- -
- 100%
- +
Так в доме мадемуазель Варвары собрались те, кому суждено было спорить и, может быть, сговориться о том, как следует жить людям под этим небом и над каким небом им вообще положено жить. Башня стала их общим ухом. Железный зверь – общим сердцем.
Я тогда ещё не знал, что демоны эфира редко приходят внезапно. Они вырастают медленно – из строк, разговоров, взглядов, полушутливых слов. Из тонкого глухого дрожания, которое сначала списывают на ветер. Но уже в те дни можно было услышать: по ночам над нашим домом воздух становился гуще, чем прежде, словно на невидимой высоте кто-то собирал в один узел все наши несказанные до конца мысли.
Скажу прямо: с той ночи дом перестал быть просто домом. До этого я думал о нём, как о крепкой шкатулке: своя повседневная труха внизу, свои драгоценности наверху. После – стало ясно, что шкатулка треснула, а невидимая пыль из неё уже летит куда-то выше, туда, где ходят звёзды.
На следующее утро меня послали в конторную комнату – получать и разбирать письма. Там и появился человек, которому суждено было стать связкой между нашим тихим поместьем и теми улицами, где люди живут плечом к плечу, а не мыслью к мысли.
Его звали Ионас Шаттель, сын переписчика. Он был не молод и не стар, из тех, кого годами обходят стороной всяческие похвалы: вроде бы и не глуп, и не бездарен, а имя его редко звучит в чужих речах. Лицо у него было усталое, словно он всю жизнь читал слишком мелкий почерк; пальцы – тонкие, с чёрными следами от чернил, не сходившими даже после мытья.
Ионас сидел у стола, склонившись над кипой бумаг. При моём входе он поднял голову, и меня поразило не его выражение – спокойное, чуть грустное, – а какой-то особый, внимательный способ смотреть: будто он сразу видел, сколько в тебе слов, и прикидывал, на сколько строк тебя хватит.
– А, ученик сэра Стефана, – сказал он, не вставая. – Проходи. У нас сегодня врожай писем, будто весь мир вдруг вспомнил, что мы существуем.
Он подвигнул мне вторую стопку.
– Здесь известия из городов, – продолжил он. – Госпожа велела прежде всего глядеть на то, где доходы и где пожар. Она говорит: «Меня одинаково интересует и то, что горит, и то, что приносит».
Он усмехнулся уголком рта.
– Но я ещё по привычке отца ищу между строк то, что не написано. Садись, помогай.
Мы начали разбирать письма. Большая часть была скучна: счета, просьбы, жалобы. Однако чем дальше, тем чаще попадались строки, будто раздёрганные невидимой рукой. В одном городке подрались жители из-за новых мер веса. В другом кто-то разбил стекла в богато украшенном доме сборщика налогов. В третьем по ночам по улицам ходили неизвестные, оставляя на дверях одинаковые знаки – круг с перечёркивающей его линией, как у Никандро на груди, только грубее, глухим углём.
– Видишь? – тихо сказал Ионас. – Ещё вроде бы ничего не произошло по-настоящему страшного. Но везде люди как натянутые тетивы. Достаточно одного слова, одного неправильного движения, и полетят стрелы.
Он помолчал и добавил:
– Лет десять назад письма были другими. Там жаловались на цены, на неурожай, на соседей. Теперь всё чаще – на устройство самой жизни. Раньше ругали людей. Теперь ругают весь порядок.
Слово «порядок» он произнёс так, будто держал его двумя пальцами, боясь уронить.
– Скажите, – спросил я, – это откуда? От книжников? От тех, кто ходит по верхнему морю? От проповедников?
– От всех сразу, – ответил он. – Люди многие века жили, как в тёмной комнате, где одно окно – церковное, с ликами святых. Потом появилось ещё одно – через заморские рассказы: моряки привезли слухи о дальних землях. Потом – печатные листы: ещё одно окно. Умные, наверное, радовались: света стало больше. Простой же человек теперь стоит посреди комнаты и не знает, к какому окну повернуться спиной, чтобы его не называли отступником.
Он взял одно письмо, помял его в руках.
– А теперь к этому добавляются новые голоса. Такие, как у мастера Лорана. Они говорят: «Вам не надо выбирать, мы выберем за вас. Мы расскажем вам, как жить всем сразу, чтобы больше не мучиться».
Он посмотрел на меня.
– Для уставшего это сладко. Для думающего – страшно.
В это время в дверях появился сам Лоран. Он вошёл тихо, почти беззвучно; только холодок по спине подсказал, что мы перестали быть одни.
– О чём «страшно»? – спросил он, с усмешкой. – Надеюсь, не о новом налоге на перо?
Ионас ровно поднялся, не смутившись.
– О ваших мечтах, мастер, – сказал он. – Я как человек записей привык бояться любых замыслов, куда не помещаются живые люди со своими слабостями. На бумаге всё всегда прямее, чем в жизни.
Лоран легко рассмеялся.
– Поэтому бумаге и нужны мы, – сказал он. – Чтобы кто-то умел заполнять пустоты между строк. Не бойтесь моих мечтаний, Ионас. Я не ребёнок, который воображает райский сад на пустыре. Я лишь хочу собрать людей в более плотный узел, чтобы мир перестал шататься.
Он повернулся ко мне:
– А ты, ученик, не слушай слишком много жалоб переписчиков, – добавил он уже мягче. – Они всю жизнь проводят между чужих слов и привыкают думать, что всякая смелая мысль непременно обидит кого-нибудь. Это не дурно для совести, но мучительно для дела.
– Какого дела? – не удержался я.
Лоран на миг задумался, словно примерял, сколько правды можно вынести в одном глотке.
– Дела собирания, – сказал он. – Разбросанных душ, разрозненных голосов. Век к этому идёт сам. Я лишь предлагаю быть не хвостом у него, а хотя бы поводком.
Вечером того же дня госпожа Варвара велела приготовить зал библиотеки. На стол поставили простые свечи, разложили чистые листы, чернильницы, даже кружки с тёплым вином. Окна завесили плотными тканями, чтобы свет не выходил наружу.
– Сегодня, – сказала она, когда мы собрались, – я хочу услышать вас по очереди. Не только на общих встречах при епископе и прочих почётных людях, а в более тесном кругу. Мы живём в час, когда каждая мысль может стать гвоздём или ключом. Я хочу знать, какие гвозди и ключи лежат у меня в доме.
За столом сидели: она, Стефан, Никандро, Кирило, Лоран, Ионас и я. Был ещё один гость – местный судья, человек сухой, как просушенный лист. Его пригласили затем, чтобы кто-то напоминал о законах земли, пока все увлекутся законами неба и души.
– Начнём с вас, мастер Лоран, – сказала Варвара. – Вы принесли сюда свои записки. Положите их на стол не только в буквальном смысле.
Лоран не стал ломаться.
– Хорошо, – сказал он. – Я говорю просто: нынешний век делают не короли и не епископы. Его делают люди, которые умеют заставить многих думать одинаково.
Он легко коснулся бумаги.
– Печать, дороги, письма, то, что творится в башнях вроде вашей, сударыня, – всё это уже связало людей крепче, чем кандалы. Пока они ещё зовут это «волей», «призванием», «голосом совести». Но по сути это уже способность отдавать себя в общее.
Он глядел на нас и, видно, наслаждался тем, как его слова, как стёжки, цепляются за каждое лицо.
– Я утверждаю: если собрать в одной книге всё, что люди веками мечтали о справедливости, и очистить от пены, мы получим простой образ жизни, – продолжил он. – У всех ровный хлеб, ровная крыша, ровная доля труда. Но чтобы это стало не пустым пожеланием, надо отказаться от некоторых привычных вещей: от права каждого говорить что вздумается, учить детей чему вздумается, молиться как вздумается. Большинство бед идут от того, что каждый кричит своё на общую площадь.
– Значит, вы хотите заглушить площадь? – спросил судья. – Какой же будет польза от такой общины, если все будут говорить одним голосом? Это уже не люди, а стадо.
– Вы ошибаетесь, – спокойно ответил Лоран. – Стадо – когда каждый занят только своим кормом, не видя дальше ведра. Я же говорю о собрании, где каждый знает своё место и понимает общую песню.
Он повернулся к Кирило:
– Вот у мастера много шестерёнок, винтов, валов. Поодиночке они просто железки. В собранном виде – сложный узел, способный ловить дыхание неба. Точно так же и люди. Народу много, но пока он рассыпан, как горсть песка, он только скрипит под ногами. Собранный – может сдвинуть гору.
Кирило недовольно дёрнул плечом.
– Железки в моём узле, – буркнул он, – не спрашивают, хотят ли крутиться. Человеку же свойственно хотеть.
– Потому и нужен новый порядок, – не смутился Лоран. – Чтобы человек, отдавая часть своей воли, понимал, что делает это не под пеньковой верёвкой, а из расчёта и общего знания.
– Вы говорите «отдаёт», – заметил Стефан. – Но я не слышу, чтобы вы хоть раз сказали, как он сможет взять её обратно, если ваш строй окажется ошибкой.
Лоран на мгновение прищурился.
– Каждый порядок ошибочен по-своему, – ответил он. – Ваша беда, сударь философ, что вы хотите строить жизнь так, словно есть где-то образец без изъяна. Мы же живём среди кривых линий. Я лишь предлагаю сделать кривизну общей, чтобы она перестала рушить дом.
Повисло тяжёлое молчание. В это время Ионас, всё ещё молчавший, вдруг взял слово:
– Позвольте, – сказал он тихо. – Я всю жизнь переписываю чужие слова и редко добавляю свои. Но тут хочу сказать.
Он повернулся к Лорану:
– То, что вы предлагаете, похоже на то, как если бы переписчик решил один раз навсегда выбрать только один образ, одну книгу, а остальные сжечь, чтобы не было пута́ницы. На столе у него станет чище, но мир от этого беднее.
Он перевёл взгляд на Варвару:
– А мы с вами, сударыня, живём как раз в мире, который уже давно по краю бедности ходит. Не той, когда пустой сундук, а той, когда пустеет душа. Если выровнять всех по одной мере, что останется от тех, кто сейчас идёт поперёк толпы не из упрямства, а потому что сердце у них так устроено?
– Мы найдём им применение, – твёрдо сказал Лоран. – Особые места, особые роли. Не каждый же должен идти в один ряд.
– Я боюсь, – ответил Ионас, – что ваши «особые места» окажутся либо высокими башнями без выхода, либо низкими подвалами без света.
Слова его повисли, как тяжёлый дым. Варвара, до сих пор слушавшая, не вмешиваясь, вдруг подняла руку.
– Довольно, – сказала она. – Я не собиралась сегодня устраивать суд. Я хотела услышать каждую струну по отдельности. Вы мне помогли.
Она обвела нас взглядом.
– Я вижу: в этом доме собрались те, кто тянут мир в разные стороны. Это хорошо. Односторонность губит быстрее всего. Я не знаю, кто из вас прав. Знаю только одно: небесное море уже дрожит, и если мы не поймём, что через нас по нему проходит, нас самих смоет.
Она повернулась к мне:
– А ты, писец, – сказала она, – записывай. Не наши споры, а то, как меняется дом. Люди забудут свои сегодняшние слова, а ты будешь помнить, кто как дышал, когда эти слова рождались.
В ту ночь, когда все разошлись по комнатам, я долго не мог заснуть. В голове гудели голоса: ровный, холодный голос Лорана, тёплый, но уставший голос Стефана, сухой голос судьи, сдержанный голос Никандро, в котором больше молчания, чем звука. Я думал: если бы кто-то из них обладал железным зверем, что ловит не эфир, а слова, стрелка бы сорвалась.
Я поднялся, зажёг свечу и протиснулся к узкому окошку. Двор лежал в синеватом сумраке. Луна цеплялась за края крыш, конюшенный двор тянул от себя тяжёлый запах сена, навоза и тёплого дыхания животных. Где-то внизу сторож зевнул так громко, что я услышал сквозь стекло.
И вдруг мне почудилось, что воздух над домом плотнее, чем вчера. Не ветер, не облако, а что-то иное – как если бы над крышей висел невидимый купол, где собирается отзвук всех сказанных за день слов. Я поймал себя на странной мысли: если бы сейчас подняться в башню и посмотреть на железного зверя, стрелка, наверное, уже ушла далеко за свои прежние метки.
Так демоны эфира, о которых говорил Никандро, начали жить для меня не как сказка, а как нечто почти ощутимое. Не крылатые чудовища, не тени с рогами, а напряжение, которое возникает там, где слишком много разрозненных душ вдруг начинают спорить о том, как им жить вместе.
Я погасил свечу и долго лежал в темноте, слушая, как дом дышит. Сквозь стены доносились обрывки звуков: где-то храп, где-то тихий плач, где-то шепот. И над всем этим – далёкий, едва слышный, но упорный гул, исходящий из глубины башни.
Мне казалось, что это уже не одно железо дрожит. Дрожит век. И мы дрожим вместе с ним, даже когда думаем, что просто переворачиваемся на другой бок.
Прошло несколько дней.
С виду всё шло, как и прежде. По утрам во дворе кричали петухи, конюхи ругались с поварами из-за ведра, служанки тащили к колодцу тяжёлые вёдра, в кухне кипела похлёбка, в зале для прислуги кто-то без конца рассказывал одну и ту же байку про пьяного попа.
Но если прислушаться, дом дышал иначе.
Раньше каждый делал своё, не задумываясь, зачем. Теперь в глазах людей всё чаще мелькало то самое выражение, которого боится всякий хозяин: не просто усталость, не просто зависть, а вопрос.
Вопрос к самой жизни.
Лоран, прибыв, не спешил. Он не бегал по комнатам, не выдавал приказов. Он делал, как опытный плотник: сперва долго стучит по стенам, прежде чем решиться их ломать.
Он ходил по дому, как по незнакомому городу. Останавливался то в библиотеке, то в людской, то в конюшне. Умел слушать и болтовню, и жалобы, и шутки. Казалось, он запоминает не только слова, но и паузы между ними.
Однажды я застал его в самом редком месте для господина – на кухне. Там стоял пар, пахло жареным луком, хлебом и мокрой золой. Повара метались, как солдаты в бою, а он сидел на старом табурете у дверей и слушал, как две кухарки спорят о том, зачем госпожа собирает у себя столько умников.
– Одни к небу лезут, – ворчала одна, обтирая руки о передник, – другие бумагу пачкают, третий судит, кого мыть, кого в сарай. А нам что? Нам как месили тесто, так и месим.
– Пускай собирает, – отвечала другая. – Может, ещё один налог отменят.
– Да не отменят, – первая махнула рукой. – Они про нас только тогда вспоминают, когда надо посчитать, сколько с нас содрать. У них там свои кружки да беседы.
Лоран сидел, не выдавая, что слушает. Только глаза его чуть прищурились. Я понял: и эти слова ложатся в его внутреннюю тетрадь.
Вечером того же дня он позвал меня и Ионаса в сад. Было уже прохладно; кусты смородины отдали последнюю сладость, листья на яблонях висели тускло, без летнего блеска. Калитка в дальний угол сада, где стояла простая каменная скамья, редко открывалась; госпожа любила другие виды.
Мы уселись втроём: Лоран – посередине, мы по краям, как две подпорки.
– Ну вот, – сказал он, – здесь можно говорить без лишних ушей. Я не люблю лишних ушей, не имеющих головы.
Он повернулся к Ионасу:
– Вы всю жизнь переписываете чужое, – сказал он. – Неужели ни разу не возникало желания самому сказать что-нибудь так, чтобы это услышали не один или два, а сотни?
Ионас глянул на свои пальцы.
– Желание – да, – ответил он. – Но у меня к словам то же чувство, что у мясника к ножу. Нож хорош, пока режет по делу. Как только им начинают играть дети – жди беды.
– А если нож в руках не ребёнка, а лекаря? – мягко спросил Лоран. – Вы готовы всю жизнь оставаться тем, кто только подаёт ему инструменты?
Он повернулся ко мне:
– Вот ваш юный товарищ хочет большего, – сказал он. – Это видно по тому, как он слушает и переспросит. Так вот, я прибыл именно затем, чтобы у людей вроде вас появилась новая служба.
– Какая же? – не удержался я.
– Связь, – ответил он. – Мир уже связан дорогами, серебром, солью, войнами. Но до сих пор мысли ходят как попало: одна сидит в башне, другая в кабаке, третья в деревенской избе. Я хочу связать их так, чтобы они, столкнувшись, не разлетались искрами, а шли в один огонь.
Он сорвал сухой лист, покрутил в пальцах.
– Для этого мне нужны люди, – продолжил он, – способные быть мостами. Ты, – он кивнул мне, – ходишь и среди учёных, и среди простой челяди. Тебя не боятся, с тобой делятся. Ты слышишь больше, чем сам понимаешь. Это и хорошо: чистый слух.
Он повернулся к Ионасу:
– А вы владеете самым страшным ремеслом века: умеете множить слово. Писец, который пишет для одного, – опасен лишь для одного. Писец, который пишет на доски или стену, – опасен для площади. Писец, умеющий управлять печатным станком, – опасен для целого края.
Он замолчал, давая нам переварить.
– Я не прошу вас сейчас давать клятвы, – добавил он. – Я прошу только подумать, где вы хотите стоять, когда мир окончательно качнётся. В стороне, прикрыв глаза? В хвосте у чужих решений? Или там, где принимают первые решения?
– Вы говорите так, будто уже всё решено, – сказал Ионас. – Будто буря неминуема.
– Она уже идёт, – спокойно ответил Лоран. – Мастер Кирило слышит её в своём железе. Лорд Никандро чувствует её в верхнем море. Вы – в письмах. Я – в лицах. Осталось только решить, будем ли мы прятаться в подвале или заранее выкопаем ров и поставим плотину.
Он поднялся.
– Подумайте, – повторил он. – Времени немного, но ещё есть.
И ушёл, оставив нас среди молчаливых деревьев.
Мы сидели и молчали. В саду было тихо, только где-то в зелени шуршала птица, устраиваясь на ночь. Но тишина не успокаивала, а только подчёркивала, как громко звучали в голове его слова.
– Что скажете, Ионас? – спросил я наконец.
Он вздохнул.
– Скажу, что люди вроде него всегда приходят вовремя, – ответил он. – Вовремя для себя. Для остальных – не знаю.
Если Лоран в это время плёл свои незримые узлы в саду и комнатах, то Никандро жил, казалось, отдельно от всех. Он не просил ни собраний, ни слушателей, не читал громких речей. Днём его можно было встретить на конюшенном дворе, где он помогал конюхам проверять упряжь так, будто собирался в путь; вечером – на башенной площадке, где он стоял, опершись о камень, и глядел в небо.
Однажды Стефан решил, что его терпение, как зола в очаге, иссякло, и подошёл к нему сам.
Я был при том разговоре и потому расскажу его так, как слышал.
Это было под вечер. Небо в тот день затянуло лёгкой пеленой; звёзды ещё не проступали, но уже чувствовалось, что ночь идёт уверенная, без ветра.
Никандро стоял у края площадки, как обычно. Стефан, поднявшись, отдышался и, не делая лишних поклонов, встал рядом.
– Лорд, – сказал он, – я терпеливо ждал, когда вы сами заговорите. Но, кажется, вы из тех, кто молчит до самой гибели судна. Позволите ли мне первым нарушить ваш внутренний приказ о молчании?
Никандро чуть повернул голову.
– Гибель судна редко зависит от того, молчит капитан или нет, – сказал он. – Чаще – от того, кто строил корабль и кто считал груз.
– Ваша правда, – кивнул Стефан. – Но сейчас вы – не капитан, а гость. А я хозяин… в словах, если не в доме. И мне любопытно: вы, прошедший над бурями и пустотой, что думаете о наших спорах здесь, в каменной башне?
Никандро пожал плечами.
– Я думаю, что люди везде одинаковы, – ответил он. – На палубе, во дворце, в избе, в башне. Одни спят, другие ворчат, третьи строят планы, как отнять у соседей лучшее место под тентом. А над всем этим ходит ветер, который ни о ком из них не знает.
Он помолчал и добавил:
– Но иногда ветер начинает странно меняться. Не по времени года, не по знакам. Тогда я настораживаюсь.
– Это и есть то, что вы называли демонами эфира? – мягко спросил Стефан.
– Если хотите, называйте так, – сказал Никандро. – Мне всё равно, как назвать то, что пока не укладывается ни в чьи книги.
Стефан сел на камень.
– Расскажите, – сказал он. – Не для науки даже – для моего внутреннего равновесия. Я привык думать, что все страхи живут внутри человека. А вы говорите, будто они умеют выходить наружу.
– Не страхи, – поправил Никандро. – Мысли.
Он осмотрел площадку, будто проверяя, не подслушивает ли кто, хотя рядом были только мы и молчаливый железный зверь.
– Несколько лет назад, – начал он, – мы шли по верхнему морю вдоль цепочки городов. В каждом – свои беды. В одном – голод, в другом – распри между правителем и советом, в третьем – тяжёлый налог на ремесло. Люди жили каждый в своём горе, но хмурые лица были одинаковы.
Он опёрся на перила.
– В ту пору по этим городам ходили странствующие проповедники, – продолжил он. – Не те, что читают по книжке, а те, что говорят так, будто в них самом пламя. Они несли один и тот же слух: «Скоро придёт день, когда последние станут первыми, а первые – последними. Над миром пройдёт огонь, и всё станет новым». Слова старые, слухи вечные, но сказаны были так, что люди начали жить только этим ожиданием.
Он глядел прямо вперёд, будто снова видел ту полосу земли.
– И вот, – сказал он, – мы шли ночью вдоль того берега. Ветер был ровный, небесное море спокойно. Команда устала, но работала. Я поднялся на верхнюю палубу и вдруг почувствовал: судно начинает вести в сторону. Мало-помалу, не рывком. Компас показывает одно, звёзды – другое, а нос тянет к берегу, будто кто-то там внизу тянет за невидимую верёвку.
– Вы думали, что дело в течении? – спросил Стефан.
– Думал, разумеется, – кивнул Никандро. – Проверил всё: паруса, руль, даже людей. Но всё было в порядке. Тогда я прислушался… не к ветру даже, а к какому-то гулу. Он не шёл из неба, не из глубины. Он шёл как бы от самого берега.
– Песнь? – спросил я, не выдержав. – Крики?
– Ни того, ни другого, – ответил Никандро. – Ночью там было тихо. Но я знал: в тех городах в эти дни люди по ночам собирались в домах и подвалах и шептали друг другу одни и те же слова, как заклятье: «Скоро всё перевернётся». Они верили в это так сильно, что их общее ожидание, кажется, становилось тяжестью. И эта тяжесть тянула наше судно к берегу.
Он чуть улыбнулся – без радости.
– Мы выровняли курс, – продолжил он. – Но чем дальше шли вдоль того берега, тем сильнее судно уводило. Я поклялся себе: как только выйдем к открытому пространству, сверю этот путь со звёздами. И что вы думаете? Наш путь лёг по такой кривой, какую я никогда прежде не видал. Будто вдоль берега протянулась невидимая гора.
Он поднял глаза к небу:
– С тех пор я думаю: когда люди слишком сильно верят в одно, они становятся не просто толпой. Они становятся чем-то вроде тяжёлого камня в небесном море. Эфир, если хотите, натягивается вокруг этой веры и искривляется. А всё, что идёт мимо, – ветер, суда, даже железо в башнях, – чувствует это.
Стефан слушал, сжав пальцы.
– И как кончилось в тех городах? – спросил он.
– Как всегда, – ответил Никандро. – В одном вспыхнул бунт, в другом его задавили ещё до того, как он начался, в третьем всё сошло на нет в бесконечных обещаниях. Но след в верхнем море держался ещё долго. Долго после того, как люди перестали шептать свои заклятья.
Он вздохнул.
– Вот тогда я и начал понимать, что наши споры, книги, тайные собрания – не пустая игра. Мы трогаем не только друг друга, но и то тонкое, что связывает города, земли, сердца.
Стефан долго молчал.
– Вы рассказываете вещи, от которых мне хотелось бы отказаться, – сказал он наконец. – Гораздо спокойнее жить, веря, что все наши разговоры остаются в этих стенах.
– Спокойнее, – согласился Никандро. – Только неверно. А неверное спокойствие дороже любого страха.
Он посмотрел вниз, туда, где в глубине башни шевелился железный зверь.
– Я потому и остался в этом доме, – добавил он, – что вижу: здесь собираются люди, которые в силах сделать эфир ещё более рябым. Лучше уж быть рядом и смотреть, чем потом удивляться буре в одиночку где-нибудь на пустом море.
Так, день за днём, над домом мадемуазель Варвары сгущалось что-то, чего нельзя было назвать ни облаком, ни дымом, ни молитвой.
Лоран плёл свои планы, как паук сеть, неторопливо, но верно.
Стефан пытался удержать в голове сразу и высоту неба, и кривизну человеческих душ.
Кирило слушал железо.
Ионас – письма.
Никандро – ветер.
А я… я просто жил посреди всего этого, как тонкая дощечка, пущенная по реке: меня не спрашивали, куда я хочу плыть, но я видел берега.
И чем дальше, тем яснее понимал: то, что мы привыкли звать «бесами» в человеке, – злостью, завистью, жаждой власти, – это только нижний слой.
Выше, над нашими головами, уже рождались иные демоны – не в виде страшных рож, а в виде невидимых волн, которым всё равно, под каким флагом идёт судно и какая вера висит у кого на груди.
Им нужны были лишь наши общие, разделённые многими мысли.
А мы сами спешили их им поднести.
Прошло ещё немного времени – столько, сколько нужно, чтобы свежая мысль перестала казаться чудом, но ещё не успела стать привычкой.
Дом жил, как большая грудная клетка: втягивал в себя слухи, сплетни, письма, тяжёлые шаги и лёгкие речи, а выпускал по ночам шёпот, треск пера и дрожание железных стрелок в башне.






