- -
- 100%
- +
Юла загрохотала по трубе вниз. Бам, бам, бам, о стенки, всё тише.
И жужжала.
Света стояла, держась за ручку ковша, обмотанную синей изолентой, и слушала. Грохот стих — юла упала в бак внизу, в мусорную камеру. А жужжание осталось. Тихое, далёкое, из трубы, снизу. Ровное. Ж-ж-ж-ж-ж. Как будто юла там, в баке, среди пакетов и объедков, стояла на кончике и крутилась.
Она слушала, наверное, минуту. Жужжание не стихало. Не замедлялось. Ровное, сухое.
Потом снизу хлопнула подъездная дверь, кто-то зашёл, зашаркал, — и звук пропал за этим шарканьем. Света выдохнула. Отпустила ручку. На ладони отпечаталась изолента, синяя, липкая.
Она вернулась в квартиру и закрыла дверь на два оборота.
Даня сидел над тарелкой. Ложка лежала на клеёнке, и молоко с неё натекло лужицей.
— Ешь давай, — сказала Света. — Опаздываем.
Даня не ответил. Он смотрел на стол.
Света посмотрела туда же.
Между сахарницей и пакетом молока, в протёртой точке на клеёнке, крутилась юла.
Хоровод мутных зайцев. Сухое ровное жужжание. И от неё, по клеёнке, медленно расползалась мокрая тёмная клякса, как будто юлу только что вынули из земли.
Света не закричала. Она очень хорошо помнила потом, что не закричала, потому что Даня смотрел. Она просто стояла и смотрела, как крутится юла, и сырник на сковороде за её спиной остывал, покрываясь белёсой плёнкой жира. Холодильник вздрогнул и перестал тарахтеть.
И в тишине, без холодильника, жужжание стало громче.
— Мам, — сказал Даня шёпотом. — Она хочет, чтобы с ней поиграли.
— Не трогай, — сказала Света. И потом громче, так, что Даня вздрогнул: — Не трогай её! Слышишь? Не трогай!
Она взяла его за руку, рывком подняла со стула, стащила в прихожую, натянула куртку прямо на пижамную футболку, ботинки на босу ногу. Схватила свою сумку. На пороге обернулась.
Из кухни, ровное, сухое, доносилось: ж-ж-ж-ж-ж.
Она захлопнула дверь. Звук остался за дверью. Она слышала его, пока спускалась. И ещё на улице, на крыльце, ей казалось, что она слышит его. Хотя это, конечно, был просто экскаватор вдалеке, на полигоне, ровный рёв, ровный, сухой.
* * *
У Зои Петровны в кладовке пахло сыростью, нафталином и прошлым годом.
Кладовка была узкая, в конце коридора, без окна, с лампочкой на шнуре, которую надо было дёргать. Там стояли банки — с огурцами, с лечо, с вареньем из чёрной смородины, которое Зоя Петровна варила по привычке каждый август, хотя есть его было некому. Полки до потолка, крашенные белой масляной краской, уже пожелтевшей. Внизу — мешок с сахаром, ящик с инструментами покойного мужа, которыми она никогда не пользовалась, старые сапоги. Наверху — коробки с документами, с открытками, с фотографиями, которые она не пересматривала.
Она пришла за банкой лечо.
Дёрнула шнур. Лампочка загорелась тускло, жёлто, качнулась и закачалась, и тени на полках закачались вместе с ней.
Кап.
Зоя Петровна замерла с поднятой рукой.
Звук был очень тихий. Его можно было не услышать. Но она его узнала бы где угодно, этот звук, — она слушала его тридцать два года. Звук капли, которая падает не в воду, а на твёрдое. На линолеум. Звук, который бывает, когда в палате плохо закрепили систему, и раствор капает мимо, на пол, и надо идти и ругать молоденькую сестру, которая не умеет ставить капельницы.
Кап.
Она опустила руку. Медленно повернулась.
В углу кладовки, между полками и стеной, там, где раньше стояла гладильная доска, стояла стойка для капельницы.
Белая эмаль, облупленная до чёрного металла на сгибах. Пять ножек на колёсиках, одно колёсико треснуло. Крючки наверху, загнутые, как вопросительные знаки. Она стояла прямо, как часовой, и почти упиралась крючками в потолок кладовки, хотя кладовка была высокая, а стойки обычно ниже. На верхнем крючке висел пакет.
Пакет был полный. Полиэтиленовый, мутный, такой, какие были давно, ещё до того, как появились нормальные, с маркировкой. Внутри — жидкость. Не прозрачная, как физраствор, и не жёлтая, как глюкоза. Тёмная. Мутно-бурая, как вода в луже, где долго лежали листья. В ней плавали хлопья. Белёсые, рыхлые, как творожистые сгустки в прокисшем молоке. Они медленно поднимались и опускались, хотя пакет не двигался, — поднимались и опускались, как будто внутри пакета кто-то медленно, глубоко дышал.
От пакета шла трубка. Прозрачная, пожелтевшая. По трубке шла та же бурая жидкость, рывками, с пузырями. В середине трубки — капельница, прозрачная камера, и в камере собиралась капля, набухала, тяжелела, отрывалась.
Кап.
Трубка спускалась вниз и кончалась иглой. Игла не была ни во что воткнута. Она просто висела в воздухе, в десяти сантиметрах над полом, покачиваясь, и с её кончика срывалась капля. Под иглой на линолеуме растеклась лужица. Небольшая. С ладонь. Бурая, с белыми хлопьями по краям, как пеной.
Пахло палатой.
Зоя Петровна узнала этот запах раньше, чем поняла, что узнала. Запах палаты номер шесть на третьем этаже терапии, где лежали лежачие. Застарелая моча, которая въелась в матрасы так, что её не брала никакая хлорка. Хлорка, которой мыли полы два раза в день. Протухший бульон в эмалированных мисках, который никто не съел. Пролежни. У пролежней свой запах, его ни с чем не спутаешь — сладкий, тяжёлый, как от гниющих яблок в ящике. И ещё лекарства, и пот, и старость. И страх. У страха тоже есть запах, особенно ночью, когда кто-то в палате начинает хрипеть, и все остальные лежат и слушают, и не зовут сестру, потому что знают: всё равно не придёт.
Зоя Петровна подошла ближе. Ей не хотелось подходить. Ноги подошли сами.
На средней ножке стойки, внизу, у колёсиков, была выбита надпись. Она знала, что там будет, ещё до того, как наклонилась. Она наклонилась. Колени хрустнули.
«ГБ № 1. Терап. отд. Инв. 0417».
Городская больница номер один. Терапевтическое отделение. Её отделение. Она была там старшей медсестрой шестнадцать лет, с восемьдесят девятого по две тысячи пятый, и она знала эти стойки. Их было двадцать три штуки на всё отделение, и все с инвентарными номерами, и раз в год она лично их пересчитывала по ведомости. Номер 0417 — она не помнила этот номер. Конечно, не помнила. Как можно помнить номер стойки.
Она помнила.
0417 стояла в шестой палате. У кровати у окна.
Кап.
Капля упала в лужицу, и Зоя Петровна вздрогнула всем телом, как от удара.
Она смотрела на лужицу. Лужица расползалась. Медленно, по сантиметру, по линолеуму, к её тапочкам. Тапочки были войлочные, клетчатые, с помпонами, подарок соседки на восьмое марта. Край лужицы дополз до помпона. Помпон начал темнеть, впитывая бурое.
Она отступила. Сделала шаг назад, к двери. Потом ещё один. Подошва тапочка прилипла к полу и отлипла с влажным причмокиванием. Она посмотрела вниз: лужица была липкая, как сироп, как пролитый компот, который не вытерли и он засох.
Зоя Петровна вышла из кладовки. Дёрнула шнур — свет погас. Закрыла дверь. Задвинула шпингалет, который не задвигала никогда, он был там просто так, от мужа.
И осталась стоять в коридоре.
Она стояла долго. Коридор был тёмный, только из кухни падала полоса света. На вешалке висело её пальто, и в темноте оно было похоже на человека, который стоит спиной и не оборачивается. Часы на кухне тикали. Холодильник гудел. Где-то за стеной, в первой квартире, Нина Степановна громко говорила по телефону, слов было не разобрать, только интонации — возмущённые, напористые.
А из-за двери кладовки, тихо, ровно, с интервалом, который она могла бы отсчитывать по пульсу:
Кап.
Кап.
Кап.
Она считала. Это было профессиональное, от этого невозможно избавиться. Двадцать капель в минуту. Скорость инфузии для пожилого пациента с сердечной недостаточностью. Она сама так ставила. Она сама учила девочек: стариков не гоните, двадцать капель, не больше, иначе сердце не выдержит.
Кап.
Зоя Петровна прошла на кухню, села на табуретку и положила руки на стол. Руки были старые, в пигментных пятнах, с припухшими суставами. Руки, которые поставили, наверное, сто тысяч капельниц. И подписали — сколько бумаг? Она не помнила. Тоже не помнила.
На подоконнике лежал телефон. Он завибрировал. Потом ещё раз. Потом ещё. Чат дома. Она взяла телефон, надела очки, которые висели на шнурке на шее.
Дом Заводская 14 (1 подъезд)
Света 7[09:14]
Извините что пишу. У кого нибудь было что в квартире появились чужие вещи???? Утром у нас на кухне. Детская игрушка. Старая. Я выбросила она вернулась
Света 7[09:14]
Я не шучу
Нина Степановна кв1[09:21]
Светлана, поясните. Какая игрушка. Кто имеет доступ в вашу квартиру? У кого ещё ключи? Бывший муж?
Света 7[09:22]
никто. Ключи только у меня. Юла старая жестяная. Я её в мусоропровод бросила, вернулась я в квартиру а она на столе. КРУТИТСЯ
Толя 8[09:30]
Светик ты не переутомилась? Может Данька подсунул обратно
Света 7[09:31]
он со мной в прихожей был. Я не переутомилась
Гульнара кв2[09:40]
У меня тоже!!! Не знала писать или нет. Утром в прихожей стоит ботинок. Один мужской старый, мокрый весь как из лужи. Рустам говорит не его. У нас 38 и 42 размер а этот огромный
Гульнара кв2[09:41]
[фотография]
Нина Степановна кв1[09:43]
Так. Это уже не смешно. Всех прошу проверить квартиры и доложить в чат. Если были посторонние, надо вызывать участкового. У кого ещё что?
Зоя Петровна посмотрела на фото. Ботинок стоял на коврике в прихожей Гульнары, на фоне обоев в мелкий цветочек. Ботинок был огромный, чёрный, кожаный, сношенный набок, со стоптанным каблуком. Он был сплющен. Не смят, а именно сплющен — плоский, как будто его положили в книгу и долго держали под прессом, как гербарий. Шнурки вдавлены в кожу. Из-под ботинка по коврику расползалось тёмное.
Она смотрела на это фото очень долго.
Потом напечатала. Палец немного дрожал, поэтому она печатала медленно, по одной букве, как всегда.
Зоя Петровна[09:52]
У меня ничего.
Отправила. Положила телефон экраном вниз.
Из коридора, из-за двери с задвинутым шпингалетом, тихо, ровно, двадцать в минуту:
Кап.
* * *
Олег проснулся оттого, что в комнате было холодно.
Он работал охранником на складе стройматериалов, сутки через трое, и в такие утра после смены спал как убитый, без снов, до обеда. Будильник не ставил. Шторы задёргивал наглухо. Квартира у него была однушка, на третьем этаже, в двенадцатой, окнами во двор. Он жил один уже девять лет, с тех пор как ушла жена, и привык к одиночеству так, как привыкают к больному зубу: вроде не мешает, но язык всё время туда тянется.
Холодно было неправильно. Не так, как бывает, когда открыта форточка, — когда сквозит, и холод приходит волнами, и пахнет улицей. Холод стоял. Он был плотный, как в погребе или в холодильной камере, и шёл откуда-то снизу, с пола, поднимался по краю кровати, просачивался под одеяло.
И пахло.
Олег лежал с закрытыми глазами и нюхал. Сначала он подумал: что-то протухло. Мясо в холодильнике, может, отключили свет. Потом подумал: мышь сдохла под полом, бывает. Потом перестал думать, потому что узнал.
Сладкая гниль. Не та, что от мяса, — та резкая, кислая, бьёт в нос. А эта была густая, мягкая, обволакивающая. Как будто воздух стал тёплым киселём, хотя он был холодный. Как будто кто-то налил в комнату сироп из перезревших фруктов, и мокрого картона, и чего-то ещё, чему не надо давать названия. Он нюхал этот запах каждую ночь, четыре года подряд, с девяносто седьмого по двухтысячный. Он думал, что забыл его. Он даже был уверен, что забыл.
Олег открыл глаза.
В комнате было темно — шторы. Только по краю, где шторы не сходились, просачивалась полоска серого света и ложилась на пол косой линией.
Поперёк этой линии, на полу, у самой кровати, лежало что-то белое.
Он смотрел на него. Глаза привыкали к темноте медленно, и белое постепенно обретало форму. Длинное. Как человек. Руки. Ноги. Голова, повёрнутая набок, к стене. Лежит на спине, в метре от кровати, прямо на ковре, и полоса света пересекает его поперёк груди.
Олег сел. Пружины кровати скрипнули. Белое не шевельнулось.
Он протянул руку к выключателю ночника — промахнулся, нашарил, щёлкнул.
Манекен.
Он выдохнул. Он просто выдохнул и почувствовал, что весь мокрый, футболка прилипла к спине. Манекен. Магазинный, пластиковый, какие стоят в витринах. Просто манекен. Какой-то идиот...
Потом он присмотрелся, и выдох застрял у него в груди.
Манекен был плоским.
Не тонким, как бывают тонкими модные манекены для узких джинсов, — плоским. Как будто его положили под что-то тяжёлое и давили, пока он не стал в толщину сантиметров пятнадцать. Грудь у него была вдавлена внутрь, не выпуклая, а впалая, корытом. Плечи сведены вперёд и вниз, как будто он ёжился от холода. Руки лежали вдоль тела, но суставы — локти, запястья — были выгнуты не наружу, а внутрь, в обратную сторону, и от этого руки казались переломанными, как у куклы, которую сломал злой ребёнок. Колени тоже вогнуты. Ступни вывернуты носками друг к другу.
И на поверхности — на пластике, белом с желтизной, как старые зубы, — были вмятины. Не случайные, не царапины, а чёткие отпечатки, будто манекен лежал на мусоре и мусор впечатался в него. Круглая вмятина на бедре с ребристым краем — от бутылочной крышки. На животе — квадратная сетка, решётка, как от вентиляционной решётки или от решётки гриля. На плече — какой-то сложный узор, похожий на отпечаток подошвы. На щеке, на повёрнутой к стене щеке, — отпечаток чего-то вроде вилки, четыре параллельные бороздки.
Манекен был мокрый. Олег видел, как блестит пластик в свете ночника. Как на ковре вокруг манекена темнеет влажный контур, как вокруг тела, которое вытащили из воды.
Он не помнил, как встал с кровати. Помнил потом только, что стоит над этой штукой и смотрит, и в комнате холодно, так холодно, что изо рта, кажется, идёт пар. И сладкая гниль — от неё. От манекена. Олег наклонился, и запах ударил в лицо, плотный, как тряпка, и он отшатнулся, и его горло сжалось само, и рот наполнился кислой слюной.
Он сглотнул. Сглотнул ещё раз.
Потом сделал то, что делал раньше. Сто раз. Тысячу. То, что руки умели сами, без головы.
Взял за ноги.
Пластик был холодный и мокрый, и под пальцами — Олег замер — немного мягкий. Не как пластик. Как резина, которая долго пролежала на солнце и стала податливой. Или как кожа очень старого человека, которая отходит от кости, если надавить. Он надавил чуть сильнее, сам не зная зачем, и под пальцами что-то подалось, промялось, и осталась вмятина, и вмятина не выпрямилась.
Он потащил его к двери.
Манекен волочился по ковру, потом по линолеуму в коридоре, и от него оставался мокрый след, и звук был такой — шш-ш-ш, — как от мешка с мокрым бельём. Голова на повороте стукнулась о косяк, звук был глухой, не пластиковый, и повернулась, и Олег увидел лицо.
У манекена не было лица. Был овал, гладкий, с намёком на нос, с выпуклостями вместо глаз, как у всех манекенов. Но этот овал был сдавлен с боков, вытянут, как лицо в кривом зеркале. И на месте рта — тонкая трещина, из которой сочилось что-то тёмное.
Олег открыл входную дверь, выволок манекен на площадку. Огляделся — никого. Половина десятого утра, все на работе. На третьем этаже лампочка мигала, и в мигании манекен на площадке то появлялся, то пропадал, то появлялся.
Олег нажал кнопку лифта. Не потому, что ему было тяжело, — он бы стащил и по лестнице, манекен весил немного, удивительно немного для такой штуки. А потому, что он не мог себе представить, как будет тащить его по ступенькам, и как голова будет биться о каждую ступеньку, бум, бум, бум, этим глухим звуком.
Лифт пришёл с пятого. Скрипел тросами всю дорогу, как старый корабль. Створки разъехались — с усилием, рывками, как будто им было больно. Внутри кабина — тесная, на двоих, обшитая деревянными панелями под орех, исцарапанными ключами. Пластиковые кнопки, оплавленные зажигалками. Зеркало, мутное, в трещинах. Пол линолеумный, протёртый до дыр. Пахло кошачьей мочой и чьими-то духами.
Он затащил манекен внутрь и поставил стоймя — по-другому не помещалось. Манекен встал, как пьяный, прислонившись к стенке. Олег нажал «1». Створки съехались.
Лифт дёрнулся и пошёл вниз. Медленно. Он всегда шёл медленно, а сейчас, казалось, ещё медленнее. Скрип тросов. Лязг на стыках. Свет в кабине — одна лампочка под плафоном, тусклая, с мухами внутри плафона, мёртвыми мухами, которые лежали там годами.
Где-то между вторым и первым лифт качнулся. Чуть-чуть. И манекен, стоявший у стенки, наклонился — медленно, как падает подрубленное дерево, — и лёг Олегу на плечо.
Олег не шевелился.
Плоская голова лежала у него на плече. Холодная, мокрая. Он чувствовал её щекой, сквозь футболку — влагу, которая медленно пропитывала ткань. Запах заполнил кабину. Сладкая гниль, мокрый картон, и ещё — Олег теперь различал — духи. Женские. Дешёвые, цветочные, советские. «Красная Москва» или что-то такое. Слабый запах, на самом дне, под гнилью.
Женские духи.
У него задрожала нижняя челюсть. Он сжал зубы, чтобы не стучали. Лифт полз. Тросы скрипели. Манекен лежал у него на плече, как девушка на танцах, как жена в электричке, когда засыпала, а он не будил.
Лифт встал на первом. Створки разъехались.
Олег вытащил манекен на улицу. Тащил к мусорным контейнерам за углом дома, по асфальту, по газону, и на газоне оставалась примятая мокрая полоса. Контейнеры стояли за сеткой-рабицей — три зелёных, один синий для пластика, который всё равно увозили вместе с остальным. Он поднял крышку ближнего — оттуда пыхнуло мусорным теплом, жужжали мухи, поздние, сентябрьские, жирные, медленные, — и перевалил манекен через край. Тот провалился внутрь с мокрым шлепком. Олег захлопнул крышку.
Отошёл. Постоял.
Руки у него были мокрые и пахли. Он вытер их о штаны. Потом ещё раз. Потом заметил, что вытирает их уже минуту, ладонь о ладонь, о штаны, о бока, и не может остановиться.
Где-то вдали, за гаражами, за заводом, ревел экскаватор. Ровно. Ровно.
Он вернулся домой, помыл пол в коридоре и в комнате. Хлоркой. Потом помылся сам. Долго стоял под душем, под горячим, пока вода не кончилась и не пошла холодная. Потом сидел на кухне и пил чай, не чувствуя вкуса. Потом лёг. Не спал.
Телефон дрожал на тумбочке. Чат. Он не смотрел. Посмотрел.
Тамара 19[11:15]
У меня на балконе коробка. Картонная. Насквозь мокрая. В ней что-то шуршит. Боюсь открывать. Найда воет
Нина Степановна кв1[11:17]
Тамара, не открывайте! Это может быть что угодно. Возможно, кто-то подбрасывает. Я считаю, надо проверить, у кого есть доступ к общим ключам. Чердак, подвал, электрощитовая
Коля такси[11:40]
ключи от подвала у витька. он туда бутылки прячет
Толя 8[11:42]
Так он ещё у Семёныча в девятой замок менял, когда тот помер. Может у него и от квартир ключи остались
Нина Степановна кв1[11:44]
Вот! Я давно говорила, что этот человек небезопасен. Предлагаю вечером собраться у подъезда, в 19:00. Всех касается. Олег, Аркадий Львович, Ира, отзовитесь, у вас что-нибудь было?
Ира[11:52]
У нас ничего, вроде. Письмо пришло странное на имя прежней жилицы, но это, наверное, ерунда
Аркадий Львович[12:03]
Добрый день. У меня всё в порядке, благодарю. Буду в 19:00.
Олег смотрел на экран. Палец висел над клавиатурой.
Он ничего не написал.
Он заснул под вечер, сам не заметив как. Проспал собрание. Проснулся среди ночи — в комнате темно, на часах 3:12, светятся зелёные цифры. Проснулся оттого, что в комнате было холодно.
Неправильно холодно. Плотно. Снизу.
И сладко пахло.
Он не стал включать свет. Он долго лежал, глядя в потолок, на котором от проезжающих машин иногда проплывали бледные полосы. Он слушал. Тишина. Холодильник на кухне. Капает кран в ванной — он всё забывал его починить. Кап. Кап. Сердце в ушах.
И ещё один звук. Очень тихий. Тише капающего крана. Как будто влажная ткань медленно отлипает от пола.
Олег повернул голову.
На полу у кровати, белое в темноте, лежало оно. На спине. Голова повёрнута к нему. Сплющенный овал без лица. Вогнутые локти. Тёмный мокрый контур на ковре.
Ближе.
Утром он лежал рядом с кроватью. В метре. А сейчас — Олег видел это так ясно, как будто кто-то начертил линию мелом, — в полуметре. Вытянутая плоская рука лежала у самого края кровати, и кончики пальцев — у манекена были пальцы, пластиковые, слипшиеся — почти касались свисающего края одеяла.
А от двери, через весь коридор, через порог комнаты, по линолеуму и по ковру тянулся мокрый след. Не волок. Не полоса, как когда он его тащил.
Отдельные пятна. С промежутками. Одно, второе, третье.
Как шаги.
* * *
Собрание было назначено на семь, но к семи вышла только Нина Степановна. Она стояла у подъезда, под козырьком, в тёмно-синем плаще и с блокнотом в руках, и смотрела на часы, и лицо у неё было такое, будто она уже заранее знала, что все опоздают, и уже заранее на всех обиделась.
Ира спустилась в пять минут восьмого. Макс задержался на работе, как и обещал, написал: «буду к 9, держись, расскажешь». Ей не хотелось идти. Но не идти было бы хуже — Нина Степановна потом неделю здоровалась бы с ней сквозь зубы.
Вечер был серый, сырой, с низким небом. Фонарь над подъездом горел — вернее, мигал. Он загорался, жужжал, потом гас на секунду, потом снова загорался, и в эту секунду темноты двор становился другим. Глубже. Чужим. Детская площадка с ржавой каруселью. Лавочка с отломанной доской. Гаражи. А за гаражами — вечное, далёкое, ровное: рёв техники на полигоне. Работали теперь и вечером, при прожекторах. Над полигоном стояло жёлтое зарево.
И ветер оттуда. И в ветре — сладкое.
— Ирина, — сказала Нина Степановна вместо «здравствуйте». — Вы одна? А Максим?
— На работе.
— Понятно. — Нина Степановна что-то пометила в блокноте. — Значит, от восемнадцатой вы.
Подтягивались остальные. Гульнара с Рустамом — Гульнара маленькая, быстрая, в спортивном костюме, Рустам большой, молчаливый, курил в сторону. Дядя Толя из восьмой, в трениках и пиджаке поверх майки. Тамара из девятнадцатой — без собаки, сказала, что Найда не пошла, упёрлась лапами в пороге и выла. Коля-таксист, только приехал, от него пахло машиной и шаурмой. Баба Валя из пятой, глуховатая, в платке, держалась за перила крыльца и переспрашивала каждое слово. Двое студентов из десятой — парень и девушка, оба в наушниках, оба смотрели в телефоны.
Света вышла последней из тех, кто вышел. Без Дани. Бледная, в той же куртке, что утром, с теми же синими кругами под глазами, как у Иры, только хуже. Она встала в стороне, обхватив себя руками, и всё время оглядывалась на свои окна, на второй этаж. Окна были тёмные. Только на кухне горела лампочка, и в окне кухни — Ире показалось — что-то мелко мельтешило. Но это, наверное, был отблеск от мигающего фонаря.
— Даня где? — спросила Ира тихо.
— У соседки. У бабы Вали. — Света кивнула на бабу Валю. — То есть... нет. Баба Валя тут. Он у неё дома. С её внучкой. Я его туда не хотела... я его не могу... — Она замолчала и отвернулась.
Аркадий Львович вышел ровно в четверть восьмого. В сером пальто, в шляпе, аккуратный, как всегда. Поздоровался со всеми — по имени, с каждым. Встал у края крыльца, ближе к углу дома. Оттуда, если повернуть голову, были видны мусорные контейнеры.
Он повернул голову.
— Итак, — сказала Нина Степановна громко, постучав ручкой по блокноту. — Раз все собрались. Ситуация следующая. С сегодняшнего утра в нашем подъезде в квартирах появляются посторонние предметы. Это зафиксировано у Светланы, седьмая квартира, — детская игрушка. У Гульнары, вторая, — мужской ботинок. У Тамары, девятнадцатая, — коробка. Ещё у кого?
— У меня в шкафу халат висел, — сказал дядя Толя неуверенно. — Байковый. В горошек. Не мой. Мокрый весь. Я его в ванну бросил.
— Записываю. Ещё?
Молчание. Студенты переглянулись. Девушка сказала, что у них в ванной на полу лежали очки. Старые, роговые, с одним треснутым стеклом и одной оторванной дужкой. И стекло было грязное, как будто в земле.
— А у меня в пальто, — вдруг сказала баба Валя громко, как говорят глухие, — бирка была. Знаешь, такая. Клеёнчатая, на верёвочке. С номером. Как в роддоме на ручку вешают. Я внучке показала, она говорит — бабушка, это не роддом. Это с морга.
Все замолчали.
Фонарь мигнул и погас. Секунда темноты. Ира услышала, как кто-то рядом резко втянул воздух. Потом фонарь зажужжал и загорелся снова, и все стояли на своих местах, и лица у всех в жёлтом свете были серые, как у восковых фигур.




