Хроноскоп

- -
- 100%
- +
Он не рассказал. Не потому, что Штерн попросил. А потому, что не знал, как начать. «Привет, я, кажется, обнаружил квантовую запутанность во времени» – звучало примерно так же убедительно, как «привет, мне вчера звонил Наполеон». Физическое сообщество не прощает таких заявлений. Репутация – хрупкая штука, особенно в российской академической среде, где тебя могут объявить гением или шарлатаном с разницей в одну рецензию.
Штерн появился в лаборатории во вторник, в 22:15, когда Артём уже не ждал. Профессор пришёл не один – принёс с собой бутылку армянского коньяка «Арарат» пятилетней выдержки и две стопки. Это настораживало. За восемь лет совместной работы Штерн ни разу не приносил алкоголь в лабораторию. Вакуумные камеры стоимостью в несколько миллионов рублей и этиловый спирт – сочетание, которое ни один здравомыслящий физик не допустит.
– Мы не будем пить рядом с установкой, – сказал Артём.
– Мы будем пить рядом со столом, – ответил Штерн, ставя бутылку на рабочий стол, заваленный распечатками. – Стол – не установка. Стол выдержит.
Он разлил коньяк, поднял стопку, посмотрел на Артёма – и в этом взгляде снова было то, вчерашнее, тяжёлое: не страх, нет. Решимость. Решимость человека, который тридцать пять лет нёс чемодан без ручки и наконец нашёл кому его передать.
– За что пьём? – спросил Артём.
– За правду. Она нам сегодня понадобится.
Выпили. Коньяк был хороший – Артём, привыкший к «Жокею» и гречке, почувствовал это даже своими атрофированными от научной работы вкусовыми рецепторами. Штерн сел, положил руки на стол, переплёл пальцы. Жест, который Артём знал: профессор готовится к лекции. К длинной лекции.
– Я расскажу вам историю, – начал Штерн. – Она покажется вам невероятной. Это нормально. Я тридцать пять лет живу с ней, и она до сих пор кажется невероятной мне.
Артём молча налил себе вторую.
Курчатовский институт, осень 1989 года. Штерну тридцать три. Он – молодой, подающий надежды, наглый (да, именно так он сказал: «наглый, Артём, ваше поколение даже не представляет, какими наглыми мы были»). Заведующий лабораторией перспективной квантовой физики. Группа – пять человек: двое физиков-теоретиков, двое экспериментаторов, один инженер. Тема – квантовая запутанность, тогда ещё экзотика, почти маргинальщина: до экспериментов Аспе оставалось три года, до Нобелевки – тридцать три.
– Мы были первыми, – сказал Штерн без хвастовства, как констатацию. – Не в мире – Белл опередил всех. Но в Союзе – первыми. Нам дали лабораторию, потому что кто-то наверху прочитал статью о «телепортации информации через запутанные состояния» и решил, что это может быть полезно для связи. Военной связи, разумеется. Других в Советском Союзе не было.
Группа работала два года. Генерировали запутанные пары, изучали корреляции, писали отчёты. Рутина. И однажды – точно так же, как у Артёма, – в данных появился шум.
– Только мы не были так терпеливы, как вы, – Штерн слабо улыбнулся. – Мой коллега, Виталий Кравцов, блестящий теоретик, посмотрел на этот шум и за одну ночь написал модель. Я проверял её три месяца. Она была безупречна.
Модель – та самая, что описана в тетради. Темпоральная запутанность. Корреляция квантовых состояний не в пространстве, а во времени. Частица, запутанная с собственным будущим (или прошлым) состоянием.
– Недоставало ключевой формулы, и, это кажется чем-то из разряда «приснилась таблица химических элементов», я проснулся однажды в четыре утра с готовым решением, – полностью сформированным, как будто кто-то написал его на доске, пока я спал. За тридцать лет я так и не понял, откуда оно взялось. Мой мозг не мог это породить – уравнение использовало математический аппарат, которого я не знал на тот момент. Я выучил его потом, чтобы понять собственную формулу.
– Физически это означает следующее, – Штерн перешёл в лекторский режим, и голос его стал ровным, чеканным, профессорским. – Обычная квантовая запутанность: два фотона рождаются в коррелированных состояниях. Измеряем один – мгновенно знаем состояние второго, независимо от расстояния. Пространственная нелокальность. Эйнштейн называл это «жутким дальнодействием» и ненавидел. Но это работает. Доказано.
Он встал и начал ходить – три шага в одну сторону, три в другую. Лаборатория была маленькая, и профессор напоминал маятник.
– Темпоральная запутанность – та же нелокальность, но не в пространстве, а во времени. Фотон в момент T₁ коррелирован с самим собой в момент T₂. Измеряем его состояние сейчас – и получаем информацию о его состоянии в прошлом или будущем. Не «предсказание», не «вычисление» – прямую квантовую корреляцию.
– Это противоречит… – начал Артём.
– Всему? – Штерн остановился. – Нет. Не всему. Это противоречит нашему интуитивному пониманию времени. Но квантовая механика никогда не была интуитивной. Суперпозиция противоречит интуиции. Запутанность противоречит интуиции. Туннельный эффект противоречит интуиции. Мы просто привыкли к этим противоречиям. Темпоральная запутанность – следующий уровень.
– Но причинность…
– Причинность, – повторил Штерн, и в его голосе появилась нота, которую Артём услышал впервые. Что-то среднее между горечью и благоговением. – Причинность – макроскопическая иллюзия. Следствие статистики. На квантовом уровне время – не стрела. Время – ось. И двигаться по ней можно в обоих направлениях. Мы просто не умели.
Он замолчал. Налил себе коньяк. Выпил. Руки не дрожали – они вообще никогда не дрожали у Штерна, даже когда ему было за шестьдесят, – но Артём заметил, что профессор сжимает стопку чуть крепче, чем нужно.
– Что произошло с вашей группой в восемьдесят девятом? – спросил Артём тихо.
Штерн посмотрел на него долго, оценивающе. Потом кивнул – видимо, решив, что Артём заслужил следующую порцию правды.
– Мы получили экспериментальные данные. Слабые, рваные, на грани статистической значимости – оборудование было примитивным, вы даже представить себе не можете. Но данные были. Темпоральная корреляция. Мы зафиксировали состояние фотона, которое коррелировало с его измеренным состоянием через шесть микросекунд в будущем. Шесть микросекунд, Артём. Ничтожность. Мерцание. Но – корреляция. В сырых данных нам даже померещилась тень, – да, да! – цифровая тень, не человеческая, не предмет, а как будто сама темнота цифр обрела форму. Мы, конечно же, списали это на артефакты, но я помню: у этой тени были четкие цифровые контуры, не геометрические, а какие-то органические. Как будто что-то смотрело на нас. Из экрана. Из будущего. Или – из самого Хроноскопа.
– Крючков видел эту запись. Думаю, именно поэтому он закрыл проект. Не из-за распада Союза – из-за тени. Он написал одно слово на полях отчёта: "Нечеловеческое". И больше не обсуждал.
– И вы сообщили руководству.
– Мы были обязаны. Режимный объект, секретная тематика. Кравцов хотел сначала опубликовать, хотя бы в закрытом журнале. Я настоял на отчёте. – Штерн сел, тяжело, как будто вес воспоминания был физическим. – Это была моя ошибка. Первая из многих.
Отчёт ушёл наверх. «Наверх» в Курчатовском институте 1989 года означало – в Министерство среднего машиностроения, а оттуда – в КГБ. Через две недели в лабораторию пришли люди в штатском. Трое. Вежливые, корректные, с удостоверениями, в которые никто не вглядывался, потому что в 1989 году в определённые удостоверения вглядываться было не принято.
– Они забрали все материалы. Все записи. Все экспериментальные данные. Опечатали лабораторию. Нам – каждому из пятерых – вручили подписку о неразглашении сроком в двадцать пять лет. Это было… – Штерн подбирал слово, – элегантно. Не арест. Не угрозы. Просто – «этого не было». Классическая советская процедура.
– А тетрадь?
– Тетрадь, – Штерн посмотрел на зелёную клеёнчатую обложку, лежащую на столе, с тем выражением, с каким смотрят на старую фотографию человека, которого давно нет. – Тетрадь – мой грех. Я должен был сдать её вместе с остальными материалами. Не сдал. Спрятал. Сказал, что все записи – в лабораторном журнале. Они не проверили. Или проверили, но решили, что один экземпляр рукописной тетради – не угроза.
– Или у них были причины дать вам её оставить, – сказал Артём.
Штерн посмотрел на него с неожиданным уважением.
– Вы умнее, чем я думал, – сказал он. – Возможно. Я думал об этом тридцать пять лет. Не пришёл к выводу.
Он помолчал.
– Что случилось с Кравцовым? – спросил Артём.
– Уехал в Израиль в девяносто первом. Потом – в Штаты. Работал в Принстоне. Блестящая карьера – но в другой области. К темпоральной запутанности не возвращался. Мы не общались.
– А остальные?
– Двое уехали. Один умер – рак, в девяносто седьмом. Обычная смерть. Я проверял.
«Я проверял» Артём отметил эту фразу. Штерн произнёс её буднично, как произносят «я ходил в магазин». Но за ней стояло: я подозревал, что его могли убить, и потратил время, чтобы убедиться, что нет. Что это значило о мире, в котором жил профессор Штерн последние тридцать пять лет?
– И вы, – сказал Артём. – Вы остались.
– Я остался. Перешёл в МИФИ. Занимался другими вещами. Ждал.
– Чего?
Штерн налил ещё коньяку. На этот раз – только себе.
– Технологии, – сказал он просто. – В восемьдесят девятом мы были ограничены. Источники фотонов – примитивные. Детекторы – шумные. Электроника – допотопная. Мы поймали шесть микросекунд темпоральной корреляции и упёрлись в потолок. Я знал – я записал это на последней странице тетради, – что для полноценного эксперимента нужна технология, которой ещё нет. Лазеры нового поколения. Детекторы одиночных фотонов с квантовой эффективностью выше девяноста процентов. Криогенное охлаждение. Всё это – вопрос десятилетий.
– И вот – десятилетия прошли.
– И вот вы создали источник, который генерирует темпорально запутанные пары. Случайно. Не зная, что создаёте.
Артём хотел обидеться на слово «случайно», но не успел – мозг был занят другим.
– Подождите, – сказал он. – Вы сказали «ждал». Не «надеялся», не «предполагал» – «ждал». Вы знали, что это произойдёт?
Штерн посмотрел на него.
– Я создал условия.
Пауза.
– Что это значит?
– Это значит, Артём, что я потратил тридцать лет на то, чтобы оказаться в нужном месте рядом с нужным человеком в нужный момент. Вашу кандидатскую тему предложил я. Ваше направление исследований – я. Параметры вашего нового источника – те, которые вы считаете своей идеей, – основаны на подсказках, которые я вбрасывал последние четыре года. Через семинары, через вопросы на защитах, через «случайные» статьи, которые «случайно» оказывались у вас на столе.
Артём молчал. Коньяк в стопке перед ним, нетронутый, отражал свет люминесцентных ламп. Где-то за стеной тикали часы – настенные, советские, с маятником, повешенные в коридоре ещё при Брежневе и с тех пор не останавливавшиеся, как будто демонстрируя упрямство целой эпохи.
– Вы… меня использовали, – сказал он наконец. Голос был ровный. Это было плохим знаком – Артём повышал голос, когда злился несильно. Когда злился по-настоящему – понижал до шёпота.
Штерн не отвёл взгляда.
– Использовал – неточное слово. Я вас направлял. Вы – лучший экспериментатор, которого я встречал за сорок лет в науке. Может быть – лучший в стране. Без вас я бы не смог. У меня – теория. У вас – руки. Мне нужны были ваши руки.
– И вы не могли просто попросить? Показать тетрадь? Объяснить?
– Нет.
– Почему?
– Потому что вы бы не поверили. Потому что вы – скептик, Артём, это ваша сильная сторона. Если бы я пришёл к вам четыре года назад с тетрадью из 1989 года и теорией о темпоральной запутанности, вы бы решили, что я выжил из ума. Вежливо, но решили бы. И не построили бы источник. А даже если бы построили – предвзятость наблюдателя. Вы бы видели в данных то, что хотите видеть. Вам нужно было найти шум самому. Без подсказки. Без ожидания. Тогда – и только тогда – вы бы ему поверили.
Артём выпил коньяк. Он поверил. Штерн был прав – чёрт его побери, он был прав. Если бы кто-нибудь четыре года назад показал ему тетрадь с теорией темпоральной запутанности, он бы вежливо (да, вежливо) предложил автору обратиться к психиатру. Но он нашёл шум сам. Три недели проверял, ползал с мультиметром, стучался головой о стальные рамы. И не нашёл объяснения. И только тогда – тогда! – готов был принять невозможное.
– Я вас ненавижу, Лев Маркович, – сказал Артём.
– Я знаю, – ответил Штерн. – Это пройдёт. А теперь давайте поговорим о контрольном эксперименте.
Контрольный эксперимент был элегантен в своей простоте – как все великие эксперименты. Как маятник Фуко. Как двойная щель. Как яблоко Ньютона, которое, скорее всего, не падало, но если бы падало – было бы элегантным.
Идея Штерна: если источник Артёма действительно генерирует темпорально запутанные фотоны, то можно создать пару, измерить поляризацию одного фотона сейчас – и предсказать результат измерения второго фотона, которое будет проведено через заданный интервал времени. Не вычислить, не угадать – предсказать, на основании квантовой корреляции.
– Ключевое слово – «заданный интервал», – подчёркивал Штерн. – Мы должны контролировать глубину темпоральной связи. Сначала – микросекунды. Потом – миллисекунды. Потом – если источник позволит – секунды.
– Секунды? – переспросил Артём. – Лев Маркович, если мы получим темпоральную корреляцию хотя бы в одну секунду…
– То это будет означать, что мы заглядываем в будущее на одну секунду.
Он произнёс это обыденно, как если бы говорил о погоде. «Завтра дождь». «Мы заглядываем в будущее на одну секунду». Одинаковая интонация. Артём подумал, что, возможно, тридцать пять лет жизни с этой тайной сделали Штерна невосприимчивым к её масштабу. Или, наоборот, научили скрывать масштаб за интонацией.
– Нам нужны люди, – сказал Артём.
– Нет.
– Лев Маркович, я не могу модифицировать установку в одиночку. Детекторная система требует перенастройки, нужен новый модуль временной синхронизации, нужна обработка данных, которая мне не по зубам. Мне нужна Дина – для вычислений. И Ирина – для аппаратной части.
Штерн поджал губы. Он не любил расширять круг посвящённых. Каждый новый человек – это новая переменная, новая вероятность утечки, нового предательства. Он знал это лучше, чем кто-либо: в 1989-м их было пятеро, и этого оказалось достаточно, чтобы информация утекла наверх за две недели.
– Карцева, – сказал он наконец, взвешивая имя, как аптекарь взвешивает яд. – Она… необщительна. Это плюс. Необщительные люди хранят секреты лучше общительных – им просто не с кем ими делиться. Лазарева – надёжна. Военная жена. Привыкла к секретности.
– Значит – да?
– Значит – да. Но больше никого, Артём. Ни одного человека.
Артём кивнул. Он не знал тогда – не мог знать, – что через четыре дня это обещание будет нарушено. И нарушит его не он.
Дину Карцеву Артём нашёл там, где обычно: в серверной, в кресле-мешке, с ноутбуком на коленях и наушниками на голове. Серверная МИФИ – маленькая комната на втором этаже корпуса «Б», набитая стойками, гудящая вентиляторами, тёплая, как материнская утроба. Дина проводила здесь по четырнадцать часов в сутки. Коллеги считали её «странной». Студенты – «жуткой». Артём – гениальной, что, в общем-то, подразумевало и первое, и второе.
Ей было двадцать девять. Худая, бледная (загар и серверная – понятия несовместимые), с короткой стрижкой, которая выглядела так, будто Дина стриглась сама, в темноте, кухонными ножницами, не глядя в зеркало. Возможно, так оно и было. Она носила одни и те же чёрные джинсы и футболку с надписью «There's no place like 127.0.0.1» – айтишная шутка, которую понимали процентов десять сотрудников МИФИ, и это вполне устраивало Дину, потому что остальные девяносто процентов её не интересовали.
Её специальность была на стыке квантовых вычислений и машинного обучения – область настолько узкая, что на всю Россию набралось бы, может быть, человек двадцать, способных понять её диссертацию. Артём был одним из них. Штерн – вторым. Третьим, вероятно, был кто-нибудь в Сколтехе, но Дина в Сколтех не ходила – там «слишком много людей и слишком мало серверов».
Артём снял с неё наушник. Дина дёрнулась, посмотрела на него снизу вверх – глаза тёмные, большие, с тем выражением хронического недосыпа, которое придаёт лицу сходство с совой, – и сказала:
– Я занята.
– Я знаю. У меня есть кое-что поинтереснее.
– Поинтереснее, чем оптимизация квантового алгоритма Шора для трёхсот кубитов?
– Значительно.
Дина посмотрела на него с подозрением. Артём не был склонен к преувеличениям – это она знала. За три года совместной работы он ни разу не назвал свои результаты «прорывом», «революцией» или «переворотом» – словами, которые физики используют так же инфляционно, как экономисты слово «кризис». Если Артём говорил «поинтереснее» – значит, было поинтереснее.
– Говори.
– Не здесь. В лаборатории. И – Дина. Это серьёзно. Серьёзнее, чем всё, чем ты занималась.
Пауза.
– Серьёзнее трёхсот кубитов?
– Дина.
Она закрыла ноутбук.
Ирину Лазареву Артём нашёл в мастерской – подвальное помещение рядом с его лабораторией, забитое осциллографами, паяльными станциями и деталями вакуумных систем. Ирина была там, где была всегда: за верстаком, с паяльником в руке, в защитных очках, которые делали её похожей на стрекозу.
Ей было сорок. Военная выправка – не метафора: муж был вертолётчиком, подполковником ВКС, и за пятнадцать лет брака Ирина перенимала его привычки, как перенимают акцент. Она держала спину прямо. Говорила коротко. Не жаловалась. Не сплетничала. Не опаздывала. Коллеги-мужчины её уважали и слегка побаивались – не потому, что она была грубой (она не была), а потому, что в её спокойствии чувствовалась сталь, которую лучше не пробовать на прочность.
Мужа не было уже два года. Сирия. Вертолёт Ми-28. Официальная формулировка – «боевые потери при выполнении задания». Ирина получила орден за мужа, сложила его в шкатулку и ни разу не доставала. У неё двое детей – Даша, двенадцать, и Миша, девять. Она работала в МИФИ, чтобы быть рядом с ними – институт был в десяти минутах от дома.
Артём рассказал ей минимум: есть экспериментальная установка, нужна серьёзная модификация, детали – только лично, подписка о неразглашении, работа по ночам.
Ирина сняла очки. Посмотрела на него.
– Артём, – сказала она ровно, – если ты предлагаешь мне работу по ночам, значит, дело либо незаконное, либо настолько важное, что его нельзя делать днём. Какой вариант?
– Второй. Определённо второй.
– Штерн в курсе?
– Штерн – инициатор.
Ирина помолчала. Потом кивнула.
– Когда начинаем?
Вот за это Артём её ценил. Ни одного лишнего вопроса. Ни одного колебания. Ирина Лазарева принимала решения, как её покойный муж принимал курс: раз, и точка.
Первую ночь они провели в лаборатории втроём – Артём, Дина и Ирина. Штерн, которому здоровье не позволяло бодрствовать до рассвета, оставил подробные инструкции и уехал домой. Артём рассказал женщинам всё: тетрадь, теорию, шум, темпоральную корреляцию.
Дина слушала молча. Её лицо не выражало ничего – это была её суперспособность: полное отсутствие мимической реакции на информацию любой степени безумия. Артём не знал, что происходит у неё внутри, – впрочем, этого не знал никто, включая, возможно, саму Дину.
– Покажи данные, – сказала она, когда он закончил.
Он показал. Дина смотрела на графики семь минут, не произнося ни слова. Потом сказала:
– Временной сдвиг в корреляции – 3,7 микросекунды. Стабильный. Это не артефакт.
– Ты уверена?
– Артём, я написала систему шумоподавления для квантового компьютера Росатома. Я отличаю артефакт от сигнала, как ты отличаешь кота от собаки.
– Бозон обидится.
– Бозон – кот. Он обидится в любом случае.
Ирина, изучавшая тем временем аппаратную часть, подняла голову от осциллографа:
– Если я правильно понимаю, вам нужна детекторная система, способная разрешать интервалы порядка наносекунд с привязкой к абсолютному времени. И модуль управления задержкой – чтобы выбирать момент второго измерения.
– Именно.
– Это возможно. Мне нужны две недели, быстродействующий FPGA-контроллер и нормальный паяльник. Этот, – она кивнула на институтский, – годится только для лужения кастрюль.
К четырём утра они составили план работ. Дина уехала в свою серверную – спать в кресле-мешке (она, кажется, вообще не имела квартиры; по крайней мере, Артём ни разу не слышал, чтобы она упоминала что-то похожее на дом). Ирина уехала к детям. Артём остался в лаборатории, проверяя установку, – и именно тогда всё пошло не по плану.
В 4:23 дверь лаборатории открылась.
Артём был уверен, что запер. Абсолютно уверен. Но дверь открылась, и в проёме стоял Максим Горелов с двумя стаканами кофе из автомата (один – свой, второй – не ясно для кого, возможно, про запас; Максим всегда имел что-нибудь про запас) и выражением человека, заставшего соседа за перестановкой мебели в три часа ночи.
– Привет, – сказал Максим.
– Как ты вошёл? – спросил Артём, и голос его прозвучал резче, чем хотелось.
– Дверь была открыта.
– Нет.
– Ну, скажем так: замок – не самая сильная сторона этой двери. Я физик, Артём, а не медвежатник, но в данном случае разница невелика. Я дёрнул ручку. Она поддалась. Моя совесть чиста. Почти.
Максим Горелов был красив – не отвлечённой, академической красотой, а конкретной, земной, которая работает в барах, на конференциях и в коридорах институтов одинаково эффективно. Тридцать два года, высокий, спортивный (бокс в молодости, потом – бег, сейчас – абонемент в зал, который он использовал регулярно), с лицом, которое студентки называли «как из сериала», а Штерн – «вызывающе несерьёзным для учёного». Он защитил кандидатскую в двадцать семь, постдоком остался в МИФИ – отчасти из-за научного интереса, отчасти из-за того, что предложения из-за рубежа (Цюрих, Мюнхен) как-то не сложились.
Артём подозревал, что «не сложились» – не совсем точное описание. Максим не рассказывал подробностей, а Артём не спрашивал. У каждого физика есть биография, которую он предъявляет миру, и биография, которую он прячет в нижний ящик стола.
– Что ты здесь делаешь в четыре утра? – спросил Артём.
– Работаю. Мой грант по квантовой криптографии – дедлайн через неделю. А ты?
Артём сделал ошибку. Маленькую, тактическую, совершенно человеческую: он оглянулся на монитор. Доля секунды – но Максим поймал этот взгляд. Максим вообще всё ловил: интонации, жесты, паузы. Он был из тех людей, которые читают комнату, как Дина читает код, – мгновенно, целиком, без усилий.
– Что на экране? – спросил Максим.
– Ничего. Рутинные измерения.
– В четыре утра. С закрытой дверью. И следами кофе от трёх разных кружек на столе.
Артём посмотрел на стол. Действительно: его кружка «I LOVE QUANTUM ENTANGLEMENT», стакан Дины (картонный, из автомата, с губной помадой на ободке – Дина красила губы? это было новостью) и чашка Ирины (казённая, институтская, с логотипом МИФИ). Три кружки. Три человека. В четыре утра.
– Максим…
– Артём, я не идиот. И я не шпион. Я твой коллега. Мы работаем в соседних лабораториях три года. Ты никогда не работал по ночам – ты жаворонок. Штерн две недели ходит сам не свой. Дина сегодня пропустила семинар – Дина, которая не пропускает семинары, даже если у неё температура сорок. Ирина заказала FPGA-контроллер через мой аккаунт на DigiKey – не знаю, зачем через мой, наверное, на её не хватило лимита, – и заказала именно тот, который нужен для наносекундной временной синхронизации. Я могу сложить два и два. Иногда – даже три и три.
Тишина. Гул ламп. Гул вентиляторов. Далёкий гул Москвы за стенами подвала.
– Максим, – сказал Артём медленно, – я не могу тебе рассказать. Не сейчас. Штерн…
– Штерн – параноик. Гениальный, но параноик. Артём, послушай: я не прошу допуск к ядерным кодам. Я прошу объяснить, почему мой коллега и друг – да, друг, хотя ты, кажется, забыл это слово после развода – работает по ночам, прячет данные и выглядит так, будто увидел привидение.
Артём молчал. Он думал о Штерне. О подписке. О доверии. О том, что обещал «больше никого». И о том, что Максим уже знал слишком много – не суть, но контуры. И что умный человек с контурами может восстановить суть.
А ещё он думал о том, что ему нужна помощь. Он, Дина и Ирина – команда, да, но маленькая. Если то, что описано в тетради Штерна, реально – им понадобится кто-то, кто умеет не только думать и паять, но и действовать. Организовывать. Убеждать. Максим умел всё это.
– Сядь, – сказал Артём.
Максим сел. Поставил оба стакана кофе на стол. Один протянул Артёму.
– Рассказывай.
Артём рассказал. Коротко, без лишних деталей – тетрадь, теория, шум, гипотеза. Максим слушал, и лицо его менялось – не мимика, а что-то более глубокое, как будто под кожей перестраивались мышцы, формируя выражение, которого Артём у него раньше не видел. Не удивление. Не скепсис. Не восторг.



