Дети войны. Страшная сказка. Невыдуманная повесть о детстве и войне от узника нацистских лагерей

- -
- 100%
- +

Благодарим Марианну Алферову и Надежду Романецкую за содействие в издании книги
© А. Самохлеб, наследники, текст, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
* * *Для каждого из нас, хотим мы того или нет, обильным потаенным источником всех помыслов служат воспоминания детства, первые прочитанные книги, а может быть, даже чувства, унаследованные от предков. Все это образует глубинную основу, щедро питающую нас, подающую о себе весть в наших сновидениях.
Андре МоруаЧасть первая
Всю сознательную жизнь тянет меня в эти места. Давно уже снесли одноэтажный дом, где до войны жили три семьи офицеров высокого ранга, и семья моей тети в том числе. Давно уже на этом месте выстроили новый корпус Художественного института, глядя на который я упрямо вижу тот, старый, дореволюционной постройки особняк, где прошла часть моего довоенного и военного детства и о котором сохранилось столько воспоминаний!
…В выходные и праздничные дни в этом доме не смолкал патефон, собиралась веселая компания, несколько молодых пар с детьми. Старшие танцевали, пели, устраивали маскарады, а нас, детей, укладывали в отдельной комнате, через коридор, в надежде, что мы будем спать. Но нам не спалось, мы тихонечко приоткрывали обе двери и с восторгом наблюдали за веселыми проделками взрослых. Когда нас замечали, мы убегали, за нами гнались, с шутками да прибаутками, снова укладывали, и все начиналось сначала, пока беспробудный сон не смыкал наши веки. Мы спали, а над нами тихо кружился сладкий голос Вадима Козина:
Был день весенний, все расцветало, ликовало,Сирень синела, будя уснувшие листы.Грусти тогда со мною ты не знала —Ведь мы любили и для нас цвели сады.Ах, эти черные глаза…До сих времен, слушая эту довоенную музыку, я вижу молодые лица моих родителей, их друзей и приятелей, наших родственников. Эти танго, фокстроты, вальсы моего раннего детства стали частью меня навсегда, живут трогательным напоминанием о детстве, о том, что оно, пусть даже очень короткое, но было.
И вдруг музыка исчезла, ей на смену пришел ночной гул бомбардировщиков, вой сирен воздушной тревоги, свист фугасных и зажигательных авиабомб. Частью жизни сделались противогазы, вспыхивающие там и здесь пожары, мчащиеся машины «скорой помощи». Люди с чемоданами, тюками и перинами метались по улицам, что-то разыскивая, от кого-то убегая. Окна наспех заклеивались бумажными лентами, чтобы стекла не вылетали от взрывной волны. Но в нашем районе взрывов пока не было, гремело где-то далеко, у вокзала да в районе заводов. Очереди в магазины росли, словно грибы после обильного дождя. Раскупили всё мгновенно, а нового подвоза не было. Пошумел народ, пошумел, посовещался и нашел новый способ кормиться да на зиму запасаться. А зима, предрекали, будет лютая да голодная. И пошли люди громить базы, сначала на продуктовые накинулись, а чуть позже разобрались – в хозяйстве все пригодится – и принялись громить и растаскивать все подряд. За день разграбили кондитерскую фабрику, при этом, рассказывали, четверо утонули в огромной бадье с патокой. Даже не голод, а только предчувствие голода может очень быстро превратить слабого духом человека в зверя. В этом я убеждался неоднократно.
В первый же день войны мужчины из нашего дома ушли воевать, потом вскоре две семьи уехали в эвакуацию, остались только моя тетя на сносях и ее дочь, моя двоюродная сестра. В сентябре пришло время тете рожать, и к ней в дом перебрались с Ивановки дедушка и бабушка. А в первый день оккупации города немцами, 24 октября 41-го года, и мы с мамой покинули свою новую трехкомнатную квартиру на улице Крымской, где и прожили-то чуть больше года, и перебрались туда же, на Каплуновскую, прихватив кое-что из одежды и постельное белье. Шел мелкий осенний дождик, немецкие солдаты убирали с дорог противотанковые ежи и колючую проволоку, смеялись и громко разговаривали на незнакомом языке, а мы молча тащили свои пожитки, мечтая поскорее добраться до места. Мою маленькую голову сверлила одна-единственная мысль: как же мы будем жить дальше? Именно с этого момента я начал осознавать происходящее вокруг. Многого не понимал, очень многое я увидел впервые, но, самое главное, нутром почувствовал: в жизни произошло что-то такое страшное, жуткое, появились вопросы, на которые даже взрослые ответить не могут, а мальчишка пяти с половиной лет – и подавно.
I
Мы с двоюродной сестрой стоим у пятиступенчатого крыльца нашего дома и наблюдаем за вселением немецкой воинской части в здание Художественного института. Одна за другой подъезжают огромные машины, из них выгружают кровати, матрасы, какие-то тюки, ящики… Очень много самых разных ящиков. Машины уезжают, появляются новые, но уже с солдатами, те спрыгивают на землю, смеются, им весело, и, продолжая смеяться, они вливаются в широкие двери уже бывшего института. Наступает тишина. На здании появляется красный флаг с белым кругом и странным черным пауком посредине.
Вскоре стало известно, что часть называется эсэсовской, немцы – эсэсовцами, паук на флаге – свастикой. Но что все это означает, чего от них ожидать, от паука и эсэсовцев, – пока неизвестно.
Но вот появился немец в каске, с винтовкой за плечом, и сразу стал что-то кричать в нашу сторону. Сестра потянула меня к крыльцу, поднялась на него, стала открывать дверь, а я, словно загипнотизированный, смотрел на подходившего ко мне немца и не мог сдвинуться с места. Вот он навис надо мною, сунул мне под нос огромные часы, но и на этот раз я ничего не понял и только смотрел ему прямо в глаза и молчал. Сестра что-то кричала, до меня доносились голоса мамы и бабушки, но страх сковал меня по рукам и ногам, я больше не владел собою. Немец ударил меня по лицу, я отлетел, больно ударившись спиной о крыльцо. Очевидно, боль вывела меня из оцепенения, я перевернулся на живот и начал карабкаться на крыльцо. Но «добрый» немец и здесь мне помог: легко приподняв, он внес меня на крыльцо, поставил на ноги и мощным пинком под зад втолкнул в коридор. Из носа и рта у меня текла кровь, боль пронизывала спину, но я не плакал, потому что страх тут же ушел, как только я увидел рядом родные лица. Так я узнал, что такое часовой и комендантский час, и с этого момента мои знания стали умножаться ежедневно и ежечасно.
II
Мы с бабушкой идем на Ивановку, где живет ее мама, моя прабабушка. Она не захотела оставлять свой дом, сказала: здесь я жизнь прожила, здесь и умру. И вот впервые после начала оккупации мы идем ее проведать. День прохладный, но солнечный, такие в эту пору года случаются очень редко. Я с интересом осматриваю все вокруг. И на Пушкинской, и на улице Иванова много немецких солдат и офицеров, люди сходят с тротуаров на дорогу, уступая им путь. Вот промчалось несколько больших грузовых машин, в них сидят солдаты, их лица наполовину скрыты касками, мне кажется, что каски надеты на манекены.
Я так засмотрелся на этих застывших солдатиков, что наткнулся на двух офицеров, испугался, но быстро успокоился, увидев, что они смеются и бить меня не собираются. Один из них что-то меня спросил, но я ничего не понял, тогда второй, коверкая слова, спросил, как меня зовут. Я ответил. Они начали повторять мое имя, а первый немец порылся в кармане шинели, вытащил оттуда конфету – подушечку – и протянул ее мне. Я поднял руку, чтобы взять ее, но увидел, что она со всех сторон облеплена какими-то нитками и крошками, спрятал руки за спину и отрицательно покачал головой. Немцы расхохотались, что-то начали кричать по-своему, один схватил меня за воротник пальто, а второй попытался засунуть эту злосчастную конфету мне в рот. Я выворачивался, как мог. Подбежала бабушка, схватила меня за руку, пытаясь вырвать из цепких рук дарителей сладостей. Видимо, им надоела эта игра, потому что первый немец быстро снял с меня кепчонку, размахнулся, изо всей силы запустил конфету в мою голову, надел кепку, выставил в мою сторону указательный палец и несколько раз, подергивая пальцем, произнес:
– Та-та-та.
А второй, сделав страшное лицо, пролаял:
– Партизан капут!
Бабушка утянула меня прочь, на ходу гладя мою голову. Было больно, даже очень больно, хотелось заплакать. Но не от боли, а от обиды. От несправедливости. Я никак не мог понять, за что меня бьют уже во второй раз. За что в меня стреляли, пусть даже шутя, из пальца.
По прошествии нескольких минут в меня снова стреляли, на этот раз уже по-настоящему. Краснозвездный истребитель внезапно появился в небе над Сумской улицей и начал поливать ее из пулеметов. В кого целился летчик – известно осталось лишь ему одному. Может, стрелял он от радости, что прорвался через линию фронта, и теперь летает над родным городом, над любимой улицей. Много потом ходило легенд о храбром летчике. Но в кого он стрелял? Людей на улице почти не было, немцев я тоже не видел. Получается, стрелял он в нас, в меня и мою бабушку? Бабушка дернула меня за руку и буквально бросила к постаменту памятника Шевченко, накрыв своим телом. Сколько мы лежали, сказать трудно. Казалось, вечность. А самолет кружился над нами и все стрелял, стрелял.
Что-то застучало над нами, на головы посыпались пыль и маленькие камешки, и тут же гул самолета стал отдаляться. Я поднял голову и видел, как он становился все меньше и меньше, а потом превратился в маленькую точку и растворился в лучах солнца.
– Господь хранит нас. Слава Тебе, Господи!
Впервые в жизни услышав такие слова, я удивленно смотрел на мою бабушку. И тут она показала мне следы от пуль на постаменте, как раз над тем местом, где мы лежали минуту назад.
– Сохранил нас Господь, – повторила бабушка. – И Тарас Григорьевич помог Ему. – И она показала рукой на памятник.
Эти пулевые «ранения» можно увидеть на памятнике и сегодня.
У меня тут же возникла масса вопросов к моей любимой бабушке, и, пока мы шли дальше, я всё спрашивал: кто такой Господь? Как он мог нас спасти, если его не было рядом? И как ему помогал Шевченко, если он не живой, а памятник? Почему? Зачем? Как?.. Бабушка пыталась доходчиво и просто ответить на все вопросы, мне было интересно ее слушать, но все равно многого я не понимал.
На Благовещенском базаре мы задержались. Бабушка разговорилась с какой-то старой цыганкой, они о чем-то заспорили. Вдруг цыганка схватила меня за руку, долго рассматривала ладонь, а потом что-то вложила в нее, сжав мои пальчики в кулак. Так же долго она смотрела мне в глаза и что-то шептала, а я смотрел на нее, и своих глаз не отводил, и ладонь не разжимал. Цыганка вдруг прижала меня к себе, поцеловала и, легонько оттолкнув, сказала:
– С характером растет мужичок. Пусть Господь хранит его. – И перекрестила меня. Бабушка стала совать цыганке чайную серебряную ложечку, но та отказалась взять.
– Корми своего внука, видишь, какой худой. Идите с Богом. – Бабушка молча поклонилась цыганке, и мы пошли дальше.
Отойдя несколько десятков метров, я разжал пальцы. На ладони лежал маленький оловянный крестик. Не понимая ничего, я молча протянул его бабушке. Она взяла и спрятала в карман.
– Не удивляйся, скоро все поймешь. Смотри, кто нас встречает!
Статная седая женщина в черном пальто уже издали радостно улыбалась нам. Я побежал навстречу и вскоре крепко держал за руку свою прабабушку, с удовольствием вдыхая запахи мяты и других, неведомых мне цветов и трав.
III
У прабабушки мы пробыли недолго. Она накормила нас вкуснейшей яичницей на сале, правда, без хлеба, напоила ароматным настоем из каких-то трав и цветов. Немцы еще не успели реквизировать всю живность, и в сарайчике рядом с домом мирно обитали пять курочек, две из которых были несушками. Я зашел в сарайчик. Куры тревожно закудахтали, захлопали крыльями. Я стоял тихо, просто смотрел, они быстро успокоились и только негромко переговаривались между собой. Может, жаловались на свою судьбу – не выпускает их бабушка во двор, боится – немцы заберут, и уже много дней держит взаперти. А может, чувствовали, что, как только я уйду из сарая, одной из них бабушка отрубит голову, наскоро ощиплет и сунет тушку нам в сумку. Добавит еще несколько яичек, кусок сала и большой пучок различных трав – вместо чая. Все эти продукты мы возьмем домой, а называются они гостинцами.
Перед тем как выйти из дома и тронуться в обратный путь, мои бабушки усадили меня на стул под иконой и начали рассказывать о Боге, который оберегает и защищает нас. Но для того чтобы Он простер благодать свою над кем-то (слов этих я не понял совершенно, но промолчал), необходимо креститься. Я вспомнил, как крестилась цыганка на базаре, и перекрестился. Бабушки засмеялись, поцеловали меня и торжественно сообщили мне, что сейчас мы пойдем в церковь и там я приму обряд крещения. Я снова ничего не понял и только поинтересовался, не будет ли мне больно, чем опять почему-то рассмешил моих бабушек.
Забегая вперед, должен заметить, что эти женщины вовсе не были религиозны. Прабабушка перестала ходить в церковь через сорок дней после похорон мужа, a с тех пор прошло уже сорок лет. Икон со стены не снимала, но и крестилась на них очень редко. Ну а дети ее, в том числе и моя бабушка, в церкви побывали разве что при крещении да при венчании. В сорок третьем прабабушкин дом сгорел. Из огня она вынесла только икону Казанской Божьей Матери. Эта икона перешла по наследству ко мне, и ценнее ее в моем доме нет ничего.
А сейчас мы медленно поднимаемся по деревянной лестнице на Лысую гору, в церковь Казанской Божьей Матери. Здесь в 1906 году были обвенчаны мои дедушка и бабушка. Икона была приобретена здесь же как память о венчании.
Поначалу мне показалось, что в церкви никого, кроме нас, нет. Тихо, и только потрескивали огоньки свечей, тускло освещая лики святых на стенах. Глаза быстро привыкли к полумраку, и тогда в глубине я увидел безмолвно стоящих людей. Чуть поодаль от них, спиной ко мне, на коленях застыли две женщины. Неведомая сила подвела меня к этим женщинам, а потом заставила остановиться и замереть, словно окаменев. Я увидел два гроба. В одном из них лежал седой мужчина, а в другом – мальчик, может быть, немногим старше меня. Руки мальчика и мужчины были сложены на груди, и в них вставлены горящие свечи. Я не мог отвести глаз от мальчика, хотелось плакать, кричать, бежать куда-нибудь, но я не мог раскрыть рта, ноги словно приросли к каменному полу, слез не было. В этот миг бабушки спохватились и оттащили меня в сторону.
Появился священник. Он начал ходить вокруг гробов, что-то петь или говорить нараспев, размахивая каким-то дымящимся сосудом. Возле нас оказалась незнакомая женщина, она наклонилась ко мне и быстро заговорила:
– Берегись немца, сынок, берегись и днем и ночью. Не щадит он ни стариков, ни детей малых. Мамку слушайся, по улицам не бегай, полицаев и немцев бойся, дома сиди. Вон Коленька выскочил на улицу, захотелось ему дружка повидать, что через дорогу живет, а уже комендантский час наступил. А патруль тут как тут. «Хальт!» – кричат. А кто его знает, что их хальт означает. Колька испугался и бежать. Звери эти стрельнули да прямо в голову и попали. Дед Колькин услышал выстрелы, увидел, что внука дома нет, выскочил за калитку, да и увидел внучка своего убитого. Подбежал к нему, а немцы, будь они прокляты, и по нему стрельнули.
Тут женщина стала быстро креститься и что-то шептать.
А нашептавшись, продолжила:
– Вот так и пролежали они рядышком до самого утра, как сейчас в гробах лежат. Царствие им небесное! Гробы им мой муж сделал. Забор разобрал и смастерил.
Она что-то еще шептала мне на ухо, но я уже ничего не слышал. Я смотрел на лежащего в гробу мальчика и явственно видел себя, а рядом с собой – своего любимого деда, моего Дедика. Священник прошел совсем близко от меня, размахивая дымящимся кадилом и что-то протяжно приговаривая. Я невольно вдохнул в себя этот дым, и то ли от него, то ли от огромного количества впечатлений, внезапно свалившихся на мою голову, медленно опустился на колени и тихо заплакал. Я еще не мог понять, что убить человека очень просто, что умирают и старики, и дети. Я видел себя и своего деда в гробах, как бы со стороны, и было мне нестерпимо жаль нас, и я заплакал еще сильнее. Я чувствовал, рядом со мной мои бабушки, но продолжал стоять на коленях и мысленно проговаривал слова, несколько минут назад произнесенные незнакомой тетей:
– Господи, спаси и помилуй, спаси и помилуй!
Я не понимал глубинного смысла этих слов, но повторял их, повторял…
Отпевание закончилось. Гробы по очереди вынесли из церкви, к бабушкам подошел священник. Он о чем-то переговорил с ними, поставил меня на ноги, погладил по голове, и я оказался на том самом месте, где минуту назад стояли гробы. Я ничего не могу рассказать об обряде крещения. Он прошел как бы мимо меня. Я видел, как нас с дедом несут к могиле, как плачут мама, папа, мои бабушки, мои тетя и сестра. Особенно явственно я увидел папу, которого давно не было с нами и по которому очень соскучился. Он смотрел на меня, губы его шевелились, но я ничего не слышал.
Очнулся я только тогда, когда священник, которого бабушки называли батюшкой, надел на меня крестик и попросил перекреститься. Я перекрестился, краем уха выслушал его напутствия и вышел из церкви. Вслед за мной вышли бабушки и священник. Мы попрощались и пошли к выходу из церковного двора. Выйдя на улицу, я оглянулся. Батюшка, освещенный лучами осеннего солнца, стоял на паперти и смотрел нам вслед.
На улице мы распрощались и с прабабушкой. Она прижала меня к себе, поцеловала в обе щеки и вдруг заплакала, повернулась и ушла, не оборачиваясь. Она словно предчувствовала, что жизнь распорядится таким образом, что следующая наша встреча произойдет уже после войны, в июле 1945 года. Мы будем жить все вместе, а весной пятьдесят первого, прожив на свете 90 лет, она тихо уйдет из жизни.
IV
Домой мы шли молча. Бабушка попыталась развеселить меня, стала рассказывать всякие истории из моего раннего детства, показала дом на Кузинской, в котором мы жили почти четыре года, но, наткнувшись на мое молчание и отсутствие всякого интереса к ее рассказам, замолчала.
Возле клуба железнодорожников нас остановил патруль, два немца и один полицай. Полицай вырвал у бабушки сумку и услужливо раскрыл ее перед немцами. Увидев содержимое – курицу, сало, яички, – немцы весело загоготали, один подошел к бабушке, потрепал ее по плечу – мамка карашо, – забрали наши гостинцы и ушли. Остались мы без подарков. Но ничего не обсуждали, молча шли к рынку и… попали в облаву. Я впервые услышал это слово и насторожился. До сих пор мои знакомства с новыми словами ничего хорошего мне не приносили.
– Облава! Облава! – кричали вокруг.
Словно страшный водоворот закружил людей, они пытались найти пути спасения, не находили, предпринимали новые попытки, но, уверившись в невозможности вырваться из этого водоворота, постепенно затихали, вливаясь в один из двух потоков – один в сторону Бурсацкого спуска, другой, параллельный, в сторону спуска Халтурина. Вокруг стояли немцы с автоматами, некоторые держали на поводках страшных собак-овчарок. А среди этих двух потоков, подгоняя людей прикладами винтовок, бегали полицаи – наши, русские и украинцы, работающие на немцев.
Недалеко от нас шла женщина. Мне показалось, что она слепая. Ее немигающие глаза были устремлены куда-то вперед и вверх. Периодически она вздымала руки вверх и начинала кого-то звать.
– Света! Света! Света! – Не получив отклика, она замолкала на некоторое время, а потом все повторялось сначала.
К ней подбежал полицай, встряхнул ее за плечи и закричал:
– Заткнись, сука!
И начал ругаться, подталкивать женщину винтовкой. Видно, он слишком сильно ее толкнул: она споткнулась о булыжную мостовую и упала лицом вниз. Идущие сзади невольно стали останавливаться, чтобы не наступить на несчастную, какой-то мужчина и моя бабушка попытались ее поднять, но внезапно появившийся второй полицай оттолкнул их, схватил женщину за волосы и поднял на ноги. Она вдруг страшно закричала, вырвалась из рук своих мучителей и, расталкивая людей, стала пробираться назад и снова звать Свету. Люди пытались уступить ей дорогу, но это было практически невозможно: задние напирали на передних, перед ней колыхалась живая стена.
– Света! Света! Све… – Крик оборвался вместе с выстрелом. Полицай выстрелил женщине в голову, и она упала на крохотный пятачок земли, образовавшийся вокруг нее. И снова раздался крик. Но кричала не одинокая женщина, кричали все. Обезумевшая толпа бросилась бежать во все стороны, но, натыкаясь на автоматчиков, снова вливалась в поток, бегущий вперед. Какой-то немец, а может, несколько немцев начали стрелять поверх голов. Люди решили, что их начали расстреливать. Толпа побежала еще быстрее, и протяжный, словно стон, крик не прекращался еще долго. Мы с бабушкой тоже бежали, тоже кричали, силы наши были на исходе, казалось, еще немного, и мы упадем на мостовую, а полицай спокойно прострелит нам головы.
Перед подъемом на высокий спуск Халтурина движение замедлилось, постепенно замолкли крики, вскоре мы вышли на площадь Тевелева и остановились напротив Дворца пионеров. Дом был оцеплен эсесовцами, у некоторых из них, туго натягивая поводки, рвались из ошейников овчарки. Собаки злобно рычали. Рычало все. Рычали булыжники под ногами, рычали черные мундиры, рычали дома, рычало небо, которое вдруг заволокло черными, рычащими тучами. И только люди, словно придавленные этим злобным рычанием, стояли тихо, не шевелясь, ожидая чего-то страшного, доселе невиданного.
Вдруг на какое-то мгновение над площадью повисла тишина. Это было настолько неожиданно, что молодая женщина вскрикнула и тут же зажала рот обеими руками. На балконах появились солдаты и полицаи. Они деловито привязали к перилам веревки, а свободные их концы протянули в глубину комнаты. На крайний слева балкон вышли несколько офицеров и двое в штатском. Один из них, высокий, худой, в шляпе, подошел к перилам и прокричал, что сейчас будет говорить комендант города.
Комендант говорил короткими, чеканящими фразами, а переводчик, подражая ему, обрушивал слова коменданта на толпу внизу уже на русском языке. До меня не сразу дошел смысл сказанного, но, когда вновь вскрикнула женщина, стоящая рядом, когда вся площадь вдруг как будто бы застонала, а моя бабушка прижала меня к себе, я понял, что сейчас произойдет что-то страшное. И это страшное произошло. На балконы вывели трех человек со связанными за спиной руками и петлями на шеях: двух пожилых мужчин и женщину средних лет. Комендант снова что-то прокричал, переводчик тут же сообщил, что это большевики и назвал их фамилии. Нет. Не так. Сначала он назвал одну фамилию. Мужчину, что стоял справа, приподняли двое полицаев, усадили на перила и тут же столкнули вниз. Мужчина повис на веревке, дернулся несколько раз и затих.
Я настолько был оглушен происшедшим, что пришел в себя только тогда, когда увидел, что рядом с мужчиной уже дергается, словно пытаясь вырваться из петли, женщина. А потом настала очередь второго мужчины, он пытался что-то крикнуть, но зловещая петля захлестнула горло, и до нас донесся только хрип. А на балконы вывели еще троих мучеников. Одного объявили большевиком и комиссаром, а двух совсем еще молоденьких девочек – комсомолками, которые прятали этого комиссара. Девочки плакали, жались друг к другу. Когда комиссара и девушек усаживали на перила, одна из них закричала:
– Мама! Мамочка моя! Прости меня! – Больше она ничего не успела сказать и повисла рядом с человеком, которого хотела спасти. Как и что происходило со второй девочкой, я не видел. Бабушка схватила меня за плечи, развернула и прижала к себе. Я уже ничего не видел. Я слышал только стон стоящих рядом людей и страшный крик какой-то женщины.
– Люся! Люся! – Убитая горем мать звала свою кровиночку-дочь, удавленную только что безжалостной петлей.
Еще не до конца понимая, что происходит с человеком, когда на его шее затягивается петля, я сильно сдавил себе горло пальцами и начал считать. Закашлялся, из глаз потекли слезы. Я понял. Так, во всяком случае, мне казалось. Я снова увидел мальчика, лежащего в гробу, его бездыханного дедушку рядом. Потом вместо мальчика в гробу лежал уже я, а рядом со мной – мой любимый дедушка. Появились еще гробы. В них лежали и мама, и папа, и бабушка, и совсем маленький двоюродный брат. И еще гробы, и еще кого-то вешали, и кто-то рыдал, и стонала толпа, рычали собаки, а над головами раздавались автоматные очереди.








