пропела она осипшим спросонья голосом. — Сказывал, дело важное.
Елена вздохнула, бросила последний взгляд в зеркало — бледное лицо, глаза серые, с поволокой, волосы русые, заплетённые в косу до пояса. Она не считала себя красивой, но иногда, при свечах, когда тени играли на скулах, она казалась себе похожей на тургеневскую героиню — из тех, что ждут чуда и сами не верят в него.
Она спустилась по лестнице, скрипнувшей под ногами, и вошла в кабинет отца. Петр Ильич Вознесенский сидел за столом, заваленным бумагами, и хмуро глядел на одно-единственное письмо, которое держал в дрожащей руке. Он был не стар — лет пятидесяти, но морщины на лбу и седина в бакенбардах делали его стариком. В последнее время он осунулся, часто пил чай с ромом и избегал взгляда дочери.
— Садись, Лена, — сказал он, не поднимая головы. — Дело есть.
Она села напротив, сложила руки на коленях, и стала ждать. Отец молчал так долго, что за окном успел прокричать петух во второй раз.
— Ты знаешь, что наше имение почти разорено, — начал он глухо. — Долги растут как грибы после дождя. Я уже не могу платить жалованье дворовым, а скоро и за хлеб нечем будет платить. Соболев, фабрикант этот, предлагает тебе руку и сердце, а заодно обещает все долги закрыть. Ты же его видела на прошлой ярмарке.
Елена вздрогнула, как от пощёчины. Соболев — толстый, с красным носом и масляными глазками, который на прошлой неделе приезжал смотреть лошадей, а сам всё время пялился на неё, как голодный волк на телёнка.
— Отец, я не пойду за Соболева, — сказала она твёрдо, хотя внутри всё похолодело. — Я скорее пойду в монастырь или стану гувернанткой.
— Глупости! — вспылил Пётр Ильич, но тут же сник. — Ты думаешь, мне легко? Я не хочу тебя неволить, но другого выхода нет. Впрочем... — он замялся и протянул ей письмо. — Сегодня утром пришла депеша из Петербурга. Некий граф Орлов-Вельяминов просит позволения остановиться у нас на несколько дней. Едет в свои южные имения, но карета сломалась. Он не знаком нам, но род древний, знатный. Я слышал, он бывает при дворе, вращается в высших кругах. Если мы примем его хорошо, может, он поможет с долгами или хотя бы замолвит словечко в банке.
Елена взяла письмо, пробежала глазами витиеватые строки. Подпись: «Граф Михаил Николаевич Орлов-Вельяминов». Почему-то это имя показалось ей знакомым, будто она слышала его во сне. Она подняла глаза на отца, и в её взгляде промелькнула искра надежды.
— Когда он приедет?
— Сегодня к вечеру. Надо подготовить комнаты, устроить ужин, показать, что мы не последние люди в губернии. Ты поможешь?
Елена кивнула, хотя внутри зашевелилось странное любопытство. Что-то подсказывало ей, что этот визит перевернёт её жизнь, но она отогнала эту мысль как суеверный бред.
Она вышла из кабинета и сразу же направилась к Анне Блок, своей лучшей подруге, которая гостила в Горелово уже третью неделю. Анна жила в соседней комнате, и, как обычно, к полудню она ещё нежилась в постели с книгой французских стихов.
— Аня, вставай! — воскликнула Елена, распахивая шторы. — У нас гость из Петербурга! Граф!
Анна отбросила книгу и села, кутаясь в одеяло. Она была полной противоположностью Елены: живая, румяная, с каштановыми кудрями и веснушками, которые она тщательно припудривала. Глаза её загорелись, как у кошки, учуявшей мышь.
— Граф? — переспросила она, хлопая ресницами. — Молодой? Красивый? Богатый?
— Понятия не имею. Отец говорит, что он знатного рода. Приедет к вечеру.
Анна выпрыгнула из постели и схватила Елену за руки. — Это же судьба! Такие гости не каждый день заезжают в наше захолустье. Нужно нарядиться, причесаться, быть на высоте. Что у тебя есть из платьев? То голубое с кружевом? Или лучше то, которое в цветочек?
Елена засмеялась — впервые за много дней. В суматохе выборов нарядов, в спорах о том, какие ленты лучше подойдут к корсажу, она почти забыла о своих тревогах. Матрёна принесла выглаженное платье из муслина, Анна накрутила локоны, и уже через час они обе стояли на балконе, глядя на въездную аллею, где пылила дорога.
Солнце клонилось к закату, когда на горизонте показалась чёрная карета с гербом — серебряным орлом, сжимающим в лапах копьё. Кони были вороные, тонконогие, выхоленные. Кучер, высокий и сухой, как жердь, осадил их у крыльца, и дверца открылась.
Елена затаила дыхание. Из кареты вышел мужчина — высокий, худощавый, но не хрупкий. Он был одет в дорожный сюртук тёмно-зелёного бархата, при хвосте цилиндр, который он снял, ступив на землю. Волосы его были тёмно-русыми, чуть ниже ушей, а глаза — серые, почти стальные — в тот же миг встретились с её взглядом. И Елена почувствовала, как что-то тягучее и холодное пробежало по позвоночнику. Кожа его была бледной, неестественно бледной, как у мраморной статуи, и даже в вечернем свете она не отливала тёплым золотом, как у живых людей. Он не улыбнулся, а только чуть наклонил голову, приветствуя хозяев, и этот жест был исполнен такой старинной грации, что Анна за спиной Елены восхищённо ахнула.
Отец вышел встречать гостя, раскланиваясь и бормоча приветствия. Граф (это был он) назвал себя, извинился за беспокойство, но держался так, как будто сам делал одолжение. Его голос был глуховатым, низким, с лёгкой хрипотцой — голос человека, который привык, чтобы его слушали.
— Позвольте представить мою дочь Елену, — сказал Пётр Ильич, жестом подзывая её ближе.
Елена сделала шаг вперёд и присела в реверансе. Когда она подняла глаза, граф смотрел на неё в упор, и в этом взгляде было столько боли, столько узнавания, что у неё перехватило дыхание. На мгновение ей показалось, что он сейчас упадёт на колени и закричит, но он лишь сжал губы и едва заметно поклонился.
— Очень рад знакомству, Елена Петровна, — сказал он тихо, и в этом шёпоте ей послышалось что-то, похожее на молитву.
Она отвела глаза, смутившись, и услышала, как Анна прошептала ей в ухо: «Боже, какой он красивый… у меня сердце бьётся как у птицы».
Ужин был назначен на восемь. В гостиной накрыли стол на десять приборов, хотя присутствовало всего четверо: граф, хозяин дома, Елена и Анна. Свечи горели в серебряных канделябрах, лакеи в белых перчатках разносили суп и жаркое. Елена сидела напротив графа и украдкой наблюдала за ним. Он почти не прикасался к еде — только отодвигал тарелки, делал вид, что пробует, но ни разу не положил в рот ни кусочка. Пил только воду, красное вино, что стояло перед ним, оставалось нетронутым. Ей показалось странным, что гость отказывается от угощения, и она уже хотела заметить это отцу, но Пётр Ильич был слишком занят разговорами о политике и о том, как хороши нынешние урожаи.
Граф отвечал односложно, но когда речь зашла о поэзии, его глаза заблестели. Он заговорил о Блоке, о символистах, о том, что искусство — это мост между миром живых и миром теней. Елена слушала, затаив дыхание. Ей казалось, что он говорит о том, о чём она сама думала, но не могла выразить словами.
— Вы читали Лермонтова, Елена Петровна? — вдруг спросил он, обращаясь прямо к ней.
— Читала, — ответила она, чувствуя, как щёки заливаются румянцем. — Особенно «Демона». Кажется, я знаю его наизусть.
— «И вечностью в объятья наши, и временем в могиле дышим», — процитировал он, и в голосе его послышалась такая тоска, что Анна вздрогнула и уронила вилку.
Елена подняла глаза и случайно взглянула в окно, что было слева от графа. Там, в тёмном стекле, отражался свет свечей, лица сидящих, но графа не было. Она моргнула, подумала, что это игра теней или её воображение, но отражение так и не появилось. Там, где он должен был сидеть, темнела лишь пустая рама. У неё похолодели кончики пальцев, но она заставила себя улыбнуться и перевести взгляд на суп, который давно остыл.
После ужина граф удалился в отведённые ему комнаты — угловую спальню с балконом, выходящим в парк. Елена задержалась в гостиной, делая вид, что помогает горничной убирать посуду, но на самом деле она всё думала об этом странном отсутствии отражения. «Может, стекло было мутным? — убеждала она себя. — Или свет падал так, что отражения не было видно». Но в глубине души она знала, что это ложь. Что-то было не так с этим графом. Что-то нечеловеческое.
Ночью она не могла уснуть. Она лежала в постели, слушая, как скрипят половицы, как ветер гуляет в старой печной трубе. Было уже за полночь, когда ей показалось, что под окном раздались шаги — крадущиеся, лёгкие, как у зверя. Она подкралась к окну, отодвинула занавеску и выглянула в парк. Лунный свет заливал аллеи, серебрил траву и кусты. И среди этой серебряной мглы она увидела тень — высокую, мужскую, которая медленно шла вдоль тенистой аллеи, а потом внезапно растаяла, словно её никогда и не было. Елена прижала ладонь к стеклу, и стекло было ледяным, хотя ночь стояла теплая.
Она вернулась в кровать, но сон не шёл. Она думала о том, как граф смотрел на неё за ужином — как будто видел в ней другую, как будто искал что-то, что он потерял давным-давно. Ей вспомнилась фраза из письма: «Прошу о временном пристанище». Но человек, у которого такие глаза, не нуждается в пристанище — он сам похож на вечность, заблудившуюся во времени.
Наутро она проснулась оттого, что солнечный луч упал ей на лицо. Она открыла глаза и первым делом посмотрела на окно — на подоконнике лежал сухой кленовый лист, пожелтевший и хрупкий. Она взяла его, и на его поверхности, тонкими, будто выжженными иглой, буквами было выведено: «Не бойся».
Елена замерла. Она не знала, кто оставил этот лист — ветер ли принёс, или… или кто-то заходил в её комнату. Она проверила дверь — была заперта изнутри. Окно было закрыто. Сердце её билось так сильно, что она слышала стук в висках. Она спрятала лист в книгу Лермонтова, и почувствовала странное спокойствие, словно это «Не бойся» было обещанием.
За завтраком она встретилась с Анной. Анна была в восторге.
— Ты видела его? — шептала она, наклоняясь к Елене. — Он такой загадочный! И как он говорил о поэзии… это просто музыка! Я влюбилась, Лена, честное слово. Я обязательно попрошу у него автограф или хотя бы разрешение написать ему письмо.
Елена нахмурилась. Ей не понравился восторг подруги. Внутри зашевелилась ревность, тёмная и острая, хотя она сама не могла объяснить, почему ей так противно слышать эти соловьиные трели.
— Он слишком странный, Аня, — сказала она сухо. — Он ничего не ел за ужином. И он… не отражается в зеркалах.
Анна рассмеялась, звонко и беззаботно.
— Что за глупости! Просто стекло было косое, или свет не так падал. Ты слишком много читаешь Гофмана, Лена. Не выдумывай тайн там, где их нет.
Елена хотела возразить, но в этот момент в столовую вошёл граф. Он был одет по-утреннему — в светлый сюртук, без галстука, с расстёгнутым воротом, что делало его почти домашним, но всё равно чуждым. Он поклонился дамам и обратился к Елене:
— Позволите ли вы мне прогуляться с вами в саду? Говорят, у вас здесь старая липовая аллея, которой двести лет. Я бы хотел взглянуть на неё.
Она не нашла в себе сил отказать. Они вышли вдвоём, оставив Анну в недоумении и лёгкой обиде. Сад был залит утренним светом, листья на деревьях уже тронула лёгкая желтизна, но трава всё ещё была зелёной. Они шли молча по дорожке, усыпанной гравием, и Елена чувствовала, как его присутствие давит на плечи, как воздух вокруг них становится плотнее и прохладнее.
— Вы не спите ночью, Елена Петровна? — вдруг спросил он, не глядя на неё.
— Почему вы спросили? — удивилась она.
— Я видел ваш свет в окне. Я тоже не сплю. Ночью легче думать. Вы не боитесь темноты?
— Нет, — ответила она, но голос дрогнул. — Раньше боялась, а теперь — нет. Мне кажется, что в темноте всё честнее, чем при свете дня.
Граф остановился и повернулся к ней. Его глаза были как два серых камня, но в них плясало что-то тёплое, почти живое.
— Это правильно, — сказал он. — Темнота не врёт. Она только прячет, но не обманывает. Мы все носим в себе тьму, и тот, кто не боится заглянуть в неё, — тот силён.
Она смотрела на него, и ей казалось, что она видит сквозь время, что этот разговор был уже тысячу раз в прошлых жизнях. Он достал из кармана маленькую книжку в кожаном переплёте и протянул ей.
— Вот. Это стихи Блока. Там есть одно стихотворение, которое я хочу вам прочесть. Оно о том, что любовь и смерть — сёстры, и что вечность начинается с утраты. — Он открыл страницу и прочитал тихо, почти шёпотом:
— «И вечность, бросившая в бездну свой звонкий вызов, как гранит, толкает нас на смертный пир, где каждый — призрак и кумир».
Елена затаила дыхание. Стихи ударили её в самое сердце, потому что она чувствовала их смысл каждой клеткой. Она взяла книгу и прижала её к груди.
— Вы так много знаете о вечности, граф, — сказала она. — Вы веруете в Бога?
Он усмехнулся, но в усмешке не было насмешки.
— Я верю в то, что есть сила больше нас. Но я не знаю, как её назвать. Может быть, любовь. Может быть, страдание. А может быть, просто кровь, которая течёт в жилах и делает нас живыми.
Елена хотела спросить о его прошлом, о той боли, что он носил в глазах, но в этот момент из-за поворота выбежала Анна, запыхавшаяся и раскрасневшаяся.
— Лена! — крикнула она. — Твой отец просит тебя вернуться! Приехал Соболев, он что-то хочет обсудить.
Елена вздрогнула, как от удара. Имя Соболева вырвало её из сладкого забытья. Она посмотрела на графа, и в его глазах мелькнула тень — не то боли, не то гнева.
— Идите, — сказал он спокойно, но голос стал металлическим. — Я подожду здесь. Вы ещё услышите эти стихи до конца.
Она развернулась и побежала к дому, но на бегу обернулась. Граф стоял под старой липой, и листья, падая, кружились вокруг него, как живые. Она видела его силуэт, и ей показалось, что он слишком отчётлив, слишком ярок для этого увядающего сада. И когда она скрылась за дверями, она услышала, как где-то в листве запела птица, но это была не птица — это был человеческий голос, поющий ту самую мелодию, которую она никогда не слышала, но знала наизусть.
В этот день она поняла одно: её жизнь разделилась на «до» и «после», и обратной дороги не было. Граф Орлов-Вельяминов принёс с собой не только тайну, но и судьбу, от которой нельзя отказаться. И она, глядя на кленовый лист, что лежал теперь в книге, прошептала: «Не бойся». И поверила.
Маскарад теней
Подготовка к балу началась за два дня до назначенной даты. Горелово гудело, как растревоженный улей. С утра до ночи по коридорам сновали слуги, тащили корзины с цветами из оранжереи, натирали полы мастикой, вешали новые гардины на окна гостиной — бархатные, бордовые, с золотыми кистями. Отец Елены был возбуждён, как мальчишка. Он распоряжался, кричал на дворовых, дважды менял меню и трижды — расположение столов.
— Это наш звёздный час, Лена! — говорил он, растирая ладони. — Вся губерния узнает, что мы можем принимать гостей не хуже столичных. Граф Орлов-Вельяминов — это не шутка, это фамилия! Если мы ему угодим, он замолвит словечко в Петербурге, и мы заживём по-новому.
Елена слушала его с тоской. Она знала, что настоящая причина суеты — не граф, а долги и угроза продажи имения. Но она не перечила. Ей было всё равно на балы и гостей. Её мысли занимал только он — граф Михаил. С того утра, как он подарил ей книгу Блока и прочитал стихи, она не могла думать ни о чём другом. Каждую ночь она перечитывала эти строки, и каждый раз ей казалось, что она слышит его голос — тихий, чуть хрипловатый, с той особенной интонацией, от которой замирало сердце.
Анна, напротив, была в полном восторге. Она бегала по дому, выбирая ленты и кружева, и не уставала повторять, что этот бал станет главным событием её жизни. Она уже придумала, как будет танцевать с графом, что наденет, какую причёску сделает. Елена смотрела на подругу и чувствовала странную горечь. Ей не хотелось делить графа ни с кем — даже с Анной, которая была ей как сестра.




