- -
- 100%
- +
Он был добрым человеком — по-своему, тихо, без лишних слов. Но временами в нём поднималась горькая обида на других, на тех, у кого всё складывалось удачно, кто не знал, каково это — быть лишним в собственном доме. Тех, у кого мать спрашивает «как дела» и ждёт ответа, у кого отец учит ездить на велосипеде и не бьёт за разбитое колено, у кого дома пахнет едой, а не равнодушием. Эта обида была тихая, неядовитая — он не желал никому зла, просто не понимал: почему им — а не мне? Чем я хуже? Что я сделал не так? И не находил ответа, потому что ответа не было: ему было шесть лет, когда всё началось, и он точно не мог быть виноват в том, что его не любили.
Казалось, будто Господь ему ничего хорошего не отмерил: ни ласки, ни простого добра, ни даже той самой тихой уверенности, что тебя ждут. Хотя попадались и хорошие люди: иногда кто-то пускал его переночевать, давал кусок хлеба, тёплый плед, говорил пару добрых слов. Но утром всё равно решали, что лучше сдать его в милицию, чтобы там что-нибудь решали. А милиция лишь отправляла его обратно домой, к родителям, которые при сотрудниках держались прилично, всё выглядело нормально, спокойно, достойно. Но стоило двери закрыться и милиции уйти, как маска спадала, и воздух снова становился тяжёлым, будто сам дом выдыхал напряжение, которое копилось всё это время.
Это было худшее — не побои, не крик, а вот это: представление. Спектакль, в котором его семья играла роль нормальной, а он — роль ребёнка, которому просто не повезло с характером. Милиционеры смотрели сочувственно, говорили матери: «Ну, мамочка, поговорите с сыном, ему внимание нужно», — и мать кивала, улыбалась кривой, дежурной улыбкой, говорила: «Конечно, обязательно». А отец стоял в коридоре, сложив руки на груди, и молчал, и в глазах у него было не беспокойство, а расчёт: ждёт, когда уйдут, чтобы заняться «воспитанием». И Серёга это знал, стоял рядом с матерью, кивал, говорил «да, я понял», «да, я больше не буду», и всё это время считал минуты до того момента, когда дверь закроется и маска спадёт. И дверь закрывалась. И маска спадала. Каждый раз — один и тот же сценарий, как заезженная пластинка.
Глава 6. Тайга и посёлок Катальга
Вместо иллюстрация стоят пустые блоки. И не надо вставлять иллюстрации в середине фраз.К полуночи он прошёл уже километров пять. Вокруг скрипели деревья, тайга жила своей ночной жизнью: где-то шуршало, где-то трещало, будто лес перешёптывался сам с собой. Он не боялся леса — с детства привык к нему, все летние каникулы проводил в тайге, собирал грибы и ягоды, знал, где растёт земляника, где прячутся белые, как пахнет мокрая хвоя после дождя. Лес он понимал и не боялся.
Ночь в тайге — это не тишина, как думают те, кто никогда там не был. Это симфония из тысячи звуков, каждый из которых имеет своё значение, свой источник, свой вес. Вот хрустнула ветка под чьей-то лапой — может, заяц, может, лиса, может, просто снег сполз с ветки. Вот прокричала птица — коротко, резко, будто кто-то провёл ногтем по стеклу. Где-то вдалеке ухнул филин, и его голос был низкий, тягучий, как нота на виолончели. Серёга шёл и слушал, и каждый звук был ему знаком — не по книгам, а по телу, по памяти, по тому, как тело реагирует на лес: спокойно, ровно, без страха. Лес не предаст. Лес не обманет. Лес просто есть, и в этом его честность.
А на самом деле, зачем Сергею бояться леса? На ум сразу приходит одна история — та, что будто врезалась в память намертво, как зарубка на дереве, которую не стереть ни дождём, ни ветром.
Мы каждое лето проводили на вахтовом посёлке у отца на работе. Посёлок назывался Катальга. Там всё было другим: воздух гуще, небо выше, а тишина — не пустая, а будто наполненная тысячами звуков, которых в городе не услышишь. В тех местах лето было щедрым, но коротким, и потому каждый солнечный день ценили. Мы запасались на зиму грибами и ягодами, собирали всё, что успевало созреть, будто хотели удержать лето в банках и мешочках, чтобы зимой вспоминать этот запах.
Катальга — название странное, не русское, с каким-то мягким, тягучим звуком, будто слово долго катилось по языку, прежде чем остановилось. Посёлок был маленький: несколько бараков, цех, столовая, магазин — всё, что нужно для жизни, и ничего лишнего. Вокруг — тайга, уходящая во все стороны, бескрайняя, густая, и в ней — грибы, ягоды, ручьи с прозрачной, холодной водой, и мох, мягкий, как ковёр, по которому можно идти босиком. Для мальчишки это был рай — лучше любого города, лучше любого двора. Здесь можно было бегать, кричать, лазить по деревьям, и никто не говорил «прекрати», «не лезь», «отойди». Здесь лес был большим, а человек — маленьким, и в этой разнице размеров было что-то успокаивающее: ты не важен, тебя не замечают, но и не трогают. Лес не оценивал. Лесу было всё равно, хороший ты или плохой, отличник или двоечник, любимый сын или лишний. Лес принимал всех.
В один из таких дней Сергей пошёл за шиповником. Надо было пройти через лес — не глухой и страшный, а знакомый до каждой тропинки, но всё равно чужой, если остаться с ним один на один. Сергей взял старое оцинкованное ведро, которое уже успело покрыться лёгкой ржавчиной по краям, и отправился в путь. Солнце стояло в зените, припекало так, что даже тени казались прохладным подарком. Он дошёл до места, где кусты шиповника росли густо, будто нарочно сбились в кучу, чтобы защитить свои ярко-красные ягоды.
Дорога до шиповника шла через березняк — светлый, чистый, с мягкой травой под ногами и папоротником по обочинам. Серёга шёл и смотрел по сторонам: вот муравейник — большой, пышный, суетливый, муравьи бегают по нему, как люди по рынку в базарный день. Вот болото — маленькое, прозрачное, с торчащими из воды корягами, и у него свой запах, кисловатый, болотный, и своя жизнь: стрекозы, лягушки, какие-то невидимые твари, которые булькают в тине. Вот пенёк — старый, мшистый, на нём грибы: один — моховик, другой — подберёзовик, и Серёга отметил про себя: на обратном пути взять. Но сейчас — шиповник, ведро, дело.
Шиповник был наливистый, тяжёлый от сока, такой, что казалось — тронь, и он сам упадёт в ладонь. Сергей сорвал несколько ягод, положил в рот, и они обожгли язык кислой сладостью. Он поел немного, не стал торопиться собирать: впереди ещё был целый день, успеется. Да и сидеть в тени, слушать, как жужжат пчёлы, как где-то вдалеке стучит дятел, было куда приятнее, чем гнаться за ведром, полным ягод. Солнышко разогрело, разморило, и его незаметно накрыла дремота.
Трава под берёзой была мягкая, и мох — мягкий, и ствол берёзы — тёплый, шершавый, и Серёга прислонился к нему, и веки стали тяжёлыми, и звуки леса начали отдаляться, как будто кто-то медленно прикручивал громкость. Последнее, что он услышал, — жужжание пчелы где-то совсем рядом, над ухом, и тогда он провалился в сон. Спал он так, как спят только дети в лесу — глубоко, без снов, без тревоги, и тело его расслабилось, свернувшись в клубок, и дыхание стало ровным, тихим, и лес, будто заметив, что ребёнок уснул, чуть притих вокруг него, будто оберегал.
Он задремал прямо там, рядом с кустами шиповника, уткнувшись плечом в шершавый ствол старой берёзы. А когда проснулся, мир уже изменился: небо стало гуще, цвета потемнели, и воздух наполнился тем особенным вечерним холодом, который приходит даже в самое жаркое лето. Смеркалось. День будто выдохнул и начал медленно угасать. Сергей понял: уже поздно. Вечер наступил незаметно, как это бывает летом, когда темнота не обрушивается сразу, а подкрадывается шаг за шагом.
Ему стало страшно. Не столько от темноты, сколько от того, что он не выполнил то, что должен был. Ведро осталось почти пустым, а дома его ждали не объятия и не похвала, а привычное недовольство, резкие слова, а то и оплеуха — как напоминание, что он опять что-то сделал не так. Он боялся идти домой, боялся услышать то, что уже знал наизусть. Каждое слово, каждый упрёк он заранее слышал в голове, как будто прокручивал их снова и снова, и от этого страх становился только сильнее. Страх перед тем, что ждёт дома, был сильнее страха перед тайгой — и это, если подумать, самое горькое в его истории.
И тогда он принял решение, которое казалось ему самым разумным: подойти поближе к цеху, где отец был начальником. Там, рядом с этим зданием, они с братьями целыми днями крутились, изучая каждый угол, каждую доску, каждый ржавый гвоздь. А вечером уходили в общагу ночевать.
Сергей подобрался поближе и из леса стал наблюдать за цехом. Он прятался за деревьями, стараясь слиться с сумерками, и смотрел, что там творится. В его голове крутилась одна мысль: ищут его или нет? Может, отец уже вышел, оглядывает двор, зовёт по имени… Но вокруг стояла полная тишина. Ни криков, ни беготни, ни голосов — ничего. Только ветер шевелил верхушки деревьев, да где-то далеко прокричала птица.
Ребёнку было лет шесть, может, семь. Серёжа был совсем маленьким, щуплым, будто ветер мог унести его, если бы он стоял на месте слишком долго. И вот он стоял, сжавшись, и смотрел на пустой двор, и в груди у него разрастался тяжёлый холод: никто его не искал. Никто не волновался. Для взрослых он будто растворился в этом лесу, стал невидимым. А он сам боялся выйти из укрытия, потому что знал: если его заметят, будет хуже, чем если его вообще не заметят. Он привык к этой странной арифметике: лучше быть незамеченным, чем замеченным и наказанным.
Время шло, и темнота становилась всё плотнее. Сергей всё смотрел и смотрел за цехом, будто надеялся увидеть хоть какой-то знак, что он кому-то нужен. Наконец, из цеха вышли братья, а следом появился отец. Он спокойно закрыл двери, проверил замок, будто завершал обычный день, в котором не было ничего необычного — ни пропавшего сына, ни тревоги, ни поисков. Сергей ещё глубже спрятался в лесу, чтобы его не заметили. Он видел, как отец пошёл по привычной дороге, той самой, по которой они всегда ходили в общагу.
Тогда Сергей перебрался поближе к общаге и снова стал наблюдать. Отец с братьями спокойно ушли внутрь и, как он понял, легли спать. И тут до него окончательно дошло: никто не переживал, что маленький ребёнок остался в тайге. Не в глубокой, не в непроходимой, но всё равно в лесу, где ночью просыпаются другие звуки, где тени становятся длиннее, а каждый шорох кажется чьим-то дыханием. И пусть он был рядом с цехом, пусть до людей было рукой подать — он всё равно был один.
Это были первые уроки жизни, самые горькие и самые прочные. Они врезались в память не словами, а ощущениями: холодом в груди, тяжестью в горле, тишиной, которая звучала громче крика. Сергей тогда впервые понял, что он неинтересен, что он никому не нужен. И с тех пор этот вопрос не оставлял его ни на день: для чего Господь призвал его на этот свет, если никто не замечает, когда он исчезает?
Глава 7. Рождение в вертолёте
Мать когда-то рассказывала ему, как проходили роды, будто пыталась найти в этом начале хоть какую-то ниточку, связывающую его с миром. Тогда они жили не в городе: квартир ещё не было, мать ютилась в вагончике, отец — в общаге. Мать приехала туда со своим предыдущим мужем из Соликамска, но тот загулял и бросил её. Потом она встретила отца Сергея, и в итоге всё сложилось так, как сложилось. Когда начались схватки, она была в вагончике — месте, где даже зимой казалось, что стены не держат тепло, а выпускают его наружу. Её срочно повезли к посадочной полосе, где ждал вертолёт: по-другому быстро до города не добраться. Пока ехали, пока грузились, пока вертолёт взмывал в небо, время будто сжалось в одну короткую вспышку. И в этой вспышке, прямо во время полёта, Сергей и появился на свет. Спокойно, без осложнений, с нормальным весом. Он будто хотел жить — и потому поспешил, будто боялся опоздать.
Мать рассказывала это редко и неохотно — может, потому что вспоминать было тяжело, а может, потому что в этом рассказе не было места для нежности, и она это чувствовала. Вагончик — это железная коробка, продуваемая ветрами, летом раскалённая, как печка, зимой ледяная, как могила. В нём ничего не было, кроме койки, стола и печки-буржуйки, которую топили тем, что находили: дровами, щепками, а то и просто мусором. В таком месте человек не живёт — он перебивается, ждёт, когда станет лучше. И вот в этом месте, в этих условиях, мать носила его, и роды начались, и некуда было деться, и ждали вертолёт, и вертолёт пришёл, и в небе, между землёй и городом, Сергей родился. Он родился в полёте — и, может быть, с тех пор так и не приземлился.
Но жизнь оказалась не такой гостеприимной, как он надеялся. Сергей всю жизнь ложился спать с одним и тем же вопросом: для чего он на этом свете? Он не был глупцом. Он занимался в секциях и брал первые места, старался быть лучше, быстрее, сильнее, будто надеялся, что однажды его заметят. Но похвалы не было. Его успехи просто не замечали, будто они происходили не с ним, а с кем-то другим, кого никто не знал. А Сергею и самому становилось неинтересно стараться, если старания исчезали в тишине.
Он ходил в секции — разные, какие были в маленьком северном городке. Бегал — и побеждал, причём не потому что был самым быстрым от природы, а потому что бежал так, будто от этого зависела его жизнь. Тренер говорил: «У тебя характер, парень. Из тебя может что-то получиться». Но дома об этом не знали — или знали, но не спрашивали. Грамоты он прятал в шкаф, подальше от чужих глаз, потому что показывать их было некому, а если и покажешь — reaction будет пустой, равнодушный, и от этого грамота станет не радостью, а ещё одним напоминанием о том, что его не видят.
Особенно больно было с моделированием. Это увлечение стало для него чем-то большим, чем просто кружок: в нём он находил порядок, точность, возможность создать что-то своими руками, что будет держаться, не развалится от первого порыва ветра. Моделирование было его убежищем — единственным местом, где всё подчинялось правилам, где от аккуратности и терпения зависел результат, и где результат был осязаем, видим, красив. В мире, где всё вокруг рушилось — семья, детство, вера в людей, — маленькая модель корабля или самолёта, собранная своими руками, была островком порядка и смысла.
Он выиграл городской конкурс по моделированию, и ему подарили большую коробку — в ней лежала разобранная белоснежная яхта. Она казалась ему чудом: изящные детали, тонкие линии, обещание движения по воде. Он мечтал собрать её вместе с отцом, запустить на воде — пусть даже в ванной. Ему не нужно было многого: просто чтобы отец нашёл хоть несколько минут, помог развести бокситный клей, показал, как добиться правильной консистенции. В кружке этому не учили, и Сергей боялся испортить детали, боялся, что всё пойдёт не так, если он сделает что-то неправильно.
Коробка стояла на шкафу, и Серёга каждый день, возвращаясь из школы, бросал на неё взгляд — как бросают взгляд на окно, за которым может что-то случиться. Он подходил, трогал крышку, приподнимал её — и закрывал обратно. Внутри лежали детали: корпус, мачта, паруса, тонкие, как бумага, и все они были белые, новые, нетронутые, и от них пахло фабрикой, клеем и чем-то далёким, чужим, обещающим. Он ждал. Каждый день — ждал. Прислушивался к шагам в коридоре: может, сегодня? Может, отец пройдёт мимо, остановится, посмотрит на коробку и скажет: «А ну-ка, давай посмотрим, что тут у нас»? Но отец проходил мимо — всегда мимо.
Он ждал отца, прислушивался к шагам в коридоре, надеялся, что сегодня тот наконец остановится, сядет рядом, возьмёт в руки инструкцию и скажет: «Давай соберём». Но этого не случилось. Дни шли, коробка стояла на шкафу, а мечта медленно оседала пылью. И когда Сергею уже было почти сорок, он узнал, что яхту так никто и не склеил. Она так и простояла всю жизнь в той коробке, будто ждала момента, который так и не наступил. И каждый раз, шагая по дороге из города ночью, Сергей снова и снова задавался одним и тем же вопросом: где его чуточка счастья, чуточка любви и понимания? Почему он столько старался, столько делал, а в ответ получал только тишину? И если Господь его оберегал, если ангел-хранитель вёл его по жизни, то для чего? Чтобы он продолжал идти вперёд, даже когда не знал, куда ведёт эта дорога?
Гораздо страшнее были люди, потому что от леса не ждёшь предательства, а от людей — ждёшь, и оно случается.
Глава 8. Попутка
Наконец, одна машина остановилась. Из приоткрытого окна пахнуло тёплым воздухом и запахом сигарет. Серёга быстро придумал историю, ту самую, которую уже столько раз повторял про себя, и она вылетела наружу ровно, без запинки. Люди поверили, спешно подвезли, спрашивали, не голоден ли он, не замёрз ли, но он только мотал головой, потому что боялся, что если откроет рот, то голос дрогнет, и тогда они поймут, что он не тот, за кого себя выдаёт.
Машина была тёплая — это было первое, что он почувствовал. Тепло от печки, запах бензина, табака и какой-то еды — может, бутерброды лежали на торпеде, может, просто запах остался. Серёга сел на заднее сиденье, вжался в угол, прижал колени к груди и смотрел в окно, на проносящиеся мимо деревья и фонари. Водитель был мужик средних лет, с бородой и усами, голос хриплый, добрый, и он говорил что-то про дорогу, про погоду, про то, что ночь сегодня холодная, — говорил ровно, спокойно, как говорят с теми, кого везёшь и больше никогда не увидишь. А рядом, на пассажирском, сидела женщина — может, жена, может, просто попутчица — и она обернулась, посмотрела на Серёгу и сказала: «Ты бы поел, а?» — и в голосе её была такая простая, обычная забота, что у Серёги защипало в глазах, и он отвернулся к окну, чтобы не видно было. Он мотнул головой — нет, спасибо, не голоден — и слышал, как слова вышли ровно, без дрожи, и был благодарен себе за то, что голос не подвёл. Хотя есть хотелось так, что в животе всё свело, и он боялся, что желудок заурчит, и тогда они поймут.
Его единственной целью было оказаться подальше от отца и матери, в большом городе, где начнётся какая-то новая жизнь, своя, отдельная, без старых обид и ожиданий. Может, там найдутся люди, которые примут его, не как временное неудобство, а как своего, родного, того, кого не хочется отпускать.
Мимо проносились машины, грузовые особенно старались поднять побольше пыли, и она оседала на одежде, скрипела на зубах, напоминала, что он теперь сам по себе. Он шёл, не особо разбирая дороги, думал о чём-то смутном, напевал себе под нос обрывки песен, которые где-то когда-то слышал. В голове крутились одни и те же вопросы: «А что дальше? Куда идти? Что меня там ждёт?» Но ответов не было, только тишина внутри и шум дороги снаружи.
В кармане у него лежали несколько сигарет и коробок спичек — не для того, чтобы курить, а скорее как символ какой-то взрослой самостоятельности, которую он пытался себе придумать. А вот еды он с собой не взял: то ли не подумал, то ли решил, что это лишнее. На случай голода у него был простой план — залезть на какой-нибудь огород, набрать хоть чего-нибудь. Правда, он и сам понимал, что сезон ещё не тот: ничего толком не созрело, разве что зелень какая-нибудь, да и то вряд ли. Но даже эта мысль грела: мол, если совсем прижмёт, выход есть.
Сигареты он берёг — не курил, а просто трогал их в кармане, перебирал, как чётки, и от этого становилось чуть спокойнее. Коробок спичек был маленький, потёртый, с картинкой — то ли корабль, то ли парус, — и Серёга не помнил, откуда он взялся. Может, нашёл, может, украл, может, кто-то дал. Он не помнил. Но хранил, как талисман, как доказательство того, что он взрослый, что он сам по себе, что ему не нужен никто, чтобы выжить. Хотя на самом деле нужен был. Нужен был очень.
Постепенно сквозь привычный дорожный шум начал пробиваться другой звук — гул мотора, но не такой, как у грузовиков, а более ровный, уверенный, и к нему примешивалась музыка, доносившаяся из открытых окон машины. Сергей обернулся и увидел, как рядом притормаживает автомобиль — тогда такие машины только начинали появляться на улицах, и выглядели они почти как из другого мира. Из неё вышел мужчина — весёлый, шумный, весь в татуировках, с таким взглядом, будто он знает о жизни всё и немножко больше.
Впрочем, иногда всё же собирались в подвалах — в тех самых каморах, где понемногу обустраивали себе временное пристанище. Это были не комнаты, а скорее закутки, отгороженные от остального мира кусками фанеры и старыми дверями, порой с облупившейся краской и щербатыми краями — будто кто-то пытался вырезать себе уголок тишины посреди городского шума. Туда из помоек притаскивали всё, что могло сделать жизнь чуть удобнее: потрёпанные паласы, чтобы не сидеть на холодном бетоне, который даже летом отдавал сыростью и промозглью; обломки мебели, матрасы с торчащими пружинами, диваны, у которых давно не осталось ни стиля, ни гордости, но которые всё ещё могли держать человеческий вес.
Обустраивали как могли, чтобы там было хотя бы не совсем жутко, чтобы можно было на час-другой убедить себя, что это почти дом. В этих закутках пахло пылью, старым деревом и чем-то неуловимо горьким — запахом чужой беды, осевшей на вещах. Многие оставались там ночевать — те, кому совсем не хотелось возвращаться туда, где их не ждали или где ждали только упрёки, тяжёлые взгляды и слова, которые бьют сильнее кулаков. Иногда в таких подвалах собирались целыми компаниями, и тогда среди сломанных стульев и старых одеял вспыхивали короткие, неровные разговоры, в которых каждый старался казаться сильнее, чем был на самом деле.
Пропитание добывали кто как умел. Периодически ходили «набегами» к погребам: взламывали навесные замки и набирали оттуда соленья, варенья, картошку — всё, что помогало не лечь спать с пустым, гулким животом, который будто становился громче от тишины. Зимой дело шло иначе: на севере многие, у кого не хватало места в холодильнике, спокойно вывешивали овощи за окно, на вторых этажах, закрепив их за форточкой. Мороз работал не хуже любой морозилки, и это знали все. Ребята ходили с длинными удочками, а вместо крючков использовали лезвия — ими аккуратно срезали сетки, в которых хранились припасы. Там могло быть мясо, а могло быть что-то попроще — всё шло в ход. Добыча была разной, но цель у неё была одна: просто не остаться голодным, не дать холоду и пустоте внутри стать сильнее.
Ещё воровали бельё с верёвок. Тогда почти все покупали вещи в «варьках» — так называли небольшие торговые точки, где продавщицы брали всё подряд: и комплекты постельного белья, и более-менее приличные вещи. Поэтому бельё с уличных верёвок становилось почти валютой: его снимали удочками или спиннингами, а кто-то, особенно отчаянный, лазил по балконам. В общежитиях это было целым искусством: зайти в подъезд было почти невозможно — там сидела консьержка, зоркая и непримиримая, будто сама судьба охраняла эти двери. Она знала всех по именам, помнила, кто с кем пришёл, и не пускала никого без веской причины. Зато снаружи, по балконам, можно было пробраться почти куда угодно. Были мальчишки, которым нравился сам риск, сама эта опасная ловкость, когда пальцы скользили по обледенелым перилам, а сердце колотилось так, что заглушало даже шум ветра. Они смеялись над собственным страхом, превращая его в браваду. И Сергей тоже ходил с ними, лазил, крал. Но делал он это не ради азарта и уж точно не ради роскоши. Крали, чтобы быть сытыми, чтобы не дрожать от холода, чтобы хоть на вечер почувствовать себя живыми и не такими брошенными, будто у них всё ещё есть право на этот город.
Глава 9. Нижневартовск
Так начиналась его жизнь в новом городе. Пока у него не было ни друзей, ни надёжного угла, ни хоть какого-то намёка на стабильность. Но он знал: рано или поздно город станет своим. Он выучит его тёмные дворы и «хлебные» места, где чаще всего можно выпросить или найти еду, начнёт узнавать лица таких же беспризорников, с которыми легче держаться вместе. И постепенно Нижневартовск перестанет быть чужим, холодным и враждебным — он станет просто местом, где Сергей учится жить по новым, суровым правилам.
Сергей ходил по неизвестному, чужому городу — и каждый шаг отдавался в груди тяжестью, будто он нёс на плечах не рюкзак, а сам этот город со всеми его серыми панельными домами, облезлыми вывесками и равнодушными прохожими. Город будто специально старался выглядеть неприветливым: фонари горели через один, асфальт был изрыт ямами, а ветер гнал по тротуарам обрывки газет и пустые пластиковые бутылки. Он не знал, куда податься, с чего начать, но внутри словно щёлкал какой-то тёмный, упрямый компас — он тянул его туда, где кипит жизнь, пусть даже эта жизнь была изломанной, опасной, чужой.
Дома здесь были другие — не те, к которым он привык. Пятиэтажки стояли ровными рядами, как солдаты на плацу, одинаковые, серые, с потрескавшимися стенами и ржавыми водостоками. Между ними — узкие дворы с чахлыми деревцами, которые никак не хотели расти, будто и им было холодно. Кое-где на лавочках сидели старухи в платках, провожали каждого прохожего взглядом — тяжёлым, оценивающим, будто спрашивали: «Ты зачем тут? Твой ли это двор? К кому ты идёшь?» И Сергей спешил пройти мимо, не замедляя шага, не оглядываясь, потому что знал: если остановишься — начнутся вопросы, а вопросов он боялся больше, чем холода.




