- -
- 100%
- +
– Зачем ты мне это рассказываешь? – спросил Лёша.
– Потому что ты сел за наш стол. – Женя снял очки, протёр их краем свитера. Без очков его лицо было другим – беззащитным, мягким, детским. – А за нашим столом сидят те, на кого они охотятся. Мы – мясо, Лёша. Ботаны. Изгои. Те, кого можно толкнуть, ударить, унизить – и ничего не будет. Потому что отец Волкова владеет половиной города. Потому что директор молчит. Потому что все молчат.
Тишина.
– В этом городе два развлечения, – продолжил Женя. – Смотреть, как краска сохнет, и убегать от Волкова. Иногда совмещаю.
Костя чуть улыбнулся. Шрам на губе побелел от натяжения.
Аня молчала. Рисовала в блокноте – карандашом, быстро, не глядя на бумагу. Лёша скосил глаза: деревья. Опять деревья. Тёмные, переплетённые, с чем-то между стволами.
– Аня, – сказал Женя. – Скажи что-нибудь ободряющее новенькому.
Аня подняла голову. Посмотрела на Лёшу. Серые глаза – зимние, спокойные, как поверхность замёрзшего озера.
– Тут что-то не так с этим городом, – сказала она.
Пауза.
– Я просил ободряющее, – сказал Женя.
– Это ободряющее. Если с городом что-то не так – значит, дело не в нас. Значит, мы нормальные. Город – нет.
Женя открыл рот. Закрыл. Повернулся к Лёше:
– Вот такая у нас Аня. Она иногда говорит такие вещи, что хочется одновременно обнять её и спрятаться под стол.
Лёша посмотрел на Аню. Аня смотрела на него. Между ними – стол, подносы, каша, кисель, – но Лёша почувствовал что-то другое. Нить. Тонкую, невидимую, протянувшуюся от её зимних глаз к его – каким? Обычным? Карим? – к его глазам. Связь. Не дружба – ещё нет. Но обещание дружбы. Или предчувствие.
– Спасибо, – сказал Лёша. Не знал, за что. За стол. За место. За то, что его пустили.
– Не благодари, – сказал Женя. – Мы тут не из милосердия. Нам нужен четвёртый для «Монополии». Шутка. У нас нет «Монополии». У нас вообще ничего нет. Кроме друг друга.
Он сказал это легко, шутливо, с улыбкой – но Лёша услышал под шуткой правду. Твёрдую, горькую, настоящую. Кроме друг друга – ничего.
Костя тихо сказал:
– Добро пожаловать в клуб.
И показал шрам на губе.
После столовой – уроки. Математика, русский, история. Лёша сидел, записывал, отвечал, когда спрашивали, – на автопилоте, как робот, запрограммированный на выживание. Не выделяйся. Не ошибайся. Не привлекай внимания.
На истории – третий урок – он заметил кое-что.
Кабинет истории находился на первом этаже. Окна выходили на школьный двор. За двором – забор. За забором – пустырь. За пустырём – лес.
Лёша смотрел в окно (учитель рассказывал о Столыпинской реформе, голос монотонный, как жужжание мухи) и видел: школьный двор, мокрый от дождя, блестящий. Забор – металлический, ржавый. Пустырь – бурьян, грязь, лужи. И лес. Стена леса.
И больше ничего. Обычный пейзаж. Обычный вид из окна.
Но Лёша смотрел – и не мог оторваться. Что-то держало его взгляд. Что-то на пустыре, на самой границе леса, в тени деревьев.
Движение?
Нет. Не движение. Присутствие. Ощущение, что кто-то стоит. Там, на краю. И смотрит. На школу. На окна. На него.
Он прищурился. Дождь мешал, стекло мутное, расстояние – метров сто. Но что-то…
Звонок.
Лёша вздрогнул. Моргнул. Посмотрел снова – пустырь. Лес. Никого.
Показалось.
Он собрал вещи и вышел.
Перемена после третьего урока. Коридор. Толчея.
Лёша шёл к своему шкафчику (шкафчики – металлические, серые, с навесными замками; его – номер 47, на третьем этаже). Шёл по коридору, думая о том, что Аня рисует деревья, Женя шутит как дышит, а Костя молчит и терпит, и все трое – его, кажется, друзья. Первый день – и друзья. Это было… неожиданно. Тепло. Как молоко из чужого стакана с медведем.
Он не видел, кто загородил дорогу. Он шёл и думал – и вдруг перед ним была стена. Не бетонная. Человеческая. Грудь, плечи, перстень с черепом.
Кирилл Волков.
Лёша остановился. Поднял глаза. Вверх – потому что Кирилл был выше на двадцать сантиметров. Их разделяло тридцать сантиметров воздуха. Лёша чувствовал запах – одеколон (дешёвый, резкий, слишком много) и под ним – пот.
– О, – сказал Кирилл.
Голос. Низкий, медленный. Каждое слово – отдельно, с паузой, как будто он пережёвывал их, прежде чем выплюнуть.
– Новенький.
Лёша молчал. Внутри – тревога сжимала горло, как рука.
– Как зовут?
– Лёша.
Кирилл попробовал имя на вкус. Губы шевельнулись. «Лё-ша». Как будто решал: стоит ли запоминать? Стоит ли этот набор букв места в его памяти?
– Лёша. – Решил, что стоит. – Ты с ботанами сидел. В столовой.
Не вопрос. Утверждение. Как у Ани – только Аня утверждала мягко, а Кирилл – как ставил печать.
– Я просто… сел где свободно было.
– Свободно, – повторил Кирилл. Усмехнулся. Усмешка – одним углом рта, как трещина в стене. – У Тихомирова свободно, потому что никто не хочет рядом с ним сидеть. У Берёзкиной – потому что она психованная. А Дорохов – ну, Дорохов вообще недоразумение. И ты сел к ним. Значит, ты – что?
Тишина. Коридор вокруг них притих – люди замедлились, отошли, образовали пространство, как зрители вокруг ринга.
– Значит, ты тоже ботан, – заключил Кирилл. Повернулся к своим. Они стояли за ним полукругом – Даня, Влад, Руслан, Света. Четвёрка. Свита. – Ботаны размножаются.
Смех. Данин – хриплый, отрывистый. Светин – звонкий, серебряный. Влад загоготал – громко, бессмысленно, не поняв шутки, но уловив, что нужно смеяться. Руслан не засмеялся. Руслан смотрел на Лёшу своими мёрзлыми глазами и молчал.
Кирилл положил руку Лёше на плечо.
Рука была тяжёлой. Не просто рука – вес. Как мешок с песком. Она легла на плечо и давила. Вниз. Медленно, уверенно, неумолимо. Лёша почувствовал, как колени подгибаются – не от боли, а от давления, от силы, от того, что эта рука привыкла давить и делала это автоматически.
– Тут простые правила, Лёш, – сказал Кирилл. Голос – спокойный, почти дружелюбный. Самый страшный тон: дружелюбный. – Не лезь. Не отсвечивай. Живи тихо. И когда я говорю «подвинься» – ты подвигаешься. Когда я говорю «дай» – ты даёшь. Когда я говорю «заткнись» – ты затыкаешься. Понял?
Лёша кивнул.
Не потому что согласен. Не потому что сдался. А потому что их пятеро, и они старше, и они сильнее, и вокруг – двадцать человек, которые смотрят и молчат, потому что знают правила. Все знают правила. Правила простые: Волков – наверху. Все остальные – внизу. И если ты внизу – кивай.
Кирилл убрал руку. Похлопал Лёшу по щеке – легко, почти ласково, как хозяин хлопает собаку.
– Молодец. Умный мальчик.
Отошёл. Свита – за ним. Даня – последний – посмотрел на Лёшу через плечо. Прищурился. Улыбнулся. Улыбка – как лезвие.
Ушли.
Лёша стоял в коридоре. Люди потекли мимо – снова, как будто ничего не произошло, как будто река вернулась в русло. Кто-то задел его плечом. Кто-то обошёл. Никто не сказал: «Ты в порядке?»
Лёша стоял и думал:
Новый город. Новая школа. Те же люди. Те же правила.
Будь невидимым, Лёша.
Будь невидимым.
Уроки кончились в два.
Лёша вышел из школы последним. Специально ждал, пока коридоры опустеют, пока двор расчистится. Не хотел сталкиваться. Ни с кем.
Дождь кончился. Небо – серое, низкое, но без воды. Воздух – мокрый, холодный, с запахом палой листвы и чего-то ещё, далёкого, лесного. Лёша вышел на крыльцо, надел капюшон (привычка), огляделся.
Двор пустой. Лужи. Ржавые турники. Баскетбольная площадка – кольцо без сетки, как глазница без глаза.
Он спустился по ступенькам. Пошёл к воротам.
И остановился.
Потому что за углом школы – ждали.
Даня Шестаков прислонился к стене, жуя жвачку. Руки в карманах. Ноги скрещены. Расслабленная поза – фальшивая, как витрина. Под расслабленностью – пружина.
Рядом – Влад Пеньков. Стоял, как стоит шкаф – большой, квадратный, неподвижный. Руки – вдоль тела, красные кулаки.
Двое. Без Кирилла, без Светы, без Руслана. Не полная стая – передовой отряд.
Лёша увидел их и понял. Мгновенно. Желудок провалился. Ноги стали ватными. Адреналин ударил в кровь – горячей волной, от живота к затылку – и мир стал резким, чётким, как фотография в высоком разрешении.
Беги, – сказал инстинкт.
Куда? – ответил разум. За спиной – стена школы. Слева – забор. Справа – они. Впереди – они.
Даня оторвался от стены. Медленно. Как кот, увидевший мышь.
– Молчанов, – сказал он. Голос – лёгкий, весёлый, почти дружеский. – Подожди.
Лёша остановился. Не потому что хотел. Потому что ноги остановились сами.
– Нам Кирилл сказал – поздороваться. По-настоящему. Ну, чтоб ты точно понял, как тут всё устроено.
Даня подошёл. Близко. Запах жвачки – мятная, резкая. Глаза – карие, быстрые, весёлые. Весёлые. Ему было весело. Он наслаждался.
– Ничего личного, Молчанов. Просто – традиция.
Толчок.
Даня толкнул Лёшу в грудь – обеими руками, резко, коротко. Лёша отлетел назад, споткнулся о бордюр, упал. Рюкзак смягчил удар, но локоть – правый – врезался в асфальт. Боль – острая, яркая, белая.
Он лежал на спине и смотрел на небо. Серое. Низкое. Равнодушное.
Влад подошёл. Тень – огромная, квадратная – накрыла Лёшу.
Удар. Ногой. В бок, под рёбра. Не сильно – «для знакомства». Но рёбра хрустнули (или показалось?), и воздух вылетел из лёгких, и Лёша согнулся, как складной нож.
Ещё удар. Другой бок.
– Хватит, – сказал Даня. Не из жалости. Из расчёта. – Для первого раза хватит.
Влад остановился. Не сразу – через секунду. Машина без тормозов. Остановился, потому что сказали.
Даня присел на корточки рядом с Лёшей. Лёша лежал на боку, сжавшись, руки на рёбрах.
– Карманы, – сказал Даня.
Лёша не двигался.
– Карманы, Молчанов. Что есть – выкладывай.
Лёша – медленно, дрожащими руками – достал из кармана куртки мелочь. Сколько – он не считал. Не много. Горсть монет. Даня взял. Пересчитал. Сто тридцать рублей.
– Негусто. – Он встал. – Ладно. В следующий раз принеси больше. Бывай, Молчанов. И помни: ничего личного.
Они ушли. Влад – за Даней, как тень за предметом. Шаги – по мокрому асфальту, хлюп-хлюп-хлюп – удалились.
Тишина.
Лёша лежал на асфальте. На спине. Смотрел в небо. Бок болел. Локоть болел. Гордость… гордость не болела. Она давно атрофировалась, как мышца, которой не пользуются. Как отцовское умение быть отцом.
Дождь начался снова. Мелкий, тихий, осторожный – как будто небо извинялось. Капли падали на лицо Лёши – холодные, чистые, безразличные.
Он лежал и думал:
Вот так. Первый день. Новый город, новая школа, новые синяки. Старый я.
Ничего личного.
Шаги. Другие. Быстрые, лёгкие. Несколько пар.
Голос:
– Чёрт. Лёша!
Женя. Он подбежал первым – длинные ноги, нелепый бег, очки подпрыгивают на носу. За ним – Аня. За Аней – Костя.
Женя упал на колени рядом:
– Ты цел? Что… Шестаков? Пеньков?
Лёша кивнул. Сел. Медленно. Бок протестовал – тупая, пульсирующая боль.
Аня стояла рядом. Смотрела. Молча. В её серых глазах – не жалость. Понимание. Она знала, что это такое. Она видела это – много раз. С Костей. С Женей. С другими.
Костя протянул руку. Маленькую, тонкую, с обгрызенными ногтями. Лёша взял. Костя помог ему встать.
Они стояли вчетвером на мокром школьном дворе – четверо детей, промокших, тощих, побитых (двое – буквально), – и Лёша посмотрел на них. На Женю, который протирал ему очки и говорил что-то про «неандертальцев в кожаных куртках». На Аню, которая молча подала ему упавший рюкзак. На Костю, который стоял рядом и улыбался – шрам на губе побелел – и ничего не говорил, потому что слова были не нужны.
Костя показал свой шрам.
– Добро пожаловать в клуб, – сказал он.
Те же слова, что в столовой. Но теперь – другие. Теперь – настоящие.
Они шли домой вместе – вчетвером, по мокрой улице, мимо заборов и палисадников. Женя говорил – много, быстро, обо всём:
– …и директриса, Нина Павловна, она знает, но ей проще молчать, потому что Волков-старший спонсирует школу, ремонт в актовом зале – на его деньги, компьютерный класс – на его деньги, так что Кирилл – неприкосновенный, а мы – расходный материал, и…
Аня шла молча. Блокнот под мышкой. Иногда поднимала голову – смотрела на небо, на деревья, на дома – как будто искала что-то. Или прислушивалась.
Костя шёл рядом с Лёшей. Маленький, мокрый, в куртке не по размеру.
– Больно? – спросил он тихо.
– Нормально, – сказал Лёша.
– Привыкнешь. – Костя сказал это без горечи. Как факт. Как прогноз погоды. – Ко всему привыкаешь.
Лёша посмотрел на него. На его шрам. На его руки – тонкие, с синяками на запястьях, старыми, жёлто-зелёными, уходящими. На его глаза – большие, тёмные, детские.
– Ты не должен привыкать, – сказал Лёша.
Костя посмотрел на него. Удивлённо.
– Никто не должен к этому привыкать, – повторил Лёша. И сам удивился – откуда это? Откуда эти слова? Он, Лёша Молчанов, невидимый мальчик, который молчит и терпит, – откуда в нём это?
Костя ничего не сказал. Но шёл ближе. На полшага ближе, чем раньше.
Они разошлись на перекрёстке – Женя и Костя жили в центре, Аня – на соседней улице. Лёша – на краю города, у леса.
– До завтра, – сказал Женя.
– До завтра, – сказал Лёша.
Аня подняла руку – короткий жест, полувзмах, полупрощание. И ушла. Тёмная фигура в тёмной толстовке, по тёмной улице.
Лёша пошёл домой. Один. Мимо последних домов, мимо пустыря, вдоль леса.
Лес стоял справа – чёрный, мокрый, тяжёлый от дождя. Стволы блестели. Ветки свисали. Между деревьями – темнота, густая, как дёготь.
Лёша шёл и не смотрел на лес.
Но чувствовал: лес смотрит на него.
И ещё – где-то далеко, на самом краю слуха, за шумом дождя, за шорохом ветра, – что-то. Звук. Не вой – тише. Шёпот? Дыхание? Что-то, что было почти голосом, но не дотягивало до слова.
Лёша ускорил шаг.
Дом. Дверь. Замок. Внутрь.
Прихожая. Запах – штукатурка, мышиный помёт, сладковатое из подвала. Знакомый уже. Почти домашний. Какая ирония.
– Мам, я дома.
Тишина.
– Мам?
Гостиная. Диван. Мать. Лежит. Телефон. Телевизор выключен – даже на телевизор нет сил.
– Мам, я дома.
– Угу.
Лёша стоял в дверях. Мокрый, грязный (асфальт, лужи, падение). Бок болел. Локоть – ободран, кровь засохла на рукаве куртки. Рукав – порванный.
Он хотел сказать: мам, меня побили. В школе. Двое старшеклассников. Они толкнули меня и били ногами. У меня болит бок. У меня содрана кожа на локте. Мне четырнадцать лет, и меня побили в первый день в новой школе, и мне страшно, и мне больно, и мне нужно, чтобы кто-то сказал: «Всё будет хорошо».
Он не сказал.
Потому что знал: она ответит. Не то, что нужно. Она ответит: «Господи, Лёша, я что, должна за тебя драться? Разбирайся сам. Ты большой мальчик».
Или: «Отстань, у меня мигрень».
Или: «Угу».
И любой из этих ответов будет больнее, чем удар Влада Пенькова. Потому что Влад бьёт тело. А мать бьёт внутри.
– Ладно, – сказал Лёша. Себе. Не ей.
Поднялся наверх. Зашёл в ванную. Снял куртку. Закатал рукав. Локоть – ссадина, размером с ладонь, кровь, грязь. Промыл водой. Шипело. Нашёл в аптечке (старая, бывших жильцов, пластырь просроченный, зелёнка засохла) перекись водорода. Залил. Больно. Закусил губу.
Замотал бинтом. Криво, неаккуратно – сам, один, перед мутным зеркалом.
Посмотрел на себя.
Бледный. Мокрый. Синяк формируется на правом боку – он поднял свитер, увидел: розовое пятно, к утру будет фиолетовым. Локоть в бинте. Глаза – красные. Не от слёз. Он не плакал. Он давно не плакал. Слёзы – это роскошь, которую он не мог себе позволить, потому что плакать можно только тогда, когда есть кто-то, кто утешит, а если утешить некому – слёзы бессмысленны, как крик в пустой комнате.
Он спустился на кухню. Холодильник – полупустой. Хлеб (вчерашний, подсох). Масло. Яйца (шесть штук). Молоко.
Он сделал яичницу. Сам. Из двух яиц. На старой газовой плите, которая зажигалась с третьей спички и воняла газом.
Ел один. На кухне. За столом, накрытым клеёнкой с пятнами. За окном – темнело. Лес чернел. Стена.
Четыре друга, – подумал он. Нет. Три друга. Нет – три… знакомых. Пока – знакомых. Которые подняли меня с асфальта.
Три человека, которым не всё равно.
Это больше, чем дома.
Он помыл тарелку. Свою. Мамину чашку (та оставила на столе, утром). Отцовскую кружку (кофе, засохший по стенкам).
Поднялся к себе. Лёг. Одеяло. Потолок. Трещина-молния.
В туалете на первом этаже – он заметил, когда ходил мыть руки, – на стене, за трубой, было что-то нацарапано. Маленькими буквами, ногтем или гвоздём, в штукатурке. Он присмотрелся:
«ОНИ ХОДЯТ НОЧЬЮ»
Старые буквы. Глубокие. Давние. Бывшие жильцы? Или те, кто был до них?
Лёша лежал в кровати и думал об этих буквах.
Они ходят ночью.
Кто – они?
За окном – лес. За шторой с оленями. Чёрный, молчаливый, ждущий.
И тут – снова. Вой. Далёкий. Не волчий. Не собачий. Тот самый – промежуточный, неправильный, от которого волоски на руках встают дыбом.
Лёша лежал и слушал.
Вой поднимался – выше, тоньше, – и на самой верхней ноте, на самом пике, Лёша снова услышал голоса. Детские. Тихие. Как шёпот из-под воды.
Он не мог разобрать слов.
Но ему показалось – показалось, он был уверен, что показалось, – что голоса звали его.
По имени.
Он натянул одеяло до подбородка. Сжался. Закрыл глаза.
Это собаки. Просто бродячие собаки. В маленьких городах полно бродячих собак. Они воют по ночам. Это нормально. Это обычно. Это не для тебя. Не твоё имя. Никто тебя не зовёт.
Спи, Лёша. Спи.
Он заснул.
И ему приснился лес. Тёмный, глубокий, бесконечный. Он шёл по нему – один, без фонаря, босиком по мокрой земле. Шёл, потому что что-то вело его – не голос, не свет, а ощущение: там, впереди, за деревьями, за темнотой, есть что-то. Что-то, что ждёт. Что-то, что знает его имя. Что-то, что хочет, чтобы он пришёл.
Он шёл и шёл и шёл.
И проснулся.
Утро. Вторник. Второй день в школе.
На подушке – сосновая иголка. Одна. Зелёная, свежая, с капелькой смолы.
Окно было закрыто.
Глава 3 «Бездомные»
Прошла неделя.
Семь дней в Тихоозёрске – и Лёша начал привыкать. Не к городу – к городу привыкнуть невозможно, это как привыкнуть к зубной боли: ты не перестаёшь чувствовать, просто учишься жить с ней. Он привык к другому. К ритму. К расписанию выживания.
Утро: встать, одеться, спуститься, сделать бутерброд (мать не готовила завтрак, отец уже работал), выйти. Три квартала до школы – мимо заборов, мимо палисадников, мимо магазина «Продукты», где продавщица Валентина Степановна (он узнал её имя на третий день) смотрела на него из окна, как кошка на воробья. Мимо церкви. Мимо дома с синей крышей (чёрная кошка всё ещё сидела на крыльце, всё ещё смотрела не мигая). Мимо собак.
Собаки были всегда. Каждый день. Каждое утро. Две, три, иногда четыре – у обочины, у крыльца, у забора. Обычные дворняги: бурые, серые, пятнистые, грязные. Они сидели и смотрели. Не лаяли, не подходили. Просто – сидели и смотрели. И каждый раз Лёша проходил мимо и думал: почему они смотрят? Собаки так не делают. Собаки подходят, или убегают, или лают. Не сидят и не смотрят. Не так. Не на меня.
Но мысль была мимолётной. Утренней. Дневной свет растворял её, как сахар в чае.
Школа: уроки, коридоры, столовая. Лёша научился ходить правильно – не по центру коридора, а у стены, в тени, в потоке. Научился не встречаться взглядом с Волковым и его пятёркой. Научился слышать Данин смех за три поворота и сворачивать. Научился быть невидимым – тому, что умел с рождения, но здесь пришлось отточить до совершенства.
Его били ещё дважды за неделю.
Во вторник – Даня, один, в туалете. Толкнул к стене, забрал пятьдесят рублей. Быстро, деловито, без лишних слов. Как транзакция.
В четверг – Влад и Руслан, после физкультуры, в раздевалке. Влад держал, Руслан – молча, спокойно, без выражения на лице – ударил два раза. В живот. Лёша согнулся, и Руслан посмотрел на него – серыми, пустыми, мёрзлыми глазами – и ушёл. Без слов. Без объяснений. Ударил – и ушёл. Как будто выключил свет в комнате: зашёл, щёлкнул, вышел.
Лёша научился прятать синяки. Свитера с длинными рукавами. Футболка под свитером. Куртка поверх. Слои – как броня. Как стены. Снаружи – нормальный мальчик. Внутри – карта боли: фиолетовое на рёбрах, жёлто-зелёное на плече, розовое на запястье, где Руслан сжал слишком сильно.
Мать не замечала. Или замечала – и не спрашивала. Что хуже? Лёша не знал. Не хотел знать.
Отец не замечал. Потому что не видел. Потому что Лёша уходил утром, когда отец уже сидел за ноутбуком, и приходил вечером, когда отец ещё сидел за ноутбуком. Их пересечение – минута утром («утро» – «утро»), минута вечером («как дела?» – «нормально»). Две минуты в день. Сто двадцать секунд. Отец и сын – в одном доме, в одном городе, на одной планете – и между ними стена толще, чем стены этого дома.
Но были друзья.
Друзья. Лёша пробовал это слово на вкус – осторожно, как пробуют горячее, боясь обжечься. Друзья. Женя, Аня, Костя. Три человека, которые ждали его в столовой, которые шли с ним после школы, которые – и это было главное, это было важнее всего – видели его. Не смотрели сквозь, не обходили, не делали вид, что его нет. Видели. Замечали. Говорили с ним.
Женя – болтал без остановки. О фильмах, которые скачивал с торрентов (интернет в Тихоозёрске был медленный, как умирающий, и каждый фильм качался двое суток). О книгах – Женя читал много, хаотично, без системы: Стивен Кинг, потом учебник по квантовой физике, потом манга, потом Достоевский. Обо всём – с одинаковым пылом, с одинаковой скоростью, захлёбываясь словами, как будто боялся, что рот отберут.
– Ты «Оно» читал? – спросил он на третий день. – Кинг. «Оно». Клоун, канализация, дети?
– Читал, – сказал Лёша.
– Заметил? Маленький город. Зло, которое живёт под городом. Дети, которых никто не защищает. Взрослые, которые не замечают. Ничего не напоминает?
Он сказал это легко, как шутку. Но Лёша посмотрел на него – и увидел, что Женя не шутит. Под очками, под рыжей чёлкой, под бесконечным потоком слов – страх. Настоящий, взрослый, осознанный. Женя боялся. Не задир – хотя и их тоже. Чего-то большего. Чего-то, что он чувствовал, но не мог назвать.
Аня – молчала. Рисовала. Лёша привык к её молчанию, как привыкают к шуму дождя: оно было фоном, присутствием, постоянной величиной. Аня сидела рядом на уроках, шла рядом после школы, стояла рядом на переменах – и молчала. Но её молчание было не пустым. Оно было наполненным – мыслями, наблюдениями, чем-то, что она видела, но не говорила.
Её рисунки становились всё темнее.
Лёша замечал – каждый день, краем глаза, когда она открывала блокнот. Деревья. Всегда деревья. Но с каждым днём – всё детальнее, всё страшнее. Стволы перекручивались, ветки переплетались, корни вылезали из земли, как щупальца. И между деревьями – фигуры. Сначала – неясные, размытые, тени. Потом – чётче. Силуэты. Маленькие. На четвереньках.
Однажды – в среду, на алгебре – Лёша заглянул в её блокнот и увидел: дом. Их дом. Дом на краю города, с двумя окнами-глазами и дверью-ртом. А перед домом – фигуры. Шесть штук. Маленькие, тёмные, стоящие в ряд. Он не успел рассмотреть подробнее – Аня закрыла блокнот и посмотрела на него. Не сердито. Испуганно.
– Это просто рисунки, – сказала она.
– Я знаю, – сказал он.
Они оба знали, что врут.
Костя – был рядом. Тихий, маленький, верный. Он не говорил много – не умел, или разучился, или боялся. Но он был. Каждый день. На каждой перемене. После каждого урока. Как маленькая тень, которая шла за Лёшей – не позади, а рядом. Плечом к плечу. Его плечо доставало Лёше до локтя – вот какой он был маленький, – но он шёл рядом, и от этого Лёше было теплее.
Шрам на губе Кости заживал. Розовая полоска бледнела, стягивалась. Но в четверг – после того, как Даня Шестаков прошёл мимо и «случайно» толкнул Костю локтем в лицо – шрам лопнул. Кровь. Костя зажал рот рукой, посмотрел на ладонь – красное – и вытер о джинсы.
– Нормально, – сказал он. Привычно. Как прогноз погоды.
Лёша промолчал. Но внутри – что-то сжалось. Горячее, тёмное, злое.
Они не должны привыкать к этому. Никто не должен.
Но что он мог сделать? Что мог сделать четырнадцатилетний мальчик с тонкими руками и слабым подбородком против пятерых, старших, сильных, защищённых? Ничего. Только то, что он делал всегда: молчать, терпеть, быть невидимым.
Будь невидимым, Лёша.
Пятница. Седьмой день. Последний урок – биология.
Кабинет биологии находился на втором этаже, в конце коридора. Комната была светлее других – большие окна, южная сторона, – и пахла формалином и землёй. На подоконниках – горшки с растениями, засохшими наполовину (их поливали раз в неделю, по пятницам, когда вспоминали). На стенах – плакаты: строение клетки, скелет человека, пищевая цепочка (мышь → змея → ястреб → и так далее, до самого верха, до абстрактного «человека»). В углу – шкаф с банками, в банках – что-то плавало в мутной жидкости. Лёша старался не смотреть.




