Тысячелетнее царство: Христианская культура средневековой Европы

- -
- 100%
- +
Средневековые люди не были ни глупее, ни ограниченнее, ни догматичнее нас. Только согласившись с этим, имеет смысл начинать исследование средневековой культуры. Отказавшись от роли арбитров, – но не отказавшись от права на суждение, – мы не умрем с тоски, глядя на вечно повторяющиеся сюжеты христианской иконографии или читая скучные парафразы заранее заданных сюжетов и истин: они покажутся таковыми лишь на первый, поверхностный взгляд.
Современная оценка Средневековья в истории мысли далека от осуждения, унаследованного от Нового времени, от XVIII в., когда Фридрих-Вильгельм Прусский, назначая учителя истории для наследника, будущего Фридриха Великого, запрещал ему говорить об этой «католической» эпохе[9]. Cудить и осуждать в сегодняшней науке вообще как-то не принято. Для широкого читателя нужную работу сделали путеводители, расставившие звездочки у средневековых медвежьих углов. В средневековых текстах открыли философию языка, семиотику, временну́ю логику, эпистемическую логику, философию множеств. В немецкой школе доминиканцев XIV в. обнаружили нечто отдаленно родственное трансцендентальному идеализму, метафизике духа и даже некую форму феноменологии[10]. В средневековой мысли уже не ищут одни лишь «истоки», «потери», «пробуждения» и «возрождения» некой философии, но различные способы, которыми мыслители организовывали общество и придавали смысл окружающему миру[11].
Средневековые историки, несмотря на отсутствие истории как самостоятельной дисциплины или специальных факультетов, заложили основы современной исторической науки, совместив поиски причинно-следственных связей между событиями с погодными записями событий – хрониками и анналами. В своей тяге к периодизации они «овладели временем»[12]. Парижские и оксфордские математики XIV в. (или «калькуляторы», «вычислители», как они себя называли) за четыре века до Ньютона вплотную подошли к закону всемирного тяготения[13]. Так называемая готическая архитектура, ненавистная Вазари не меньше, чем «варварская» латынь – гуманистам, дала архитектуре XIX–XX вв. не меньше, чем Ренессанс и классицизм Нового времени, причем не только в техническом плане, что очевидно с первого взгляда на Эйфелеву башню, но и в эстетическом, если посмотреть и почитать Ле Корбюзье, Салливана, Миса ван дер Роэ, Гропиуса.
В VII–VIII вв. ирландские и британские монахи, испытывая понятные трудности в латыни, решили, переписывая книги, разделять слова, а не писать сплошняком, как писали прежде. Сами того не зная, они заложили основы не только современной книги, но и самой практики чтения «про себя», кажущейся нам элементарной и самоочевидной. В этих практиках лежат истоки и современного литературного самосознания, интимного отношения к тексту. Если античный и раннесредневековый человек диктовал текст секретарю, то Гвиберт Ножанский, около 1100 г., владея практикой раздельного письма, уже мог записывать что-то для себя. Из этого «для себя», как мы увидим, возможно, и возникли литературная субъективность, соло Автора. Но даже палеографы поняли всю значимость этого явления относительно недавно[14].
Слово «компьютер» восходит к среднелатинскому computus или compotus, которым британские и ирландские монахи VII–IX вв. обозначили вычисление дат передвижных праздников литургического календаря, привязанных не к солнечному, а к лунному календарю, прежде всего Пасхи. При желании наш современник может найти именно в Средневековье, а не в Античности и не в Возрождении истоки всего что угодно, будь то парламентская демократия, банковское дело и даже самолет. Одним словом, Средневековье – колыбель современной цивилизации.
Средневековый человек?
Трудно себе представить, что в XIII в. все жители, скажем, славного французского города Шартра, входя во вновь отстроенный после пожара собор, смотрели на его огромные витражи и понимали их одинаково. Одни и те же образы понимались их заказчиками, творцами и зрителями совершенно по-разному. Точно так же, слушая «Песнь о Нибелунгах», в целом популярную, монах из Южной Германии, где «Песнь» сложилась, или любой другой клирик того же XIII столетия испытывал не те же чувства, что его современник из рыцарского сословия. Крестьянин же вообще вряд ли понял бы, зачем обо всем этом рассказывать, – у него хватало забот. Действительно ли Средневековье стремилось к некоему «синтезу», как это представлялось некоторым историкам сто лет назад?
Поставим вопрос прямо: существовал ли вообще средневековый человек? Или следует говорить отдельно о мировоззрении средневекового купца, клирика, рыцаря, горожанина, короля, нищего, монаха, пахаря, папы римского, императора? Мы увидим, сколь непроходимая пропасть могла разделять их мнения по одному и тому же вопросу. Но ситуация мало изменилась: возможна ли история современного европейца? Или современного россиянина? Средневековое общество, как и всякое другое, было обществом неравенства, и, в отличие от нашего, у него не было таких более или менее действенных культурно уравнивающих средств, как интернет, цензура или система обязательного образования. В этом обществе можно было найти лишь одну «амфибию»: это святой[15].
Разница в мировоззрении сословий сказывалась зачастую сильнее, чем в наши дни, она была как бы заложена от рождения, а если человеку удавалось повысить свой статус, то кардинально менялась и его система жизненных координат. Монах графского рода, будь то отданный в монастырь в детстве облат или принявший постриг в сознательном возрасте, мыслил и действовал не так, как остальные члены его линьяжа, оставшиеся в миру, даже не порывая связей с ним. Впрочем, и нынешняя элита, даже от сохи, становясь элитой, обязана отказываться от ценностей сохи и принимать новые для себя правила игры. Пассажир «роллс-ройса» будет стоять в пробке, ибо ему негоже спускаться в метро.
В Средние века бо́льшая часть населения, в том числе политической и экономической элиты, за исключением клира, тоже неровно образованного, не умела писать и читать даже на родном языке, не говоря уже об основном языке культуры – латыни[16]. Чего же стоят для исследования коллективной психологии и культуры письменные и иные свидетельства, созданные по большей части клиром, доля которого не превышала 2–3 % населения? Но так ли высока доля пишущих для широкой аудитории и для потомков сегодня, в современной западной или русской культуре? Предположим, соборы Шартра или Реймса, с их витражами и сотнями статуй, – интеллектуальная энциклопедия Средневековья, как любят вслед за авторитетными историками искусства повторять учебники. Здесь мы найдем человеческую историю, космос, этические и эстетические ценности, зерцало природы, богословие, политические идеалы. Но эту энциклопедию мы можем прочесть, лишь вооружившись биноклем и знанием богословских и иных текстов. У средневековых людей не было биноклей, и даже очки, это минимальное подспорье для глаз, ослабленных чтением при свече и факеле, появились лишь в конце XIII в. и долго оставались предметом роскоши. Что видели средневековые люди под 40-метровыми сводами соборов, там, где средневековый дух, в прямом и переносном смысле, достигал своих высот? Собор, оставаясь самым заметным свидетельством о средневековой цивилизации, не дает ее коллективного портрета. Слишком просто приписать его риторику и образность тем, для кого он строился, – безмолвствующему большинству. Но это большинство не призвано было все и вся понимать, но восхищаться и платить. Более того, не только толпа, но и власти предержащие по большей части стояли ненамного выше в интеллектуальном плане и понимали в хитросплетениях витражей немногим больше, чем их простой крестьянин.
Не приписываем ли мы, современные зрители и читатели, новые смыслы и значения тем символам, которые наши давние предки не могли различить из-за слабости зрения или образования, а то и просто из-за отсутствия интереса? Ведь религиозный средневековый человек чаще всего в повседневной жизни был, как и наш современник, глубоким материалистом, вовсе не склонным витать в облаках. Это не значит, что он не умел мечтать или что нам запрещается помечтать под сводами собора, воображая себе, что твой Шатобриан в 1800 г., как эти каменные леса выросли из рощ галльских друидов[17].
Однако «история – наука о человеке, о прошлом человечества, а не о вещах или явлениях. Да и существуют ли идеи вне зависимости от людей, которые их исповедуют? Ведь идеи – это всего лишь одна из составных частей того умственного багажа, слагающегося из впечатлений, воспоминаний, чтений и бесед, который носит с собой каждый из нас. Так можно ли отделить идеи от их создателей, которые, не переставая питать к ним величайшее уважение, беспрестанно их преобразуют? Нет. Существует только одна история – история Человека, и это история в самом широком смысле слова»[18]. Что имел в виду Люсьен Февр, говоря о человеке, то с маленькой буквы, то с большой, то в единственном числе, то во множественном? Что важнее: «неясные движения безымянных человеческих масс, обреченных, образно выражаясь, на черную работу истории» или «руководящие действия известного числа так называемых “исторических фигур”, выделяющихся из этой серой массы»? Этот вопрос лежит в основе таких великих литературно-исторических полотен XIX в., как «Замогильные записки» Шатобриана и «Война и мир». Он же – главный в «Боях за историю», одном из замечательных памятников исторической мысли первой половины XX столетия. Он же вызывал оживленные дебаты в наших академических аудиториях 1990-х гг.
Затишье последних лет не говорит о том, что вопрос решен. А мне просто нужно определить, о ком пойдет речь. Я предлагаю считать, что средневековый человек очень во многом отличается от нас, однако он интересен тем, что эта его непохожесть парадоксальным образом нам близка, актуальна и многое может объяснить в том, что происходит с нами сейчас. Мы должны очень осторожно обобщать мнения, высказанные отдельными авторами, или образы, созданные отдельными художниками, до уровня коллективной психологии, некоего «народа», пусть даже объединенного под эгидой одной религии или одного трона. Ни Фома Аквинский, с его 16-томным собранием сочинений, ни Данте с его «Комедией», вобравшей в себя все и вся, не отвечают ни за все Средневековье, ни за всю схоластику, ни за всю Италию, ни за всю поэзию. Любое общество говорит на разных языках или, если угодно, понимает по-разному одни и те же слова и выражения. Поэтому и средневековый человек станет предметом нашего исследования не как идеальный тип, но как член общества, одновременно объединенного общими интересами, надеждами, желаниями – и раздираемого конфликтами, ненавистью, страхами. Духовное наследие этого общества, всякий документ прошлого, по одному из самых замечательных бахтинских выражений, сказанных по совсем другому поводу, есть «стенограмма незавершенного и незавершимого спора»[19].
Вслед за Бахтиным попробуем наладить диалог, попробуем дать слово собеседнику и прислушаемся. Сами средневековые люди знали, что такое человек? Среди природных и человеческих катаклизмов, политической и религиозной неразберихи существовал ли идеал человека, понятный и желанный одновременно монаху, королю, богачу, нищему, горожанину и крестьянину? На этот вопрос можно ответить утвердительно. Более того, мало какая иная эпоха была столь уверена в предвечной заданности такого идеала, как христианское Средневековье. В обществе, проникнутом религией, на протяжении столетий не желавшем осмыслять самое себя и то, что с ним происходит, иначе как под эгидой вечности, богословствуя, идея человека естественным образом произрастала из христианства. Человек – это тот, кто верует. Тот, кто не верует, вроде нынешнего атеиста или, если вернуться поближе к изучаемой эпохе, французского «вольнодумца», уже не человек.
До XIII в., а по большому счету до Нового времени можно найти очень немного свидетельств серьезного, без диссидентской позы, отрицания бытия Бога. Да и в каждом таком случае нужно выяснять, как и почему конкретному индивиду приписывается такое отрицание, воспринимавшееся, как легко догадаться, как тяжелейшее оскорбление или как обвинение, ведущее на плаху. Точно так же в устах человека отрицание бытия – именно бытия – Бога могло звучать бунтарской бравадой, вызовом окружающему обществу, минутным или более длительным интеллектуальным опьянением, усталостью от «жизни, перенасыщенной религиозным содержанием и религиозными формами»[20]. Даже знаменитый первый стих 13-го псалма «Сказал безумец в сердце своем: нет Бога»[21], прочитанный «мистически», служил проповедникам и богословам отправной точкой для доказательства обратного. Можно было отколоться от правоверия, можно было бросить христианство и перейти в ислам, намного реже в иудаизм, потому что это редко сулило земные выгоды, можно было, наконец, продать душу дьяволу – все это лишь падение грешника, еще не превращавшее человека в атеиста. Неверные, язычники близки к этому, но все же, с точки зрения христиан, писавших о них, они верят хоть во что-то: в истуканов, в огонь, в звезды, в дьявола, то есть в какого-то злого, неправильного, с ног на голову перевернутого «бога».
Время и место
Хронологические и географические рамки средневековой культуры, как уже понял читатель, размыты. Личная позиция любого исследователя в этом вопросе по определению спорна, но таким же спорным останется соборное решение академиков, если оно вообще возможно без министерской указки. Школьный учебник М. А. Бойцова и Р. М. Шукурова, не оглядываясь на вузовскую традицию, заканчивается XV столетием, как заканчивается им и «всемирное» Средневековье второго тома «Всемирной истории», выпущенной Институтом всеобщей истории РАН[22]. Учебник истории Средних веков для высшего образования, согласно устоявшейся с советских времен традиции, завершается на английской буржуазной революции и Тридцатилетней войне середины XVII в. – в таком неизменном виде он и переиздается с завидной регулярностью. На Западе, насколько мне известно, никому не приходит в голову сводить раннее Новое время со Средневековьем ни в учебниках, ни в делении соответствующих кафедр и институтов. Изучение этих эпох требует различных навыков.
Памятуя о рецидивах восстановления феодальных порядков, об охоте на ведьм, продлившейся до времен Монтескьё, а кое-где и подольше, о неизменных ритмах крестьянского быта, о монархии, можно с успехом продлевать Средневековье до Французской революции, как это предлагает во многих своих работах и выступлениях патриарх моей дисциплины Жак Ле Гофф. Его ученики и наследники, судя по всему, его поддерживают[23]. Жан Делюмо, историк во Франции не менее влиятельный, хотя и меньше известный за ее пределами, во всех своих работах описывает «цивилизацию Запада» XIII–XVIII вв., находя именно в «зрелом» Средневековье основные образы, идеи, страхи и надежды людей Нового времени. Во многом все это – вопрос личных предпочтений исследователей, рано обретших авторитет и популярность.
Для меня большой вопрос, оправданно ли объединять под одной «вывеской» Отцов Церкви первых веков христианства и изобретателя телескопа Галилея, первых германских конунгов и Бурбонов, иллюстраторов ранних средневековых рукописей и Веласкеса, агиографов и Корнеля. Никто не будет оспаривать связь Шекспира или Мольера с народной культурой, казалось бы, столь твердо державшейся своих средневековых корней. Основателя «Глобуса» трудно себе представить без его исторических драм о средневековой Англии – он был прекрасным историком, всегда оставаясь художником! И все-таки никому не придет в голову завершать этими именами историю средневековой словесности. Скорее их поставят в начало новой литературы, в том числе показывая их связь со словесностью предыдущего тысячелетия, как это в свое время мастерски сделал Курциус[24]. Аналогичным образом ранние художники итальянского Ренессанса – Пьеро делла Франческа, Мазаччо – пишут на сюжеты вполне традиционные, чаще всего христианские: например, история обретения Животворящего Креста (фрески Пьеро в церкви Сан Франческо в Ареццо) или деяния апостола Петра (фрески Мазаччо во флорентийской капелле Бранкаччи). Но действующие лица смотрят на нас уже совсем не «по-средневековому», а с достоинством героев Тита Ливия, римских риторов и сенаторов, запечатленных в мраморе в первые века нашей эры.
Многие из этих творцов такие же христиане, как все вокруг, и трудно решить, еще средневековые или уже нет. Переводя разговор в более широкий план духовной жизни Запада, скажем также, что основатели протестантизма Лютер, Цвингли, Кальвин, Мюнцер и другие – в своем религиозном рвении наследники средневековой религиозности и средневековых реформаторов: от основателя западного монашества Бенедикта Нурсийского до Яна Гуса. Но по своему образованию, по своей готовности порвать с прошлым, реформировать не только свой индивидуальный внутренний мир или подчиненную им монашескую общину, но и все вокруг они уже вне Средневековья. Знаменитый лютеровский лозунг «Назад к Евангелию!» звучал вполне злободневно и в устах Франциска Ассизского, в начале XIII столетия. Но Лютер, выучив нужные языки, перевел Писание на язык своего народа, Франциску это даже близко в голову не приходило. Пытались переводить на новые языки и пересказывать отдельные его части, даже стихами, пересказывать «для бедных», «для варваров»: таков древнегерманский «Спаситель» (Heliand). Для не очень грамотных королей украшали сотнями дидактических миниатюр «историзованные библии»[25]. Но только XVI век – в лице протестантов и некоторых сохранивших верность Риму католиков – сделал священный текст доступным на «несвященных», новых языках, во всеоружии филологических достижений и новых религиозных исканий Возрождения. Для истории христианской культуры, как нетрудно догадаться, это новшество принципиальное, эпохальное.
Точно так же новые, не средневековые горизонты, в прямом смысле этого слова, открыли европейцам великие путешественники рубежа XV–XVI вв. и великие астрономы и натурфилософы, начиная, по крайней мере, с Коперника. В 1572 г. датчанин Тихо Браге, последний из великих астрономов, кто не пользовался телескопом, открыл новую звезду, которую теперь в его честь принято называть «Сверхновая Тихо Браге». Он просто заметил, что эта внезапно появившаяся в созвездии Кассиопеи яркая точка лишена дневного параллакса по отношению к другим звездам; несколько месяцев наблюдений подтвердили, что новое тело появилось не в изменчивом подлунном мире, регулярно посещавшемся, как считалось, кометами, но в не подверженном тлению мире «неподвижных звезд». Описанная в книжечке «О новой, никогда прежде не виданной звезде» (1573) ситуация словно расколола скорлупу того яйца, в виде которого средневековые космологи иногда представляли себе мироздание. Образ мира, заключенного в божественную сферу и ею управляемого, или вращаемого, сохранял большое влияние вплоть до XVIII столетия. Но в умах людей, чутких к открытиям, уже к концу XVI в. созданный и управляемый Богом мир начал превращаться в бесконечную механическую вселенную. Об этой механической вселенной нам – обычно не очень подробно – рассказывают в школе по сей день так, словно такой – механической – она была и пребудет. Впрочем, все эти реперы относительны: я сам лет двадцать назад слышал от одной студентки на экзамене по истории, что Солнце вращается вокруг Земли.
Религиозное, художественное, политическое, научное мышление на протяжении «большого», выходящего за свои точные рамки XVI столетия коренным образом поменяло всю свою систему координат. И, наверное, в нем следует проложить условную – очень широкую – пограничную полосу в истории западноевропейской культуры. Об Италии, где Возрождение, как считается, началось уже в XIV в., конечно, разговор особый. Но и здесь новая гуманистическая картина мира была лишь одним из интеллектуальных течений. Более того, современные издатели и комментаторы гуманистических текстов, встречая в них явно не «возрожденческие» пассажи и мотивы, вынуждены выходить из положения с помощью обтекаемых формулировок: находят «дань прошлому», «отсылки к авторитету», «оглядку на церковную цензуру», а то и просто решают, где, скажем, Петрарка или Салютати уже ренессансный, а где явно средневековый. В других странах творили художники и писатели, формально ничем не уступавшие итальянским собратьям, проблемы и образы того стиля мышления и того искусства, которые мы называем ренессансным или гуманистическим, находили отклик в Германии, Франции, Испании и Англии в то же самое время, что во Флоренции, когда искусство Венеции еще не оставило своей привязанности к золоту византийских икон и мозаик. Культура Возрождения – точнее, то, что мы сегодня склонны ею называть, – была одной из форм жизненного уклада, одной из форм мышления, иногда мирно, иногда конфликтно сосуществовавшей с традиционными средневековыми формами.
Эти «конфликты на спорной границе», как выразился однажды Этьен Жильсон[26], вряд ли когда-нибудь прекратятся. Поэтому я решил описать «тысячелетнее царство», лишь частично согласующееся по хронологическим рамкам со Средневековьем. В этом выборе нет ни фрондерства, ни бравады – есть похожие опыты[27]. Мне просто кажется, что большинство культурно-религиозных задач, поставленных веком Константина, не потеряли злободневности на протяжении этого тысячелетия. В «долгом» XIII столетии, от Франциска Ассизского до Данте, достижения великого обновления XII в. кристаллизовались в суммах, соборах, в дантовской «Комедии».
Конечно, и такой выбор не может не выглядеть столь же волюнтаристским и субъективным, как эсхатологическое заглавие всей книги: почему нельзя было закончить Колумбом, снарядившим каравеллы для стяжания земного рая, но открывшим, сам того не чая, Новый Свет? Ответ отчасти субъективен: я чувствую себя увереннее в текстах и образах, созданных до Данте включительно, «лето» Средневековья, несмотря на все обаяние знаменитой книги Хёйзинги, мне милее, чем «осень». Не факт, что «синтетический образ человека и мира, созданный в “Средние века”, расшатанный и разорванный в четырнадцатом веке, в пятнадцатом окончательно распался на части»[28]. Я лично не стоял со свечкой у одра болезни этого самого «синтетического образа». Но я уверен: средневековая культура, вовсе не исчерпав себя, раскрылась в тысячелетии, начавшемся при Константине и закончившемся при Данте.
Теперь кратко о географии. Из предшествующего изложения уже становится ясно, что едва ли не основным критерием причастности к средневековому типу мышления я склонен считать принадлежность к христианской религии. Значит, нужно представить себе на карте границы распространения христианства. Однако точно так же как многоукладным, не только феодальным, был хозяйственный строй западноевропейского общества, таким же «многоукладным» можно назвать средневековое (и вслед за ним, конечно, современное) христианство. Дело не только в многочисленных ересях и расколах изначально не разделенной Церкви на православную и католическую (для средневековых христиан: на «греческую» и «латинскую»). Этот раскол подготавливался долго, на протяжении нескольких веков, и в основном – но не полностью, не бесповоротно – завершился обменом анафемами между Римом и Константинополем в 1054 г. Дело в самом религиозном фоне, в понимании догматов и в образе религиозного поведения.
Как ни странно, западноевропейское Средневековье создало множество памятников мысли и искусства, которые гораздо ближе по духу не к Византии, а к иудейской и мусульманской традициям. Это не удивительно, поскольку в последние века рассматриваемой эпохи контакты Запада с «неверными», представителями двух великих монотеистических религий, были зачастую куда плодотворнее, чем с «раскольниками» греками, ненавидимыми за надменность и хитрость, и всем многонациональным миром византийского содружества, включавшего Русь. Разграбление Константинополя крестоносцами по время Четвертого крестового похода в 1204 г. – характерный пример этого глубинного взаимного непонимания и неприятия. Латинское Средневековье по большому счету географически совпадает с современным Евросоюзом, во всяком случае, с его ядром. К нему постепенно, и не на равных, относительно недавно присоединилась Восточная Европа, некогда либо пребывавшая на окраине католического мира, либо принявшая греческое христианство. Неслучайно «Третий Рим», Москва, вместе с Римом вторым, Стамбулом, – два крупнейших города физической Европы – за бортом. Неслучайно и на Западе, и в России все спокойно говорят о Европе как о чем-то внешнем по отношению к России и русским. Будто кто-то отменил физическую карту, оставив лишь политическую.
Любой абсурд объясним, если заглянуть глубоко назад. Связи между такими, тоже довольно условными, «Западом» и «Востоком» на протяжении интересующего нас тысячелетия было бы смешно отрицать, и мы их увидим. Но все же речь идет о разных культурах, и это – надеюсь, больше, чем моя недостаточная компетентность, – хотя бы отчасти оправдывает лишь спорадическое появление Византии и Руси в моем рассказе.








