© Сауле Л., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025
Художественное оформление Екатерины Петровой
* * *

* * *
Посвящается каждому, в ком жив и властвует дух созидания
Вступительное слово
Чтобы быть Мастером, не обязательно быть просветленным. Не обязательно для этого много знать и уметь. По сути, Мастер отличается от остальных только одним. Он достаточно доверяет Источнику внутри себя, чтобы не искать его где-то еще. Ему не нужны внешние авторитеты, чтобы чувствовать правду.
Мастер – это творец, проводник творческой энергии Источника изнутри вовне. Это противоположно проводимости ученика, получающего ее извне вовнутрь и светящегося отраженным светом. Поэтому, совершенствуясь в качестве ученика, можно стать лишь более совершенным учеником, но не Мастером.
Быть Мастером – это решение. Выбор. Ничего больше.
Выбор, подтверждаемый каждое мгновение, когда ты решаешься проявлять свою суть в мире. Это не значит, что ты больше ничему не учишься. Но ты учишься из другой позиции. Открывая для себя новые способы и грани творчества, находя новые пути проявления духа через себя.
Константин Грингут
Пролог
Человек не способен придумать свыше того, что уже живет в его разуме.
Пациент Бетлемской королевской больницы
В недрах лондонского Бетлема, одной из старейших в мире лечебниц для душевнобольных, хранится коллекция картин неизвестного художника. Ходят слухи, что сердце неподготовленного зрителя способно остановиться при одном лишь взгляде на них, что созданы они с такой нечеловеческой манией, что даже руководство клиники, привыкшее к чудаковатому творчеству своих подопечных, не решилось сохранить авторство этих полотен.
Сотрудники клиники избегают любого упоминания о картинах и их авторе, ссылаясь на тщательно оберегаемую тайну пациента. Их нельзя упрекнуть в излишней осторожности, ведь они когда-то дали обет, гласящий: «Не навреди», – и именно им они руководствуются при отказе приоткрыть секрет художественных хранилищ Бетлема. Опыт многолетней работы с душевнобольными подсказывает им, что ничего путного не выйдет из желания обывателя познать разрушительную силу, сокрытую там. Верно, зная о лабильности человеческого мозга и следуя принципу уважения к любому, даже опасному творчеству, сотрудники клиники избавились от картин, не уничтожив их, но снеся в самый дальний и темный подвал Бетлема. Там и стоят они по сей день, не тронутые ни годами, ни плесенью, словно даже приметы времени остерегаются силы, влекущей вслед за порабощенным тьмой разумом.
Эти образы, неупокоенные души на шероховатом субстрате холстов, стенают, моля об освобождении, и ничто не заставит их исчезнуть из памяти тех, кого они коснулись хотя бы раз.
Карта пациента
Дата записи: 18 сентября 1952 года
Имя пациента: Оскар Валентайн Гиббс
Пол: Мужской
Возраст: 19 лет
Поступил: 18 сентября 1952 года
Семейное положение: Холост
Количество детей: —
Первичен ли приступ: Да
Возраст пациента при первичном поступлении: 19 лет
Длительность текущего приступа: 2 дня
Содержался ли в другой лечебнице для душевнобольных: Нет
Суицидальные наклонности: Нет
Поступил ли в трезвом состоянии: Да
Галлюцинации: Да
Опасен ли для окружающих: Нет
Состояние телесного здоровья: Удовлетворительное
Кем приходится пациенту лицо, сообщившее о состоянии: Отец
Медицинская история семьи
Душевные расстройства или другие заболевания нервной системы: Нет
Алкоголизм: Нет Диабет: Нет Другие заболевания: Нет Травмы или поражения органов: Нет
Первичный осмотр (со слов врача):
a. Признаки, указывающие на душевное расстройство, наблюдаемые мной во время обследования:
Взгляд отсутствующий, движения скованные, длительное молчание, отказ взаимодействовать, не реагирует на постороннее присутствие.
b. Признаки, описанные другими:
Отец пациента Генри Гиббс сказал, что первые симптомы недомогания стали наблюдаться в поездке по Италии, где у Оскара произошел эпизод помрачения сознания, во время которого он не осознавал себя. По возвращении симптомы сохраняются.
Врач: Льюис Т. Марш,
Лондонский университет королевы Марии,
Монкс Орчард Роуд, Бекенхем BR3 3BX,
Великобритания
При поступлении
Наличие травм: Отсут. Язык: Чистый Аппетит: Отсут. Мышцы передней брюшной стенки: Норм. Пульс и сердцебиение: Сниж. Легкие: Чистые Зрение: Норм. Сон: Нарушен Сновидения: Кошмары Рефлексы: Сниж.
Общее самочувствие: Ухудш. Температура тела: 36,3 °C Бред, экзальтация: Не набл. Бред, депрессия: Неясн. Суицидальные наклонности: Нет Мысли об убийстве: Нет Память (последние события): Норм. Реакция на вопросы: Отсут.
Рост: 1,78 см Вес: 66 кг Диагноз: Устанавливается Прогноз: Относительный
18 сентября. Пациент поступил в клинику в стадии обострения. Был бледен, внимание рассеянное, наблюдалась замедленная двигательная активность, незначительный тремор конечностей. Во время осмотра не оказывал сопротивления, не реагировал на вопросы, смотрел в одну точку.
После того как отец оставил сына на попечение врача, Оскар в течение часа сидел неподвижно, не желая перемещаться в палату. По истечении часа заговорил, речь вялая, бессвязная. Он не понимал, где находится, отказался называть свое имя и откликаться на него, рассказывать что-либо о себе, избегал физического контакта, давая понять, что прикосновения вызывают боль.
19 сентября. Состояние без изменений.
20 сентября. Состояние без изменений.
21 сентября. Незначительные изменения. Пациент предпринял попытку прогуляться по саду. Через несколько минут знаками показал, что устал, и вернулся в палату.
26 сентября. Остается в палате. Не говорит.
29 сентября. Значительные улучшения на фоне проводимого лечения. Пациент улыбнулся, пытался шутить. Речь тихая.
3 октября. Жалуется на видения, просыпался шесть раз за ночь.
7 октября. Бессонница. После введения препарата пациент уснул, однако наутро сказал, что бодрствовал. Утверждал, что может повторить разговор врачей у его постели и что его выносили на улицу.
9 октября. Наблюдается бред. Повышение дозировки назначенных препаратов.
12 октября. У пациента наблюдаются галлюцинации, он утверждает, что в палате находится человек, который наблюдает за ним.
16 октября. Значительные улучшения в поведении. Пациент проявляет интерес к окружающим, общается с медсестрой, разглядывает палату. Попросил принести ему альбом и карандаши.
17 октября. Снижение тревожности на фоне резко возросшего интереса к творчеству. Пациент рисует без остановки, попросил принести угольные мелки. Бумагу использует до краев с обеих сторон, закончив, берет следующий лист.
19 октября. Поведение приближено к норме, сердцебиение ровное, температура нормальная, настроение хорошее.
21 октября. Питается хорошо, состояние в целом удовлетворительное.
24 октября. Жалобы на быстрое утомление, подолгу спит, с трудом восстанавливает силы.
26 октября. После визита отца впал в оцепенение, замолчал, перестал реагировать. Интереса к живописи не проявляет.
28 октября. Состояние без изменений.
29 октября. Пациент рассеян, речь бессвязная, взгляд отсутствующий. Отказывается принимать пищу, установлен питательный зонд.
30 октября. Отказ подниматься с постели.
7 ноября. За последнюю неделю состояние пациента значительно ухудшилось. Несмотря на возвращение интереса к живописи, эмоциональный фон снижен. Пациент находится в состоянии прострации, эффективность назначенных препаратов минимальна.
11 ноября. Отрывочный бред. Оскар жалуется на голоса, которые слышит по ночам.
12 ноября. Без изменений.
15 ноября. Без изменений.
17 ноября. Оскар вновь начал проявлять интерес к рисованию. Попытка забрать альбом и карандаши спровоцировала припадок.
18 ноября. Питание восстановлено. Позволяет совершать гигиенические процедуры (бритье, душ, умывание). Отказ покидать палату.
19 ноября. Перестал говорить. Остается под наблюдением врачей для установки диагноза.
21 ноября. Клинический диагноз: не установлен.
23 нояб. 1952 г.
Уважаемый мистер Гиббс!
Надеюсь, вы в добром здравии! К сожалению, не могу сообщить хороших новостей касательно психического благополучия вашего сына Оскара Гиббса, поступившего к нам на попечение 18 сентября текущего 1952 года. За те дни, что он находится в стенах лечебницы, моя команда предприняла несколько попыток если не вывести Оскара из состояния, в котором он оказался, то хотя бы существенно снизить интенсивность его воздействия на организм. Однако должен признаться, что мы не сумели достичь каких-либо ощутимых результатов. Бывали дни, когда Оскар отзывался на лечение и нам казалось, что он вот-вот выздоровеет, но проходило немного времени, и нежелательная симптоматика возвращалась в усиленном, если не сказать преумноженном, виде, словно в насмешку над всеми нашими усилиями. Вероятнее всего, душевный недуг протекает по еще не выявленным нами механизмам и требует более тщательного и взвешенного подхода, поиск которого я намерен продолжать.
С уважением, доктор Льюис Т. Марш
27 нояб. 1952 г.
Уважаемый доктор Марш!
Благодарю вас за проявленную заботу о моем сыне. Я чувствую вину за то, что с ним приключилось это несчастье. Возможно, мне не стоило отправляться в поездку по Италии, а вернее, не нужно было брать с собой Оскара. Вполне вероятно, что его неокрепший ум не сумел выдержать дорогу и обилие непривычных эмоций. Но разве мог я предугадать, что впечатлительность и страстное желание сына увидеть мир обернутся такой катастрофой! Я должен был быть внимательнее; скорее всего, первые признаки надвигающейся болезни проявлялись и раньше, я должен был заметить их, но не сумел! Не нахожу себе места от тревоги и вины.
С уважением, Генри Г.
2 дек. 1952 г.
Уважаемый мистер Гиббс!
Настойчиво призываю вас отбросить чувство, которым вы, очевидно, терзаетесь. Буду с вами предельно откровенен: Оскар нуждается в надзоре. В его поведении проявляются тревожные признаки. К примеру, на днях он дал понять, что не намерен расставаться с альбомом и красками: всякий раз при попытке забрать их он падал на пол, не то в состоянии припадка, не то в попытке его вызвать, только лишь для того, чтобы помешать нам осуществить задуманное. Но главное, он совсем не говорит.
Он молчит уже несколько дней и лишь изредка улыбается, словно затеял некую игру. Все это очень беспокоит нас, поэтому считаю необходимым продолжить лечение до той поры, пока не удастся вернуть ему способность к коммуникации и выяснить причины, вызвавшие изменения его личности. Иными словами, предлагаю оставить Оскара в клинике для дальнейшего наблюдения и лечения неустановленного пока душевного расстройства.
С уважением, доктор Льюис Т. Марш
6 дек. 1952 г.
Уважаемый доктор Марш!
Меня обнадежило ваше письмо. Так много в нем рвения и искреннего сочувствия вашим несчастным подопечным, и в то же время сколько веры! Теперь она появилась и у меня. Я молюсь о том, чтобы неожиданное и грубое вмешательство, пошатнувшее привычный уклад нашей дружной, хоть и небольшой семьи, побыстрее оставило нас.
Мое сердце болит, когда я представляю сына – одного, в окружении белых стен и строгих врачей, терзаемого и страдающего, но понимаю, что будет лучше, если Оскар останется у вас до полного выздоровления. Я стану навещать его так часто, как только смогу.
С уважением, Генри Г.
9 дек. 1952 г.
Дорогой Генри!
Не беспокойтесь о том, что вашему сыну здесь одиноко или что его недуг может изменить отношение к нему персонала. К Оскару относятся с большим вниманием, так как, несмотря на специфику его заболевания, всем – от лечащих врачей до санитарки – очевидно: у мальчика большое сердце, и лишь в силу очевидных причин он не способен проявить всю его щедрость. Уверяю вас, что, как любой из пациентов Бетлема, ваш сын заслуживает к себе доброго отношения и непременно его получит.
Я рад, что вы принимаете мое предложение, и намерен перевести Оскара в отделение длительного интернирования. Там его никто не побеспокоит и он сможет спокойно рисовать, как того и желает. Поверьте, это наилучший исход в данной ситуации, и при наличии иных способов я бы непременно о них сообщил.
Договор о переводе Оскара со всеми необходимыми подписями и печатями прилагается, вы можете выслать или принести его в подписанном виде, когда вам будет удобно.
С уважением, доктор Льюис Т. Марш
11 дек. 1952 г.
Здравствуйте, доктор Марш!
Уверен, что для Оскара сейчас нет ничего лучше мер, предписываемых его лечащим врачом. И если вы считаете, что он должен оставаться в клинике, пусть так оно и будет. Я же буду молиться за скорейшее выздоровление сына и за то, чтобы встретить Рождество вместе.
Храни вас Бог, доктор Марш!
Генри Г.
19 дек. 1952 г.
Уважаемый мистер Гиббс!
Несмотря на сложности, я настроен оптимистично и верю, что при должном уходе Оскар непременно вернется к привычному образу жизни. Я убежден, что его состояние обратимо и все это не продлится слишком уж долго. Верьте в это и вы.
С уважением, доктор Льюис Т. Марш
Глава 1
Он изображает лишь очевидное. И по существу не говорит ничего. Почему же его осыпают похвалами и деньгами, а мне отказывают в черном хлебе и кофе?[1]
Ирвинг Стоун, «Жажда жизни»
За полчаса до закрытия Национальной портретной галереи в массивные двери с британским геральдическим гербом вошел молодой мужчина. Бросив взгляд на наручные часы, плотно сидевшие на тонком запястье, он стремительно подошел к кассе и, предъявив студенческую карточку, со скидкой приобрел входной билет. Через пару минут он уже двигался через сводчатые залы галереи с картинами на стенах: большими и малыми, в золотых и посеребренных рамах. Он прошел насквозь четыре зала, не глядя по сторонам, не отвлекаясь на созерцание знаменитых полотен, не замечая акцентов, отмеченных полукружьями теплого света, не обращая внимания на мерцание диадем, изысканный блеск парчи и строгость накрахмаленных воротничков. Погруженный в собственные мысли, чем-то взволнованный, он уверенно шел вперед, стараясь не выдать душевного смятения.
Миновав зеленый, а следом бордовый зал, он замедлил шаг, словно окружающее пространство по-особому подействовало на него. Движения сделались плавными, а дыхание неслышным, и он, повинуясь скорее внешнему призыву, нежели собственному намерению, остановился. Лица мужчин и женщин расположились вокруг по праву завоеваний земель и сердец, смертоносных интриг и предательских разочарований: опаленные страстью, брезгливостью или богобоязненностью, а чуть реже – и счастьем. Теперь, когда посетитель смотрел на них так близко, стало очевидно: они не живые, но сотканы из точек и мазков, нежных, как пыльца, положенных с непревзойденной точностью, каждый в соответствии со своей задачей. Они заполняли и оживляли каждый сантиметр полотен, наделяя малокровных – намеком на румянец, а тщедушных – утонченностью. Это был хоровод знакомых и в то же время всякий раз заново увиденных лиц, желавших, казалось, лишь одного: чтобы побыстрее опустели залы, погасли ослепляющие огни и благословенная тень остудила стены и безмолвные портреты, взирающие с них. Чтобы притаившаяся в углах, стесненная посетителями тишина наконец высвободилась и смягчила строгость и гневную усталость их черт.
Молодого человека звали Чад Мелтон, и если бы какой-нибудь художник захотел вдруг набросать эскиз этого пылкого, взвинченного незнакомца, то он, безусловно, отразил бы отличительные черты его внешности: высокий, возможно, даже чрезмерно выдающийся рост, широкие, но худощавые плечи, упругую копну курчавых, отдающих закатной медью волос и длинные руки с такими широкими ладонями, что тюбики с краской должны были ощущаться в них совсем крохотными.
На нем был заношенный, свободно сидящий пиджак и рубашка, движения мужчины тоже были широкими, не выражавшими какого-либо стеснения, словно этот человек вырос в доме с высокими потолками и далеко расставленными стенами, а может, и вовсе где-нибудь на ферме, где дети вместо стен видят привольные долины, а вместо потолка – синее, ярко оформленное небо, похожее на лист цветного картона. Но при всей видимой вольности чувствовалась в нем определенная собранность, как если бы где-то внутри у него был некий сдерживающий механизм, не позволявший владельцу слишком увлекаться. Это выражалось в том, что в некоторых частях – к примеру, под коленками и в районе ребер – тело хранило мышечную ригидность, не заметную глазу, но придающую всей фигуре оттенок настороженности.
В целом Чад Мелтон выглядел как один из тех молодых приверженцев искусства, которых так легко узнать в толпе: подбородок он держал ниже обычного, как человек, чьи мысли всецело заняты творчеством, а глаза – созерцательностью, но при этом взгляд его ни на секунду не терял цепкости, и если он прищуривал небольшие, глубоко посаженные глаза, то лишь затем, чтобы оценить светотень, заметить в работе ошибку или же представить сюжет новой картины.
Однако при всех очевидных приметах художника Чад Мелтон казался незаконченным, как забытый карандашный эскиз. Он еще не стал, но мог бы стать каким угодно: зависело от того, чьи глаза смотрели на него в определенный момент. Каждый художник смог бы приписать ему что-то свое: один придал бы ему сходство с порывом ветра, другой обнаружил бы намек на разряд молнии, а третий уловил бы текучесть и подвижность, напоминавшие о воде. Чад Мелтон, как чистый холст, а скорее, как зеркало, умел отражать все, что касалось его поверхности, но он пока не знал об этом умении, предпочитая считать себя наблюдателем, эдаким «человеком тени». Замочной скважиной, но не глазом. Бокалом, но не ядом.
И все-таки Чад Мелтон был художником.
Он огляделся по сторонам и с удовлетворением отметил, что дневная толпа схлынула – эта скучная, притворно-любопытная публика, весь этот раздражающе пестрый и бесцельно шатавшийся люд, желавший убить время и не имевший целью вынести из созерцания шедевров живописи какую-либо практическую пользу. В зале осталось не больше пяти-шести посетителей, да и те уже направлялись к выходу. Снова бросив взгляд на часы, а затем по сторонам, Чад Мелтон устремился в последний, выкрашенный в цвет бутылочного стекла зал, где направился к стене с арочной панелью в центре – и вдруг остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду.
Когда Чад увидел эти мазки так близко в сотый, может, в тысячный раз, то в его светлых внимательных глазах вспыхнул страстный огонь и они на мгновение потемнели. Перед ним висел «Отчаявшийся» Курбе. Все детали автопортрета, на который Чад уставился в молчаливом благоговении, проявились одномоментно и так отчетливо, будто кто-то навел на холст увеличительное стекло, и Чад принялся рассматривать картину так, как если бы владел или же безудержно мечтал овладеть ею. Он придвинулся так близко, что, будь это полотно написано не сто пятьдесят, а хотя бы год назад, он непременно сумел бы тонким профессиональным чутьем уловить среди иных запахов едкий флер лака или густой цветочный аромат масла.
Как ладно отложен ворот сероватой рубахи, как полнится она невидимым воздухом, как вздымается тонкая прядь волос, вот-вот опадет! А эти скругленные изумлением разящие глаза безумца, опаленные нервным сиянием белков, и тонкий нос с ярко-розовыми, обожженными страстью ноздрями. Болезненный румянец, канат мышц, переданных идеальной светотенью, полураспущенный платок на груди, будто нежная петля, готовая стянуться на шее художника, а может, напротив, он только что освободился от ее оков. И все это сведено воедино с такой гармонией, в такой смелости раскрыто на холсте. Мазки, рефлексы, совершенная живопись!
Все существо Чада переполнилось восхищением; казалось, тело его плавится под воздействием созерцаемой картины, ее ярких цветов и форм, и легкая судорога, столь молниеносная, что осталась не замеченной никем, в том числе им самим, прошила все его мышцы. Будто какая-то сила прошла насквозь и устремилась ввысь к украшенному лепниной потолку, где и растворилась в гулкой тишине, отсекая все, что не имело отношения к предмету восторженного поклонения.
Этот мгновенный порыв разбудил в душе Чада подспудное желание копирования, как бывает, когда один человек неосознанно стремится повторить за другим понравившийся жест или особый, не виданный ранее элемент мимики. Чад медленно поднял руку, намереваясь завести ее за голову, но, не достигнув затылка, остановился на полпути, устыдившись этой неуместной, почти рефлекторной реакции. Он напряг шею, а следом и остальные части тела, сделавшись на секунду воплощением античной статуи, установленной в излишней близости к другому предмету искусства и загораживающей его от чужого внимания.
– Отчаяние заразительно, не правда ли? – услышал Чад молодой звонкий голос.
Он обернулся и увидел в двух шагах от себя девушку в музейной форме. Она стояла, скрестив руки на груди, и с любопытством смотрела на Чада.
– Понимаю, что вы только пришли, – проговорила она с извинением в голосе, – но мой долг предупредить, что галерея скоро закроется.
Чад кивнул, досадуя, что позволил, пусть и на краткое мгновение, но все же отвлечь себя.
– Я знаю. У меня в запасе еще несколько минут. – Он поднял руку, но не стал смотреть на циферблат.
– Вы выбрали верное время. Днем здесь не протолкнуться. – Она скользнула по портрету равнодушным привычным взглядом. У нее оказался правильный профиль: ровный, заостренный к кончику нос, мягкие губы и крепко прижатые к черепу аккуратные уши. Темные волосы она носила собранными в крепкий узел. – Так вы художник?
– Последний курс академии Слейда.
– Я могла бы не спрашивать.
– Вот как?
– Разумеется. Художники иначе смотрят на картины. Вы разглядываете их так, словно хотите сорвать каждую со стены и растоптать и в то же время упасть перед ней на колени.
– Забавно. – Чад с улыбкой пожал плечами: – Может, вы и правы. Смотреть на чужой талант бывает так же болезненно, как и приятно.
– Наверное, вы хотели бы, чтобы ваши картины тоже когда-нибудь здесь оказались?
– Вам знакомы портретисты, которые не мечтали бы об этом?
– Наверное, нет.
– Считаете, что у меня есть шанс? – Чад с любопытством повернулся к девушке: – Думаете, я мог бы стать знаменитым?
– Упорный труд и капелька везения – и вот портрет вашей кисти уже висит на этом самом месте!
– Чад Мелтон. – Он протянул руку, и девушка пожала ее в ответ.
– Аманда Филдс.
Они оглядели друг друга быстрыми, ни к чему не обязывающими взглядами и вновь обратили взоры к картине.
– Мне кажется, вы похожи на него, – задумчиво проговорила Аманда. – У вас такие же руки, беспокойные и сухие, словно на пальцах вот-вот лопнет кожа.
– Это растворитель.
– Только взгляд совсем другой. – Она помедлила. – Но, наверное, это к лучшему.
– Что именно?
– То, что вы кажетесь нормальным.
– Вы меня успокоили. – Чад усмехнулся: – А в общем-то, я не прочь ненадолго стать Курбе. Да что там, я восхищаюсь им настолько, что готов стать им навечно.
– Жаждете выведать, что вызвало его отчаяние?
– Мне знакомо то, что он изображает. А иначе мог бы я зваться художником, если бы время от времени не испытывал подобное? Это лишь мимолетное мгновение, но все же, с какой точностью он уловил его. Только посмотрите на эти глаза: сколько в них изумления, а еще растерянности, как полны они чем-то необъяснимым, загадочным.
Аманда сделала шаг назад, а затем снова вперед.
– Я бы сказала, что он похож на крота, вынутого из норы на солнечный свет.
– Будем считать, вы этого не говорили, – с улыбкой произнес Чад. – Я могу только мечтать о том, чтобы когда-нибудь научиться так передавать смыслы. Профессор Торп считает, что я слишком сдерживаю себя, забываю о том, что край холста – не что иное, как иллюзия. Кажется, Курбе знал об этом, его картины продолжаются и за пределами рамы, это вы хотя бы видите?
– Как будто. – Она слегка дернула плечами и посмотрела на Чада снизу вверх. – Вы такой высокий, мне приходится задирать голову, словно вы знаменитость! – Она звонко рассмеялась. – Уверена, долго этого ждать не придется. Я чувствую, что вы талантливый художник.
Это прозвучало как непрошеный комплимент, но Чад не почувствовал раздражения. Напротив, его почему-то увлекла эта неожиданная беседа, подкупила простота Аманды. Он вдруг представил, что она, вместо того чтобы заинтересованно задавать вопросы, с превосходством сноба принялась бы учить его смотреть на картины. Этого бы он не стерпел.
– Хорошо бы способность сносно писать достигалась лишь желанием. Если бы каждый художник знал, как выразить все, что у него на душе, в мире не осталось бы плохих картин.
– За чем же стало дело? Вы можете выражать себя как душе угодно, и, кажется, у вас как у художника недостатка в средствах нет.
– Легко рассуждать. – Он нахмурился: – Но как изобразить по-новому то, что изображали до тебя сотни раз другие? Как добиться совершенства, которое удивит тебя самого?
– Вы, случаем, не бежите от скуки? Вот это точно не ново.
– Я не жалуюсь. Я выбрал свое призвание.
– Нужно хотя бы попытаться, прежде чем навешивать на себя клеймо посредственности.
Ее реплика повисла в тишине.
– А что, если я и есть посредственность? – По бледной щеке Чада вдруг пробежала маленькая, похожая на змейку судорога.
– Кажется, вам еще рано делать такие выводы. Вы не можете знать этого сейчас, когда у вас еще все впереди. – Она было отмахнулась, но Чад в волнении принялся кусать нижнюю губу.
– Но что, если это так? – задумчиво произнес он, обращаясь скорее к себе. – Я рассуждаю здраво и могу взглянуть со стороны на то, что считаю делом своей жизни. Да, я художник, но я не гений. – Голос его зазвучал тише, словно мысль, которую он озвучил, только что пришла ему в голову и он не вполне еще мог опираться на нее.
– Кто вообще сказал, что художнику положено быть каким-то необыкновенным? – фыркнула Аманда. – Каждый год тысячи студентов покидают художественные академии по всему миру.
– Только лишь затем, чтобы на Рождество подарить тетушке ее портрет, который она повесит над каминной полкой… Почему бы не допустить мысль о том, что я могу никогда не прославиться?
– Ну, если вам станет от этого легче…
– Пожалуй, что и так, – отозвался Чад. – Ведь чтобы обитать там, наверху, нужно отличаться, стать выдающимся в деле, которое выбрал, стремиться к первенству, пока другие терпят неудачу за неудачей. А если ты посредственность, можно никуда не спешить и не слишком стараться.
– Кажется, единственное, что остается, – это попытаться быть искренним.
– Вы правы. Портреты – вот самое честное, что существует в искусстве, вот что не позволит художнику лгать ни себе, ни другим.
– Но что может быть лживее портрета?
– Что может быть правдивее портрета! А если быть уж совсем точным – автопортрета. – Чад сцепил руки на груди и еще раз оценил «Отчаявшегося» общим взглядом. – Эта картина мне нравится у него больше других. Как смело Курбе изображает себя, но в то же время я вижу здесь признаки узнавания, словно он на наших глазах познает самого себя.
– Это вряд ли, – усмехнулась Аманда. – Курбе был дурно пахнущим нарциссом, да еще и порнографом. Я уверена, что его автопортрет – лучшее доказательство того, что он не только не боялся заглянуть в себя, но и страдал без возможности сделать это. Посмотрите на эти щеки – да он попросту ласкает кистью собственное лицо!
– По крайней мере он достиг цели. Он больше не лжет себе, я вижу здесь мгновение полного обнажения.
– В обнажении ему и вправду равных нет.
Чад хмыкнул:
– Вы упрекаете Курбе в нарциссизме, но в соседнем зале висит автопортрет Вирца, смехотворный и пошлый. Достаточно мельком увидеть его, чтобы понять, какого высокого мнения тот был о себе, с каким самодовольством изображает свое глупое лицо. Наверняка, даже умирая, он попытался принять какую-нибудь напыщенную позу! Я хочу сказать, что, не будучи честным перед собой, художник не сможет продвинуться и создать стоящие работы. Вирц врал себе, а Курбе – нет. Вот и вся разница. Художник должен сорвать с себя маску, только тогда он сумеет по-настоящему возвеличиться.
– Почему-то при взгляде на вас у меня возникает ощущение, что вы рано или поздно добьетесь своего.
– Почему вы так думаете? Вы же не видели ни одной из моих картин. А впрочем, приходите в студию, взглянете, на что я способен. У меня много учебных работ, но их я вам показывать не стану, они ничего не стоят, но есть и такие, которые вам могут понравиться. В академии скоро финальная выставка, для которой я решил создать пять портретов. Пока готовы лишь четыре. Сюда я прихожу, чтобы найти вдохновение для последней, завершающей картины, вот только величие чужих полотен плохо воздействует на меня. Сегодня они почему-то угнетают.
– Наверное, это моя вина. Не стоило беспокоить вас за несколько минут до закрытия. Я словно украла у вас вдохновение.
– Я бы все равно не сумел сегодня поработать. Мое зеркало вчера разбилось, а писать автопортрет без зеркала – занятие, как вы понимаете, не из легких.
– Вы выбрали автопортрет для финальной работы?
– И не один.
– Ваша итоговая выставка состоит из пяти автопортретов? – Аманда распахнула глаза.
– На данный момент из четырех.
– И вы еще упрекаете Вирца в эгоцентризме?
– Вы не понимаете, – живо откликнулся Чад. – Дело не в том, изображен на них я или кто-либо другой. Идея в том, чтобы написать одну натуру во множестве жанров.
– Простите, я не хотела судить вашу задумку. Просто удивилась, да и только. Вы уже решили, в каком стиле будет финальная работа?
– Я пока не уверен, все-таки это завершающее полотно… Но если удастся, то оно будет выставляться в Саатчи[2].
– Ух ты! Кажется, это приз, за который стоит побороться.
– Именно поэтому я все не решаюсь приступить. Знаю одно: если бы я мог написать что-то подобное… – Он вдохновенно окинул взглядом «Отчаявшегося». – …Я бы точно победил. Но, к сожалению, гений нельзя получить в дар, им можно только обладать.
– А что, ежедневный рабский труд уже не актуален?
– Есть вещи, которым нельзя научиться. Как этот автопортрет. И дело не в золотом сечении, спираль которой здесь так искусно замаскирована светом, и не в том, что Курбе удалось передать мгновение страсти, и уж тем более не в том, что он месяцами для этого тренировался. Пусть так, все это неважно. Чтобы картина стала настоящей, чтобы зритель смотрел на нее, не отрывая глаз, чтобы сердце преисполнилось восторгом, требуется больше, чем трудолюбие.
– Что же это?
– Нужно знать, как оживить ее, – прошептал Чад, и губы его сомкнулись, будто острое нетерпение вдруг охватило сердце и искало выхода, чтобы прорваться наружу.
Аманда заметила, что руки у него дрожат.
– Так ваше предложение остается в силе? – спросила она мягко. – Мне очень хочется увидеть, что в конечном счете у вас получилось.