Люди лунного цвета

- -
- 100%
- +

Часть первая. Петербург, 1885
Глава 1. О пользе микроскопа и вреде обер-прокурора
Кабинет профессора Ореста Валерьевича Светловидова в Императорской Военно-медицинской академии походил на помесь алхимической лаборатории, ризницы и операционной при осадном положении.
Здесь всё дышало тем особым, ни с чем не сравнимым ароматом эпохи, который нынешний историк назвал бы «симфонией карболки». Запах этот — смесь фенола, йодоформа и дорогого парижского табаку «Капороль» — был настолько въедлив, что, казалось, пропитал даже тяжелые портьеры из зеленого сукна. На огромном, заляпанном реактивами столе соседствовали: изящный гипсовый слепок Венеры Милосской с подвязанной фиговым листком наготой и костяная ручка с надписью «„Истина — в вине, здоровье — в воде“», которой профессор пользовался для каллиграфического выписывания рецептов.
Книжные шкафы ломились от кип немецких «„Архив дерматологии“» и французских «Летопись общественной гигиены», но на самом почетном месте, за стеклом, пылился толстый том Устава о наказаниях, раскрытый на статье 995. Статья эта, словно заноза, торчала из академического благолепия, напоминая о том, что наука, как бы высоко она ни парила, всегда рискует свернуть шею о гранит государственного закона.
Светловидов стоял у окна. Был он высок, сутул, с бородой клинышком, которая в Петербурге давно уже вышла из моды, но которую он носил не из снобизма, а из лени — жалко было времени на бритье. Пальцы его, длинные и гибкие, достойные руки виртуоза-скрипача или профессионального палача, нервно перебирали кисточку для смахивания пыли с препаратов.
— Вы, Ваше Высочество, изволите гневаться, — голос у профессора был тихий, с легкой картавостью, свойственной старым московским семинаристам, переквалифицировавшимся в светил медицины. — А я вам доложу, что гнев ваш — он как напалм… простите, как греческий огонь: жжет всё вокруг, а причины не видит.
Напротив него, развалившись в единственном кресле, которое Светловидов берег для особо важных пациентов (ибо простецкие сидели на табуретах), восседал великий князь Константин Константинович. Владыка муз, покровитель искусств и, как шептались в гвардейских офицерских собраниях, человек, чьи стихи были куда откровеннее, чем позволял его августейший статус.
Князь сегодня был не в духе. Брови его, изломанные, как у античной трагической маски, сошлись на переносице. В руке он вертел золотой портсигар, но не открывал его — воздух в кабинете и без того был слишком густ, чтобы разбавлять его ароматом «Жуан» или «Баккара».
— Полноте, профессор, — голос великого князя звучал глухо, с той особой придворной брезгливостью, которая не терпит возражений. — Я говорю о разврате. О разврате в гвардейских полках. Это чума! Это гангрена, которая разъедает офицерский корпус! Вы, как врач, должны понимать: когда порок принимает системный характер — это уже эпидемия. Её надобно не лечить, а… выжигать каленым железом.
— Именно что «выжигать», Ваше Высочество, — Светловидов усмехнулся и, подойдя к столу, взял в руки микроскоп — массивный, немецкий, работы Цейса, за который он отдал годового жалованья. — А скажите мне, умоляю, где именно прикажете прикладывать сие каленое железо? К лобным долям? Или, быть может, к гипофизу?
Князь брезгливо поморщился, как от зубной боли.
— Не юродствуйте, Орест Валерьевич. Я говорю о душе. О падении нравов. О том, что офицеры… — он запнулся, подбирая слово, — …офицеры лейб-гвардии Преображенского полка, столпы престола, забыв о долге, посещают… заведения, где…
— Где вместо женщин их ждут красивые юноши в лосинах? — закончил за него профессор с той пугающей простотой, которая дается только людям, привыкшим называть вещи своими латинскими и греческими корнями. — Знаю, Ваше Высочество. И более того, скажу вам крамолу: один из ваших флигель-адъютантов, тот самый, что на днях был произведен в полковники за отличие по службе, состоит у меня на учете с диагнозом «извращение полового чувства». И знаете что? По службе он рвется в фельдмаршалы.
Князь побледнел. Пальцы его сжали портсигар так, что золото жалобно хрустнуло.
— Как вы смеете?! — выдохнул он. — Это преступление! Статья 995 Уложения о наказаниях гласит: «Мужеложство — наказывается лишением всех прав состояния и ссылкой на поселение в Сибирь»! Вы что же, предлагаете мне смотреть сквозь пальцы на то, что в моей гвардии плодится… эта…
— Патология? — подсказал Светловидов.
— Мерзость! — отрезал великий князь.
— Ах, Ваше Высочество, Ваше Высочество… — профессор вздохнул с такой тоской, словно ему предстояло делать труднейшую операцию без наркоза. — Вот вы изволите оперировать понятиями «душа» и «мерзость». А я, человек подлый, ученый, оперирую тем, что вижу в окуляр. — Он похлопал ладонью по микроскопу, как по холке верного коня. — Подойдите-ка сюда.
Князь, движимый то ли любопытством, то ли желанием немедленно раздавить этого наглого эскулапа его же аргументом, нехотя поднялся с кресла.
— Смотрите, — Светловидов привычным движением положил на столик микроскопа тончайший срез ткани, окрашенный кармином. — Это препарат мозга. Мозга того самого человека, которого вы, государь мой, назвали бы мерзавцем и сослали бы в Сибирь. Он повесился в камере предварительного заключения, не дождавшись суда. Узрите же, Ваше Высочество, его преступление.
Князь нагнулся к окуляру. В желтоватом свете лампы он увидел нечто, похожее на фантастический пейзаж чужой планеты: причудливые извилины, клетки, похожие на медуз, и странные, неестественные скопления вещества в глубине.
— Что это? — спросил князь, отрываясь от микроскопа. Глаза его подернулись поволокой недоумения.
— Это, Ваше Высочество, природа, — Светловидов говорил медленно, вкладывая в каждое слово весь свой авторитет и всю горечь бесчисленных вскрытий. — Воля Всевышнего, если угодно. Или ошибка эмбриогенеза. В этом участке мозга — там, где у обывателя заведует половым инстинктом, направленным на продолжение рода, — у нашего покойника имеется врожденное изменение. Он не выбирал, кого любить. У него не было выбора, понимаете? Ему, как и вам, Ваше Высочество, дан был от рождения аппетит. Только ваш — к изысканной поэзии и театру, а его — к тому, что вы называете мерзостью.
— Вы кощунствуете! — князь выпрямился во весь рост. — Вы приравниваете грех к… физиологии?
— Я, батенька, профессор патологической анатомии. Для меня грех — это категория души, с ней пусть обер-прокурор Синода разбирается, ему за это жалованье платят. А извращение — это иногда категория мозга. И лечить его каленым железом, то бишь Сибирью, столь же разумно, как прижигать огнем родимое пятно на лице младенца. Пятно-то вы сожжете, но и дитя, глядишь, духом тронется, а то и вовсе Богу душу отдаст.
Великий князь отошел к окну. С Невы тянуло сыростью, где-то на Крестовском острове робко зажигались первые электрические огни — новомодное развлечение, пугавшее извозчиков.
— И что же вы предлагаете? — спросил он после долгой, тягостной паузы. — Отменить статью 995? Чтобы эти… люди лунного света — а я слышал такое поэтическое определение, кажется, от вашего же брата, доктора, — чтобы они открыто развращали гвардию?
— Я предлагаю не смешивать мух с котлетами, Ваше Высочество. Или, как говорят римляне — каждому своё. — Светловидов снял пенсне, и его близорукие, чуть навыкате глаза смотрели теперь на князя с той страшной человеческой жалостью, которая бывает у патологоанатомов, перерезавших тысячи животов. — Законы империи существуют, чтобы карать за действие. За насилие, за растление малолетних, за использование служебного положения. Это — преступления. А за то, что два офицера, оба совершеннолетние, оба в здравом уме, но с больной, прости Господи, долей мозга, разделяют друг с другом ложе… за это, простите, наказывать может только Господь Бог. И то, как мне кажется, на Страшном суде, а не на гауптвахте.
— А если это заразительно? — князь обернулся резко, щека его дернулась. — Если это, как холера, передается примером? Если молодые корнеты, глядя на своих кумиров…
— Сифилис, Ваше Высочество, заразителен. Туберкулез — да. Даже, простите за вульгарность, насморк. А вот душа, говорят медики, не микроб. Влечение не передается через рукопожатие или через устав строевой службы. — Светловидов позволил себе улыбнуться, обнажив желтоватые, прокуренные никотином зубы. — Если корнет склонен к тому, что вы называете пороком, он найдет его и в кирасирах, и в конной артиллерии, и даже в Пажеском корпусе. Если не склонен — никакой пример его не совратит. Тут, извините, или гипофиз виноват, или детская травма, или излишняя материнская ласка в младенчестве, но только не дурной пример. Взгляните на меня: я с детства окружен этими… пациентами. Но, как видите, я неисправимо предпочитаю дам. И дам, должен заметить, исключительно пышных, что выдает во мне грубого материалиста.
Князь усмехнулся, но тут же одернул себя. Светловидов видел эту борьбу: между человеком, искренне верящим в то, что мир держится на дисциплине и Уставе, и человеком, который, возможно, слишком хорошо знал, о чем пишет в своих зашифрованных дневниках.
— Опасные вы речи ведете, профессор, — тихо сказал великий князь. — С такими речами не в Академии сидеть, а в Соловках, при семинарии.
— Отчего же, Ваше Высочество? — Светловидов развел руками. — Я не призываю к бунту. Я призываю к состраданию. Наука нынче шагнула далеко. В Париже, в Вене уже созданы комиссии по изучению сего вопроса. Там поняли, что содомия — это не всегда грех. Иногда это крест. И носить его человеку приходится всю жизнь, прячась, боясь доноса, шантажа, а под конец — петли. Мы же, вместо того чтобы облегчить сей крест, вешаем на шею еще и гирю. А потом удивляемся: отчего это в полках столько самоубийств, отчего лучшие умы, тонкие ценители искусства, предпочитают пулю, а не позор?
— Вы защищаете их, — констатировал князь. Это был не вопрос. Это был приговор.
— Я защищаю право врача лечить, а не палача — наказывать. Я защищаю науку от мракобесия. И я защищаю Россию, Ваше Высочество, от глупости, — Светловидов говорил спокойно, но в кабинете стало душно, как в бане. — Потому что, карая этих людей, мы не искореняем порок. Мы выталкиваем их в бездну отчаяния, из которой они, объятые стыдом, идут либо в петлю, либо в крамолу. Революционеры, Ваше Высочество, очень любят вербовать тех, кого государство объявило изгоями. Отверженные — лучший материал для бомб.
Наступила тишина. Слышно было, как за стеной, в лаборатории, звенит в спиртовке пробирка — это ассистент Семенович, царствие ему небесное, ставил очередную реакцию Вассермана. Запах карболки стал невыносимым.
Великий князь медленно надел перчатку — одну, другую, застегнул мундир на все пуговицы, словно закрывая доспехи.
— Вы очень убедительны, Орест Валерьевич, — произнес он ледяным тоном. — Но вы забываете, что Россия стоит не на микроскопах. Она стоит на вере и на воинском уставе. И пока я жив, пока я отвечаю за гвардию, пока обер-прокурор Победоносцев держит руку на пульсе империи, — никакой науке не позволено обелять порок. Статья 995 была, есть и будет.
Он взял со стола свою треуголку, но на пороге задержался. И здесь, в этом полушаге, проявилась вся трагедия эпохи, когда личное сталкивалось с государственным.
— Знаете, профессор, — сказал великий князь уже не громко, а почти шепотом, глядя куда-то в угол, где на шкафу стоял скелет неизвестного бродяги, завещанного науке. — Я ведь стихи пишу. И есть у меня строчки… «Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою». Так вот, порой мне кажется, что вся наша империя — это такая же Венера Милосская, как у вас на столе. Только ей, прости Господи, оторвали не руки, а душу. И вместо души — статья 995.
Дверь за великим князем закрылась мягко, бесшумно, как в хорошем анатомическом театре.
Светловидов постоял, глядя на микроскоп. Потом подошел к столу, взял тяжелый том Устава о наказаниях, раскрытый на злополучной статье, и, не торопясь, переложил его на нижнюю полку, под кипу старых журналов.
— Семенович! — крикнул он громко, давая волю накопившемуся раздражению. — Несите сюда историю болезни номер сорок один! И велите подать чаю покрепче. И коньяку, черт возьми, коньяку! Ибо, душа моя, не столько мужеложство Россию сгубит, сколько упрямство дураков, которые лезут в медицину с уставом, в душу — с жандармами, а в науку — с крестом, осеняя им то, что лечить надобно.
Он сел за стол, открыл толстую амбарную книгу в кожаной обложке и, окунув перо в чернильницу, вывел на новой странице:
«№41. Гвардии полковник (имярек, по высочайшему повелению — под грифом). Диагноз: гомосексуальная психопатия на фоне наследственной отягощенности. Прогноз: для организма — благоприятный при условии социальной адаптации; для карьеры — катастрофический, ибо статья 995 Уложения о наказаниях — она, сударь мой, не лечит, а калечит. Лечение: покой, отсутствие шантажа, морские купания и… тишина в кабинете обер-прокурора. Что же касаемо души… о душе, господа, пусть пекутся те, кому это положено по штату. А мое дело — мозг. И сердце, которое, увы, нередко разрывается от стыда, а не от инфаркта».
Перо скрипнуло в последний раз. За окном, над куполами Академии, занимался серый, петербургский, безнадежный рассвет. В кабинете снова воцарился тот самый аромат эпохи — запах карболки, парижского табака и тлеющей империи, которая вот-вот должна была запнуться о собственный Устав, пытаясь рассмотреть в микроскопе то, что предпочитала не замечать на плацу.
Конфликт был обозначен. Наука и милосердие встали по одну сторону баррикад, а закон и казенное благочестие — по другую. И где-то между ними, в лунном свете, мерцали тени людей, чья вина заключалась лишь в том, что природа, в приступе непонятного вдохновения, создала их не такими, как все.
Глава 2. Жареные факты: Дело о камер-юнкере
Осенний Петербург дышал в спину сыростью и инфлюэнцей. На Фонтанке, у Летнего сада, ветер гнал по черной воде обрывки афиш с итальянской оперой, словно сама Нева стремилась избавиться от этого легкомыслия. Профессор Орест Валерьевич Светловидов, запахнув шинель на бобровом меху, мерил шагами свой кабинет. Здесь, на Моховой, царил запах карболки и вековой пыли медицинских фолиантов. На столе, придавленный черепом (не френологическим, а самым настоящим, изъятым из могилы самоубийцы), лежал свежий номер «Врача». Светловидов не читал — ждал.
Дверь отворилась без стука. Камердинер, вышколенный и бесстрастный, произнес:
— Барыня. Очень встревоженная. Без докладу.
И тут же в кабинет, словно выпорхнув из экипажа прямо в этот храм науки, влетела дама. Возраст ее трудно было определить сразу — в полумраке петербургского утра она казалась то ли увядающей красавицей, то ли статуей, сошедшей с фасада Михайловского дворца. Шляпка с вуалью, соболья ротонда, запах «Lily of the Valley» от Аткинсона — всё выдавало породу. Но глаза… глаза были как у подраненной ланни, которую травят сворой.
— Профессор, — голос ее сорвался на шепот. — Вы — моя последняя надежда. Мне сказали, вы лечите не только тело, но и… душу. Точнее, то, что с ней делают обстоятельства.
Светловидов, не торопясь, отодвинул череп в сторону, словно убирая с дороги ненужный аргумент.
— Садитесь, сударыня. И избавьте меня от иносказаний. Я человек прямой, как зонд. Если у вас болит — показывайте, где. Если болит душа — излагайте факты. Без слез. Слезы в моей практике мешают лишь сифилитикам в стадии бугоркового поражения, у них они едки.
Дама судорожно сжала ридикюль из крокодиловой кожи — дорогая вещь, но сжимала она его так, будто это был приговор.
— Мой сын. Ему двадцать два. Он… камер-юнкер двора Его Императорского Величества.
— Звание почетное, но для здоровья опасное лишь непомерным честолюбием, — сухо заметил профессор, придвигая к себе массивную чернильницу. — Продолжайте.
— Его обвиняют. В том, что… — она запнулась, и в тишине кабинета стало слышно, как потрескивают дрова в камине. — В том, что во французском языке называют péché contre nature.
— А по-русски, сударыня, это называется мужеложство. Статья 995 Уложения о наказаниях. Лишение всех прав состояния и ссылка в каторжные работы в Сибирь на срок от четырех до восьми лет. Если дело дойдет до суда и если обвиняемый не принадлежит к податным сословиям, позор ляжет на весь род. Навсегда.
Каждое слово профессор отчеканивал, как палач, зачитывающий приговор. Дама побледнела, но не упала в обморок — Светловидов уважал таких.
— Я не буду спрашивать, виновен ли он, — продолжал профессор, зачем-то выдвигая ящик стола, где в идеальном порядке лежали инструменты: скальпели, зонды и пулевые экстракторы. — Спрошу иначе: вы хотите, чтобы я его лечил от болезни или защищал от закона?
— Я хочу, чтобы он остался жив! — выдохнула мать. — Вчера он пытался застрелиться. К счастью, пистолет дал осечку. А сегодня утром жандармы пришли с обыском. У них есть письма. Грязные, компрометирующие письма от… от него. И показания какого-то отставного гусара.
— А, — протянул Светловидов, и в этом «а» прозвучало узнавание. — Значит, «дело о камер-юнкере». Я слышал краем уха в Английском клубе. Ваш сын попал в хорошую компанию. Там фигурирует и князь, и богатый купеческий сын, и этот самый гусар, который, судя по всему, решил погреть руки на чужом позоре. Шантаж, сударыня. Обычная история для нашего города. Только жертвы обычно не стреляются, а откупаются.
— У нас нет таких денег, чтобы замазать это дело! — с горечью сказала дама. — Имя отца, заслуженного адмирала, не должно быть втянуто в это болото.
Светловидов встал. Он подошел к окну, смотрел, как дворник колет лед на панели, и думал.
***
Профессор Орест Валерьевич Светловидов, чья фамилия гремела в Европе после выхода его труда «Сифилис и социальная стигма», в последние годы все чаще отходил от чистой венерологии. Он говорил своим студентам в Медико-хирургической академии:
— Джентльмены! Гонорея — это лишь кара за мимолетную слабость. Сифилис — трагедия для дурака, который не знал меры. Но есть болезни, которые не лечатся ртутью или калием йодистым. Это болезни духа, переодетые в плоть. Ими занимаются палачи, священники и… такие вот несчастные, как я.
Его научный интерес сместился в область, о которой в приличном обществе молчали, но о которой судачили на всех перекрестках. Судебная психиатрия и сексопатология. Он одним из первых в России начал коллекционировать не бабочек, а «казусы», выискивая в человеческих пороках не злой умысел, а патологию.
— Природа, — говаривал он, наливая себе вечернюю рюмку «Смирновской», — не терпит не только пустоты, но и однообразия. Если Бог создал мужчину и женщину для размножения, то дьявол, как великий экспериментатор, добавил вариации. Вопрос лишь в том, где кончается грех и начинается болезнь.
И вот теперь перед ним сидела мать, готовая на всё, чтобы спасти сына. И Светловидов видел здесь не просто частный случай, а возможность сделать то, о чем он мечтал годами: ввести в русскую судебную практику понятие, которое он вычитал в новом труде Крафт-Эбинга, — «врожденная инверсия».
Он резко обернулся.
— Я согласен. Но на моих условиях. Я не адвокат. Я буду экспертом от науки. Я осмотрю вашего сына. Если я увижу в нем развратника, искушенного пороком, — я умою руки. Пусть Сибирь выправляет ему хребет. Но если это то, о чем я думаю… если это болезнь, заложенная в него еще в утробе, — я буду биться до конца. И тогда, сударыня, нам понадобятся не деньги, а стальные нервы. Потому что мы пойдем против общественного мнения, против Святейшего Синода и против всей этой… — он махнул рукой в сторону Невского, — красоты.
Дама молча кивнула. Светловидов нажал кнопку звонка.
— Степан! Вели подавать коляску. Мы едем на Гагаринскую набережную.
***
В особняке на Гагаринской пахло не карболкой, а дорогими сигарами и хандрой. Молодой человек, которого профессор застал в будуаре матери (комната его самого была опечатана после обыска), сидел в кресле с видом человека, который уже всё решил. Красивый, с той нежной, почти девичьей красотой, которая так ценилась в эпоху Александра II, он лениво перебирал кисти. Увидев профессора, он усмехнулся:
— Еще один врач? Маман, ты хочешь проверить, не болен ли я сифилисом? Могу тебя успокоить — у меня вкус к чистоте. Это мое единственное достоинство, которое теперь приравняют к уголовщине.
— Заткнитесь, юноша, — спокойно сказал Светловидов, ставя саквояж. — Ваши остроты я слышал от каждого второго пациента, который пытается скрыть страх за маской цинизма. Раздевайтесь.
— Что? Прямо здесь?
— Здесь. Или вы стесняетесь? Уверяю, я видел столько мужских хозяйств, что ваше меня не впечатлит ни размером, ни формой. Я ищу не это.
Осмотр был долгим и унизительным, но Светловидов проводил его с той бесстрастной жестокостью, которая свойственна только истинным хирургам. Он щупал железы, смотрел на форму черепа, измерял таз, проверял сухожильные рефлексы. Юноша, уже сломленный, подчинялся.
Наконец, профессор сел, вытер руки спиртом и сказал матери, которая ждала за дверью:
— Ваш сын, сударыня, не развратник. Он — несчастный. И я готов это доказать.
— Что вы нашли? — прошептала она.
— Врожденную инверсию полового чувства, — четко, как на лекции, произнес Светловидов. — У него женский тип телосложения, узкие плечи, широкий таз, отсутствие кадыка, оволосение по женскому типу. Эндокринная патология, сударыня. Он родился таким. Его влечение — не следствие развращающего чтения или дурного примера в кадетском корпусе. Это биология, пошедшая наперекор морфологии. Это не порок, а беда.
Вернувшись к себе на Моховую, Светловидов не спал всю ночь. Перед ним лежали конспекты, немецкие книги и чистый лист бумаги для экспертного заключения. Он понимал, что затевает опасную игру.
В окна бил холодный рассвет, обнажая истинную суть города.
***
А Петербург в те годы, милостивый государь, был городом контрастов. На парадном Невском, сверкая золотом эполет и бриллиантами парижских модисток, шествовала Империя. А в переулках, между Литейным и Владимирской, в доходных домах с черными лестницами, жила совсем иная жизнь.
«Голубые» балы? О, это была не выдумка, а сущая правда! О них знали все — городовые, журналисты бульварных листков, великие князья, посещавшие эти сборища из любопытства, и, разумеется, агенты Третьего отделения. В закрытых клубах на Невском, вроде «Аквариума» или некоторых меблированных комнатах на Итальянской, собирались свои «посвященные». Тут можно было встретить и гвардейского офицера, бравого с виду, но с томным взглядом, и купеческого сынка, проматывающего миллионы на кастратов-певчих, и художника-мариниста, и даже одного архиерея, который якобы приезжал «наставить заблудших на путь истинный», но, как шептались, сам охотно сходил с этого пути.
Градоначальство смотрело на это сквозь пальцы. Взяточничество, было тонкой наукой. Кое-кто из «своих» имел высоких покровителей. Пока всё было тихо — не лезли на глаза, не устраивали скандалов, — их не трогали. Более того, в среде балета и императорских театров подобные наклонности были почти что нормой, превратившись в своего рода «профессиональную традицию», о которой цензоры писали в доносах, но начальство прятало эти бумаги в стол.
Но стоило только кому-то из «голубых» переступить негласную черту — влюбиться не в «своего», а в отпрыска знатной фамилии, или, того хуже, в камер-юнкера, — как в действие вступал маховик государственной машины. Законы о мужеложстве, доставшиеся в наследство от воинственного Петра I, ценившего в подданных только боевую мощь, а не плотские странности, применялись избирательно. Как дубина: ею били, когда хотели устрашить, или когда кто-то оказывался слишком слаб, чтобы откупиться.
В кабинете Светловидова на Моховой горела лампа. Профессор писал заключение. Он выводил букву за буквой, чувствуя, что это не просто бумага, а кирпичик в фундамент новой науки.
«…На основании антропологического исследования и анамнеза, — скрипело перо, — я, нижеподписавшийся, прихожу к выводу, что у камер-юнкера N. имеет место врожденная инверсия полового влечения, являющаяся не следствием порочных привычек или сознательного разврата, но патологическим состоянием, обусловленным эндокринной дисфункцией и атавистическими изменениями в центральной нервной системе. Вменять ему в вину содеянное столь же нелепо, как наказывать заику за его косноязычие или горбуна за форму его позвоночника».



